за это оставьте мне воспоминания, память о минувшем, ибо, кроме меня, этого некому делать. Только вот что меня мучает – что же произошло в ту субботу? Боже мой, как могло это случиться, что у меня из памяти выпал целый день, выпал начисто, словно его никогда и не было. А может быть, его на самом деле и не было? Иначе как мог он исчезнуть, выпасть из моей упрямой, ненасытной памяти, сохранившей минута за минутой все, что предшествовало свершившейся тогда катастрофе? Объяснения нет… разве что с самого начала я предчувствовала появление кого-то, кто вернет мою память обратно, в прошлое; вернет и потребует разъяснений… объяснений… уточнений… и вот тогда все, что моя память накопила, будет востребовано. И она пришла, эта минута, в виде маленькой женщины в нелепой шляпке с большим пером, блокнотом на коленях и длинным карандашом в руке, которая выжала из меня все, что я знала о нем и о них, выжала досуха, выдоила и опустошила, словно перевернутую бутылку, задавая бесчисленные вопросы на своем примитивном иврите, пока моя память, пятясь, раскрывала перед ней прошедшее день за днем – воскресенье, понедельник, вторник, среда… заставляя следовать пройденным им маршрутом – из Хайфы в Иерусалим и вновь обратно, а оттуда в Тель-Авив… утром, в полдень и вечером… все, что я знала, все, что я, собрав у вас, ссыпала, по зернышку, в амбар моей памяти, узнав от него… от вас… как если бы я была свидетельницей всего собственной персоной. Так что когда мы добрались до субботы, я умолкла. Мне нечего было сказать, у меня начисто отбило память. Музыка остановилась. А я стояла и, как идиотка, твердила одно и то же: «Суббота? Суббота? Совершенно не могу вспомнить чего-либо, что связано с субботой». Сознание почти что покинуло меня. Единственное, на что меня хватило, это на вопрос: «А вы уверены, что это было вообще? Может быть, это случилось в первый день Пасхи… иногда именно так и получается». Но она продолжала смотреть на меня. «Нам следовало бы разыскать старые календари и посмотреть…» Быстрая улыбка, мелькнувшая и так же исчезнувшая, навела меня на мысль, что, по ее мнению, я пытаюсь от нее что-то скрыть. Где все мы были в ту субботу? Что в это время произошло? Она уже спрашивала это. А я молчала – это я-то, которая бережно, как жрица к своему алтарю, относилась к каждому из прошедших дней, сохраняла и лелеяла в своей памяти, которая в эту минуту так изменяла мне. Так как же я могла хоть что-то забыть? Я даже дошла до того, что позвонила Кедми в его адвокатскую контору – помнит ли он о той субботе, если это была суббота, и может ли чем-то помочь мне память Цви… Ах так… но сам-то ты что-нибудь можешь вспомнить? Мне важно даже то, о чем ты думаешь, что ты это помнишь… пусть это будет не сама память, а тень ее… ну попробуй… напрягись. И позвони мне, я жду.
Я поднялась и начала вышагивать по комнате. «Суббота?» – бормотала я с успокаивающей улыбкой. Конечно. Через минуту-другую я все вспомню. В воскресенье он получил развод. В то утро он отправился в лечебницу один. Мы так и не поняли, как ему удалось уговорить раввинов завершить все формальности бракоразводной церемонии в день пасхального седера, – до тех пор, пока неделей позже не пришло извещение от одной неизвестной маленькой иешивы с благодарностью за щедрое пожертвование, которое он сделал. Один Всевышний знает, чего ему это стоило. Значит, остается только суббота. Суббота… ну, конечно. Никуда она не делась. «Все прояснится через минуту. А теперь, Яэль, улыбнись ей». И я улыбнулась. «Может быть, сначала позволим себе по чашечке кофе?» И я отправилась в кухню, пройдя по квартире, где все оставалось в том же виде, что до ее появления. Все было вверх дном. Грязные тарелки мокли в раковине, открытые кастрюли с остатками еды стояли на остывшей плите, стулья на столах ножками вверх, тряпки рядом с ведром на грязном полу, кровати не убраны, пластинка продолжает неслышно крутиться на патефоне, стоящем на прикроватном столике. Еще не было девяти, когда она появилась, и с тех пор всякой деятельности пришел конец.
Я вернулась обратно, неся кофе, и, пока она находилась в ванной, заметила оставленную открытой записную книжку с жирно подчеркнутыми записями; на каждой странице красовалась дата… и вообще мне показалось, что записи эти сделаны в минуту раздражения; более того, мне показалось еще, что она за чем-то охотится, что-то выискивает или пытается выяснить… и я ускользнула неслышно в детскую, бросить еще один взгляд на него, дремавшего в кроватке Ракефет. Прикрыв его тельце простынкой, я невесомо прикоснулась к его лицу. «Фантастика», – прошептала я про себя, чувствуя, что снова вот-вот заплачу, потому что это началось в тот момент, когда они появились, и я никак не могла с собою совладать и даже не надеялась на это. Возьми себя в руки, Кедми, и будь готов: ты не должен удивиться, увидев, что слезы текут у меня по лицу каждый раз, когда я бросаю на него взгляд, смотрю на этого ребенка. А она была так этому рада, увидев мою реакцию. Ей сразу стало легче, и лицо ее порозовело и разгладилось. Ведь вначале она была в совершеннейшей панике, бедняжка, когда стояла здесь у порога со всеми своими сумками, краснея и заикаясь, впадая в отчаяние оттого, что я решительно отказывалась понять, кто она такая. До тех пор пока меня не осенило – кто; и тогда я постепенно открыла перед ними дверь в квартиру, переняв с рук на руки ребенка, дотронувшись до которого, я залилась слезами. А кто бы мог поступить иначе? Во всяком случае, убеждена – не ты, Кедми. Ты мог бы найти в этой ситуации и повод сказать что-нибудь смешное… да. Не агрессивное, не унизительное или унижающее – просто таков ты, Кедми, что можешь увидеть смешное буквально во всем, но беды в том нет, ибо в сердце твоем нет злости. Ты добр… а смех? Что ж, смейся, сколько тебе угодно – так ведь и происходит едва ли не каждый день, когда ты возвращаешься домой с работы, в которой смешного не так уж много. Так что ты нашел бы смешным и то, как она со своей поклажей стояла на пороге, но ведь в ту минуту ты обошелся с ней так дружелюбно, с такой теплотой пожимал ей руки, что я не могла скрыть удивления, – надеюсь, ты не будешь отрицать, что заметил это. А ведь могло быть и иначе, и кто осудит человека, увидевшего незнакомую женщину с вещами и ребенком и отнесшегося к этой ситуации, скажем так, достаточно прохладно. Ты прошел прямо в кухню, где и увидел ребенка, сидевшего в детском кресле с салфеткой на груди, которую я завязала ему на шее, – он барабанил по столу суповой ложкой и пел что-то по-английски, и как мило это было, когда с озорным огоньком в глазах ты сказал, обращаясь к Гадди и Ракефет, которые ошеломленно глядели на него: «Ну, что, ребята, так как вам нравится ваш новый дядя из Америки?» Ты даже не представляешь, насколько легче мне стало, когда я увидела, что ты нисколько не рассердился, что ты вовсе не против того, чтобы с достоинством принять то испытание, которое вдруг возникло перед нами, и что у тебя хватает терпения, чтобы оставаться самим собой, не впадая в раздражение. Потому что я знаю тебя, и знаю, как это бывает. А потому прошу, нет – умоляю тебя: не начинай сразу же строить планы, как отделаться от них даже на те несколько дней, что они здесь пробудут. Позволь мне побыть с этим ребенком, прежде чем его от нас заберут. Мой любимый, как я люблю тебя, как я всегда думаю о тебе, думаю и горжусь, что ты так отнесся к чужому ребенку, от которого нет никакой пользы. Спасибо тебе, мой хороший, мой милый, за твое отношение ко мне и к малышу, ты был с ним так ласков… ты даже поцеловал его… разве не так? Конечно так. И потом взъерошил ему волосы. Признай это, Кедми, здесь нечего стыдиться. Ничего плохого в этом нет. Даже ты был тронут этим чудом.
Но я плакала, и она была счастлива. Видно было, что она чувствует себя много лучше, лицо ее прямо светилось. Оно было до того таким несчастным, таким напряженным, впервые она оказалась в Израиле, и прямо из аэропорта, после долгого перелета из Америки, схватив такси до нашего дома, без всякого звонка, опасаясь, что мы не примем ее… Я рванулась на звонок у входной двери, в квартире кавардак, грохот проигрывателя, который я включила вместе с гипнотизирующим шумом дождя, падавшего, подобно золотым монетам в лучах оранжевого солнца, и я, уставившаяся на нее, отказываясь признавать ее, уверенная, что здесь какая-то ошибка, и эта странная средних лет женщина с ребенком на руках и тремя мокрыми сумками у ее ног, пытающаяся скороговоркой сказать мне что-то на таком английском, который я не только не понимала, но не сделала даже попытки понять, так вот представь себе эту женщину, которая стоит у чужого порога и безо всякой надежды быть понятой, раз за разом повторяет без конца свое имя, которое абсолютно ничего мне не говорит, кроме того, что ее зовут Конни. И лишь постепенно, когда я повнимательней вгляделась в лицо ребенка, в голове у меня словно что-то взорвалось и пелена спала у меня с глаз. У него было лицо трехлетнего Цви… вот тогда-то, вся трепеща от пронзившей меня догадки, я пригласила их пройти в дом. И тут же прекратился этот поток невероятного английского – ибо она как-то заколебалась, неуверенная, что правильно поняла мой жест. А мальчик вошел внутрь безо всяких колебаний – и тебе стоило бы посмотреть на него в эту минуту, как он стоял, весь в красном, и прислушивался к музыке, словно персонаж из волшебной сказки. И веришь ли – у меня по щекам покатились слезы. А она – я это заметила, была просто счастлива видеть это. На нее просто приятно было смотреть, она хорошела буквально на глазах. «Это – его?» – прошептала я. Она кивнула. «Это его», – повторила она на иврите, закрыв глаза, а затем внезапно каким-то церемониальным движением вскинула голову. «Да. Это – его».
Странная, необычная женщина – ты не согласен? Тебе надо было бы увидеть, как она вырядила ребенка… Я уже говорила. Все красное, с головы до пят. Нет, ты только представь себе эту картину, все эти вещи: красное пальтишко, красная курточка и красные штаны… более того – красные даже трусики и нижняя рубашка – и все одного тона. И, как венец всего, на голове у него была красная кипа, которую она сделала для него специально к этому путешествию в Израиль, потому что она думала, что здесь буквально каждый… что обязательно нужно… ну просто чудная какая-то. Этот явный избыток красного цвета. И сама она, стоящая с ним рядом в этой неописуемой белой шляпке, но с длинным красным пером, развевающимся у нее над головой в разные стороны. Иди сюда, погляди, я покажу тебе, она ее оставила здесь. Интересно, у какой породы птиц могли бы быть подобные перья. Или оно синтетическое? Да, скорее всего так оно и есть. Она сидела напротив меня битых два часа с этим дурацким пером, развевающимся во все стороны, – странная, очень напряженная, ужасно нервничающая женщина. Как мы могли забыть о ней, о ее существовании? Мы словно вычеркнули ее из списка живых. Ты, я уверена, помнишь, что одно время я говорила всем вам, что мы обязаны выяснить, что там произошло, что надо написать ей, но ты, Кедми, был решительно против, а Цви и Аси вообще не желали ни о чем думать. У тебя что, мало здесь своих проблем, говорил ты, что хочешь добавить к ним проблемы из Америки? Ты боялся, похоже, что следствие могут открыть снова, что может возникнуть вопрос о правах на наследство в связи с этим ребенком, за чем может последовать пересмотр всех соглашений… Цви обещал нам, что это