Они затихли и ждали ответа, кто-то вылетал наверх, навстречу ответу, и начинали снова, и снова ждали, страшные и праведные, несмотря на очевидную запланированность манифестации, невыносимую ее театральность. Неужто даже это было рассчитано на зрителя? Чего же тогда еще он ждал? Толпа затихла, было слышно, как кто-то жует наверху или па самих небесах, неспешно, с усердным сопением.
У заклятий своя линия связи, они сами суть эта линия, и вот я пускал небольшое послание, которое, торопясь, даже не снабдил заглавием.
«Разум живых существ до отчаяния несовершенен. Младенчество ли его тому причиной, или, напротив, старчество, мне неизвестно. Никакими данными о его зрелости (мужестве) я также-, не располагаю. Скорее всего, стоит говорить о безответственной свободе творца, вякнувшего вместо, А“ — „Ы“, но тут же позабывшего об этом, отвлекшегося на другие миры, — подозреваю, им он сказал „Щ“, если вообще не ограничился икотой, или попросту во время творения заскучавшего, запившего или завалившегося спать. Боги посерьезнее, попорядочнее старались исправить дело, и лучшее и наиблагое, что им удалось, впрячь в бессмыслицу надежду, будто этот мир, так сказать, промежуточный, транзитный, и здешний путь — вынужденный путь до границы. Лишь, до границы и доводили уверовавших эти сердечные боги, утешая, подмешивая к скорби и. страху разума покой непостижимости и свет инобытия. Никакими удовлетворяющими разум свидетельствами об успешности их трудов мы не располагаем. Полагаю, и сами боги были слишком умны, слишком разумны, чтобы всерьез, рассчитывать на успех, однако они отвергли соблазн уничтожить плохое сущее во имя хорошего должного, посягнуть на тайну и предаться такому своеволию. Ведь тогда следовало бы уничтожить саму жизнь, бытие, признав (пусть на некоторое переходное время) истинной лишь смерть. Они знали, к чему ведет гнев — всегда праведный, ибо свой, и решили ограничиться состраданием..
Бунт против разума — бунт невоспитанного ребенка, которому скучно и невыносимо, когда разговаривают взрослые, и который; начинает выть, топать и готов наброситься с кулаками только зато, что они взрослые и он не понимает, о чем они говорят. Это бунт смерда, невежды, чей суверенный мир простирается между „Хочу!" и „Дай!“. Это бунт нового зверя — ведь законы, созданные разумом, посягают на свободу отнимать, присваивать чужое, убивать и пожирать себе подобных. Это бунт параноика, одержимого жаждой отмщения — отмщения разуму, знающему о его-калечестве. Всякое иное существо, испытав праведный гнев на бессилие разума, даже поддавшись соблазну его улучшения, реконструкции, раньше или позже поймет, что вторгся в пределы тайны, и устрашится неизбежного насилия, отпрянет, убоится страсти, способной привести лишь к убийству. Дальше пойдет тот, кто-не знает сомнений, усмиряющих страсть, презрение и ненависть» способный идти не оглядываясь, — только за таким пойдет толпа, жаждущая ясности единомыслия, знающая, чуящая, что страх коренится в разуме, его свойстве сомневаться и не доверять. Именно потому пошедшие за ним всегда будут обмануты — они верили, а единственная истина, которая всерьез заботила их нового бога, это истина его власти — всегда невечной, всегда неправедной, санкционированной лишь собственной волей самозванца и толпой, неверной и переменчивой, готовой сегодня благословить, а завтра отречься. Во имя этой, только этой истины он начинает уничтожать врагов, которые бывают различных типов. Врагами первого типа — назову их „врагами — друзьями — соратниками" — будут те, с кем он начинал свой творческий путь, из чьих рядов вырвался, кто толкал его вперед, кто помнит, кем он был и какими способами шел к власти. Тип второй: враги „идеологические” — они помнят метаморфозу самой идеи, некогда самозванцем провозглашенной. Сюда отнесу всех неидиотов — тех, кто способен запомнить обещанное и сравнить потом с полученным. Враги третьего типа могут быть вовсе не посвящены в частную историю (аквариума, зверинца или иного объекта), могут не знать, что и как происходило и происходит именно в нем, но хранят в душе, в старой крови (значительно реже он складывается в процессе познания) некий образ гармонии и сравнивают сущее не с былым или обещанным, но — по их, понятно, разумению — с должным. Это враги „вечные", они — главная угроза всякой власти, всякому закону, не совпадающему с их представлениями о законе подлинном, всякому слову, не соответствующему смыслу, который они в это слово вкладывают. Враги гордые и надменные, одинаково чуждые, ненавистные и власти, и толпе, и врагам типов 1 и 2. По степени вражества они превосходят врагов любого типа, ибо обладают иммунитетом даже против такой всесокрушающей вещи, как слепой патриотизм. Их почва — погибшие миры, память о них; их отцы — замолчавшие боги. (Тут следует заметить, что власть самозванца нуждается в новых идеях и языках, точнее, в языках и идеях забытых, — их набор, увы, конечен и уже исчерпан, и вот, когда идея и языки прежние становятся негодными для магии, когда похоть власти толкает ее на самообновление, бесплодная бездарная сила прибегает к любым средствам, чтобы вновь заполучить то, чего ни при каких обстоятельствах не способна произвести сама. Тогда она приманивает, оживляет врагов третьего типа, используя вовсе не их доверчивость, болтливость и жажду признания, как сама полагает, но уполномоченность служить, отдавая свои тайны и зная о непреложном возмездии, — много самозванцу и его толпе не нужно, и, получив необходимое для обоюдного обмана, они вновь уничтожат умников, главных свидетелей их тайны: неспособности понимать то, от чего, в конце концов, только и зависит их судьба.)
Самозванец мобилизует свои силы, весь страх, всю власть, чтобы уничтожить указанные типы врагов, вместе с ними знание о его самозванстве, саму основу этого знания — способность мыслить и хранить память об идеале даже при достатке корма. Не инакомыслие уничтожает он, но саму способность существ самостоятельно мыслить. Он превращает свое царство в царство себе подобных — детей, невежд, зверей, параноиков. Однако, уничтожая врагов, он может столкнуться с фактом их полного исчезновения, в частности, полного исчезновения врагов третьего типа, которые и так встречаются в природе уже крайне редко. Ведь не стоит забывать, что враги — еще и жертвы, и только враг третьего типа может быть полноценной жертвой страху, презрению, ненависти, произволу. Разве утолится такой пантеон безмозглой бесчувственной тушкой?!
Вечная вина врагов — вечное оправдание для тех, кто врагом еще не стал.
Их вечные поиски — вечный повод не утруждать себя ничем, кроме войны и ненависти.
Без врага народ не полный.
Учитывая вышеизложенное, считаю своим долгом, долгом врага испытанного, проверенного и, скромно надеюсь, неплохо себя зарекомендовавшего, засвидетельствовать: при любых исторических поворотах в судьбе сосуда (наиболее вероятным из которых мне видится мощное движение „вперед, к инстинкту!") лучшего кандидата на должность врага универсального найти будет невозможно. Олицетворяя силу и слабость одновременно, я способен страх внушать, страх испытывать, что совершенно необходимо тому, кто страх проповедует и за счет страха существует. Посему прошу пересмотреть непродуманное решение о моей депортации, связанной с планами обмена на корм. Корма за меня дадут ежу на ужин, сам же я жру крайне мало, а в последнее время не жру вообще».
Речь получилась несколько сумбурной, к тому же в середине я сбился, не обнаружив рядом Фитки. Кажется, я предстал в ней ярым поборником разума, что могу объяснить крайней телесной слабостью. К разуму у меня были личные счеты, о чем, насколько могу помнить, только и докладывал в речах предыдущих.
Не успел я закончить, когда нечто темное неизвестной формы с шумом свалилось на толпу, подняв облако грязной песчаной мглы. Все случилось быстро, тяжелый предмет был брошен с отчаянной силой, однако всех успело окатить ужасом и надеждой — летело это сверху, значит, могло быть ответом, и последние крики запоздали, будто хор добили уже под землей.
Когда месиво песка и пыли рассеялось, толпа, ее остатки разбегались; прибитые, но не задавленные всплывали, из-под черной глыбы доносились стоны, совсем скоро затихли и они. Предмет был легче, чем я полагал, однако ни приподнять, ни сдвинуть его, чтобы освободить тела задавленных, я не смог. Пах он тухло, был несъедобен, на боку имел какой-то знак, мне удалось его нащупать. Дальнейшее обследование показало, что состоял убийца из двух цилиндров, соединенных перемычкой, сплошной, слегка выгнутой. Каждый из цилиндров кончался окном, и вот, заглянув в одно из них, я увидел коралл, да так близко, будто зачем-то он подбежал ко мне, видны были мельчайшие трещинки, пятна, морщинки. Перебравшись к окну другому, я увидал свой дом, он был так далеко, что я заскулил, завыл, зарыдал: доползти до камня у меня не было сил. Я колотил в стекло, но он не приближался, я звал их — нору, матрасик, мои сны и грезы, они не трогались с места, меня не слыша. Я снова прилипал к стеклу и глядел, глядел, пока в окнах не стало темно.
Нелегко заснуть под надгробием. Мешают призраки, блазнят эпитафии. Я не очень-то верил, что умру, видимо, с рачьей сноровкой цепляясь за надежду, будто за какие-то заслуги — складную речь, способность размышлять, не выдирать корм из глоток, не убивать, не проклинать, ничего за все это не просить, рассказывать придуркам сказки и анекдоты про самок-давалок мне позволено будет проскочить туда, в щелку между смертью и чудом, и, когда голод, страх не помрачали разум, я размышлял, бывало, весело почти размышлял о такой надписи на своем камне, о печати на командировочном удостоверении. Я придумал однажды: «Здесь жил и боялся…» Пожалуй, это сгодилось бы, если бы ты уже проскочил в щелку, хотя бы влез в нее наполовину, но-теперь, ночью, вдали от дома, понимая, насколько я продвинулся и как мало осталось от той, так долго тащившей на себе надежды… Я влезал и влезал, как в новый панцирь, в придуманную когда-то фразу, будто это было сейчас важнее всего, выбирался из нее и влезал опять, то соглашаясь с ее правдой, то бунтуя против дешевой затеи самому вталкивать свою бесценную в анекдот, — чем же тогда будут заниматься другие? «Жили-были» — на такой вот дерзкой р