измы, и, слава Богу, его мысль ничего не изменила, но от грибов было не оторваться: красота, совершенство… Попробуй роди, создай по логике и инструкции что-нибудь подобное, например, эти осенние серые сумерки, уханье какой-то птицы, сиротливое эхо — словно голос самого одиночества, самой тоски…
Сына с невесткой дома не было. Виктория Михайловна, разгоряченная программой «Время», выскочила с карандашом в прихожую, перехватила ведро и, пока усталый Фонарев снимал одежду, стаскивал сапоги, носки и мылся, успела разложить грибы по сортам. Желто-оранжевые ее не удивили, она назвала их «колпаки».
— Ира, ты помнишь, в эвакуации колпаки собирали?
Ира не помнила.
— Ну как же? — нервничала Виктория Михайловна. — Такое лакомство было! Жарили, солили, мариновали…
— И много нынче колпаков? — поинтересовалась теща.
— Полно.
— Следующий раз вези, будем солить. В лесу-то хорошо?
— Хорошо.
Поужинав, напившись чаю, выкурив папиросу, он завалился в постель, в листья, в разноцветные осенние листья, приподнимаемые изредка заветными шляпками. Была и какая-то мысль, спокойная, хорошая, но, стоило отпустить ее на миг, истлела, размылась сном.
Утром Виктория Михайловна рассказала, как ночью, вернувшись из гостей, Андрей со Светой наворачивали жареные грибочки, все просили еще. Теща сообразила часть грибов утаить, литровую банку подберезовиков и моховиков даже замариновала и теперь глядела, как Фонарев доедал остатки.
— Завтра поедешь?
— Поеду.
— Только опять езжай в Симакино.
Фонарев пристально поглядел на Викторию Михайловну, на ее лоб, силясь проникнуть за морщинистую броню, увидеть наконец загадочные лабиринты, в которых родилось, жило и вышло вот наружу непоколебимое убеждение, будто он ездил в Симакино, о котором не имел понятия. Теща же глядела совершенно спокойно и безбоязненно, словно знала, куда пытается заглянуть зять, и не сомневалась, что он найдет там полный порядок.
— Я на рынок съезжу, — сказала Виктория Михайловна, — нужен чеснок, укроп, листья смородины, хрен нужен…
— На Светлановский поедете? — тихонько спросил Фонарев.
— Да кто ж такие вещи на Светлановском покупает! На Центральный!
В пятницу он поехал с корзиной. Уже в метро она производила сильное впечатление. В вагоне электрички он сразу поставил корзину наверх, на багажник. Пассажиры, конечно, обращали на нее внимание, некоторые привставали с мест — поглядеть, чья, хотели знать владельца в лицо.
На этот раз в Семеновке вышло явно больше народу, чем в среду, причем кое-кто на платформе задержался, замешкался, и, когда Фонарев, подышав, закурил, оглядевшись, пошел по шпалам, группа человек в пятнадцать увязалась за ним. Он решил пройти сегодня подальше, те тоже не сворачивали в лес; он прибавил ходу, и они прибавили. Услыхав за спиной запыхавшийся теткин шепот: «Вась, далеко еще пехать-то?» — и Васин басок-зуботычину: «Иди да помалкивай», Фонарев пожалел, что в лесу не строят уборных: заскочил бы сейчас, а потом пошел назад к платформе, пусть понимают как хотят. У пикетного столбика он спустился с насыпи, перепрыгнул канаву, быстро, без задержек зашагал по лесу и скоро оторвался от преследователей.
Часа за четыре, неотступно сопровождаемый образом Виктории Михайловны, он набрал полную корзину, в основном колпаков, порядком отупев от их обилия и однообразия. Прикидывал, какие покупные продукты можно заменить колпаками, раз в неделю можно устраивать грибной день, ну а на праздники… «Вы уже пробовали наши колпаки? Нет?! Ну-ка, Ирочка, передай нам вон то ведро!..» Особенно будут рады новые родственники — черниговские, потом на родине рассказывать будут, в какой дом их дочка попала — с колпаками.
Корзина была тяжеленная, он едва ее волочил, часто меняя руки и отдыхая, — только в эти краткие передышки и нежился солнышком, легкие наспех смаковали сладостный, сухой и прелый воздух. Уезжать не хотелось, но полная корзина гнала вперед, к поезду, чесноку, укропу, хрену, листьям смородины.
Нужно ли их отмачивать и сколько времени мочить, не знала, не помнила даже Виктория Михайловна. Фонарев предложил
кому-нибудь позвонить, проконсультироваться, но теща посчитала это унизительным и наказала, чтобы он ни в коем случае не звонил. Сами. Она взяла гриб, откусила кусок шляпки, довольно долго гоняла пробу во рту, потом проглотила и затихла, прислушиваясь к поведению колпака и своего организма. Несколько минут она сидела неподвижно, потом ожила и сказала: «Можно не мочить, горечи нет, вроде даже сладкие».
— Давайте все-таки замочим. До утра, на всякий случай. — Тот факт, что гриб не свалил старой закалки Викторию Михайловну, еще не означал, что выживут другие.
Теща почему-то согласилась. Наполнили бельевой бачок, ведро, два таза, две большие кастрюли, а колпаков все еще оставалось треть корзины. Тогда загрузили кастрюли поменьше, трехлитровые банки, даже святая святых — супницу из остатков трофейного сервиза, покойный Иван Афанасьевич привез его из Германии.
Не слыхали, как пришла Ира.
— Ира… — Фонарев поцеловал жену, застывшую у кухонного порога, — ну, не сердись… Это колпаки. Ведь нынче даже варенья не варили. Мы с Викторией Михайловной все сделаем. Зато зимой… Придут друзья…
— Какие друзья?
— Ну, не знаю, Мишка с Ольгой…
— А…
Перед сном он пошел взглянуть, как колпаки отмокают. Дверь в ванную была приоткрыта, он не смотрел туда, но видел роскошные русые волосы, голые ноги с длинными икрами. Молодое загорелое тело двигалось, потягивалось, скользило под тонкой рубашкой. Невестка была поглощена собой, зеркалом, благодарной своей кожей, в которую втирала крем. У Фонарева перехватило дыхание, он испугался и юркнул в кухню. Его сын и эта женщина были вместе уже полгода, и все это время по многу раз в день Фонарев отправлялся к ним, пытаясь понять отчуждение сына, его поспешную женитьбу, уход с последнего курса института, холодность невестки, их заговор; вспоминал Ирину обиду — ее просто оповестили о регистрации, он тогда был в командировке, ничего не знал, Ира позвонила в Казань, рассказала, он позвал к телефону Андрея, но тот уже убежал. Даже не пришло в голову подумать, удобно ли, выносимо ли будет, когда в тесной квартире появится еще один человек, собраться всем вместе и обсудить; все как должное, и все будто назло. Отчего этот бунт, жестокость?
Чем не угодил? Может, тем, что не пер, не стяжал и потому богатства не нажил? Что не умел кулаком по столу ударить и на своем настоять? Любил слишком, да к тому же нежно, уступчиво, и ошибался, полагая, будто причитается за такую любовь ответ? Или тем оплошал, что жил, как умел, по зыбкому и неприманчивому закону — порядочности, то есть чести посильной, и, значит, не мог, действительно не мог быть ни хозяином, ни отцом, ни мужем в каком-то всевечном смысле, и оттого не было никому покоя и сам ютился, вызывая теперь лишь насмешку? Умом Фонарев допускал, что это так, но сердцем не верил. Он уже сидел в ванной в темноте, среди тазов, кастрюль, банок и баночек с кол-паками. Там, в маленькой комнате, где под потолком висят на леске кордовые модели самолетов, которые вместе с Андрюхой собирали, клеили, два человека знают любовь, блаженство, восторг. . Й, стараясь не помешать их счастью, быть неслышным и ничего не услышать самому, тоже счастливый, он проскочил мимо их двери, лишь капля какой-то бархатистой мелодии просочилась в его слух.
Засолили чан, ведро. Остатки зажарили и ели три дня, насытились даже молодые, больше грибов не хотели. Ира была раздражена, скорее всего грибами, их вонью, связанными с ними шумом и суетой.
Фонарев отремонтировал тещину лампу, отвез вещи в химчистку, сдал и получил из прачечной белье, съездил на кладбище, на выставку Инрыбпром.
По-прежнему была теплынь, воздух легкий, стоячий, незаметный. Эту осень он чувствовал как-то особенно близко, раньше такого не бывало. Будто только теперь и ожила осенняя душа — непостижимая, но как-то вдруг понятная. Возникал тот далекий, просвеченный солнцем бор, сказочная тишь. Лишь на пятый день маетЫ1_все брался за журнальный роман, понравившийся Ире, старался убедить себя, что его тоже волнуют описываемые проблемы, отвлекаемый тещиным громкоголосьем, — Виктория Михайловна вела большую общественную работу в жилконторе, непрерывно звонила по телефону и отвечала на звонки, — его осенило: можно ведь поехать туда просто, не за грибами, можно не спозаранку, можно ведь даже никому ничего не говорить.
В Семеновку он прибыл около двенадцати, налегке и не в сапожках, а в своих сандалетах. Отсутствие утилитарной цели отменило необходимость спешить, стремиться побыстрее в лес. Не сразу удалось осилить такую простоту, словно и прогулка нуждалась в каком-то логическом обосновании, отчете.
Он пошел по тропке, потом наверх, в гору, мимо пожарного водоема, где сорок с лишним лет назад поймал карася. Память, столько позабывшая, почему-то сохранила это в целости, вплоть до повисшей на леске коряги, обоюдного испуга он тогда испугался не меньше, чем карась, той жутковатой необходимости схватить, присвоить, вынуть крючок из кровоточащего рыбьего рта, он помнил тот бьющийся в ладони скользкий живой холодок, который, оказывается, и был победой, мальчишки уже бежали с удочками к счастливому месту.
Он разыскал улицу — узкую, заросшую, зеленый дом в глубине сада, крыльцо, покатый столик и скамейка под акацией. Отец, мать словно не умирали, и как просто: оказывается, лишь от его памяти, ее милости зависела вроде бы такая мистическая, немыслимая вещь, как бессмертие. И даже дверь в дом была открыта… В саду упало яблоко, сильно ткнувшись в землю.
Улица кончилась, за широким лугом начинался лес — туда ходили с отцом, а дальше, километра три-четыре, был карьер, куда ездили на велосипедах купаться. Фонарев решил прогуляться до карьера и, чтобы не травить понапрасну душу, приказал себе в лес не сворачивать. Пока что, если не считать отца с матерью, он не встретил ни души. И здесь людей не было: грибники сюда не ходили, вдоль узкой песчаной дорожки росли громадные карнавальные мухоморы, он едва удержался от соблазна сбить пару красавцев. И вдруг под сосенкой он увидел боровик. Увидав его, остановившись, будто гриб на мгновение раньше окрикнул: «Стой!», Фонарев забыл обо всем на свете. Тем более, что в двух взглядах правее стоял еще один. . нет! два! «Господи. .» Это смахивало на обморок, сознание инженера не было приспособлено к таким удачам. Придя немного в себя, Фонарев закурил — чуток сбить волну, достал из кармана полиэтиленовый мешок, все же прихваченный на всякий случай, и сразу за ногой, за каблуком сандалета увидал четвертый. «Батюшки. .» Сознание чуда, удачи приживалось медленно. Он брал дары осторожно, полуверя, лишь увидав еще, еще и еще, поддался азарту, да такому, который и не с чем было сравнить, разве что с блаженными азартами детства. Из всех предков по мужской линии, чью кровь он унаследовал и слепо в себе хранил, вдруг выскочил на свет самый древний, далекий и дикий, он-то, в фонаревском обличье, и охотился сейчас в лесу: прыгал, делал перебежки, падал на колени, резко оглядывался, что-то восклицал, бормотал, приговаривал, срывал с себя рубашку, которая вскоре тоже была полна добычи. Сунув ч