Поздний развод — страница 73 из 98

– Иегуда!

Он останавливается, стоит. Ждет? Но чего? Не дождавшись ничего, он поворачивается. Молчит. Смотрит куда-то. Мимо меня?

В последний раз?

– А знаешь… Кажется, я – единственный человек, который не видел твой знаменитый шрам, ведь ты показывал его каждому встречному…

Ему это не нравится, но он вынужден меня слушать. В последний раз.

– И?.. – говорит он наконец.

– Ты вскоре отбываешь… и мы… и я никогдатебя больше не увижу. И этот шрам… оставила тебе я тогда… Я… я… но я никогда его не видела…

Он раздражен, я вижу это.

– Не имеет значения. Почему тебе вдруг захотелось его увидеть? Позволь мне, Наоми…

– Я – единственная, кто его не видел. Цви утверждает, что ты уже показал его всем. Почему бы и мне не взглянуть тоже?

– Пожалуйста… Только не сейчас, – просит он. – В любое другое время. Сейчас дай мне уйти.

– В другое время? Его не будет… Ведь мы больше никогда не встретимся.

– Встретимся. Конечно встретимся. Почему ты так… Я еще вернусь… Ведь у нас есть дети… Что бы там ни было, они принадлежат нам обоим…

Но я устала, и мной уже овладевает нетерпение.

– Покажи мне его!

Он распознает в моем голосе угрозу, улавливает, угадывает мое страстное желание… Чего? Только увидеть шрам? Некоторое время он колеблется, но недолго. И сдается. Как всегда. И быстро расстегивает одну за другой пуговицы на рубашке, обнажая в свете яркого дня свою грудь, которую я так хорошо знаю и которую забыла. Его плоскую грудь с кудрявыми завитками, с большой родинкой, сейчас почему-то бледной. А поперек груди – кривая линия, похожая на багровый выпуклый шнур. Застывшая навеки памятка о моем промахе. Не там должен был бы быть шрам, он ускользнул от меня в последнее мгновение. Он стоит молчит. Смотрит на меня. Пальцы его, нащупывая пуговицы, начинают застегивать рубашку. Затем он поднимает на меня взгляд, смотрит внимательно, словно хочет запомнить надолго. Или навсегда? Затем губы кривятся в так хорошо мне знакомой иронической усмешке.

– Ну а теперь ты скажи мне – ты и на самом деле хотела меня убить?

Нет, он не спрашивал меня. Просто размышлял вслух.

– Да, – быстро ответила я, ощущая во рту, в пересохшем мгновенно горле сладкий привкус…

– Но почему?

– Потому что ты разочаровал меня.

Он проводит ладонью по голове, приглаживая волосы, похоже, мой ответ удовлетворил его, словно подтвердил нечто такое, о чем в глубине души он и сам давно уже догадывался. А я вдруг с ужасом вижу ее в дыму, который поднимается над крышей кухни, на ее спине чудом держится маленький чемодан… Но как раз в это время дверь открывается и рабби Машаш в своей белой рубашке с подвернутыми рукавами выходит наружу и знаками показывает нам, что мы должны войти, и мы идем. Комната полна дыма. Из электрического чайника столбом валит пар, стулья сдвинуты, и все занимают свои места. Мы едва успеваем войти, как церемония начинается. Рабби Машаш читает постановление о разводе, раздельно и громко произнося каждое слово, в то время как йеменец-каллиграф, сидящий за столом, записывает все сказанное с невероятной быстротой. Затем рабби Машаш отводит меня в угол, а Иегуду – в противоположный, и я оказываюсь рядом с русским, который, словно приклеенный, стоит возле окна. Текст решения раввинатского суда зачитывается в присутствии нас обоих еще раз, после чего подписывается по очереди всеми раввинами, оказавшись в конце концов на рукаху Иегуды. А затем йеменец быстро складывает обе мои ладони лодочкой, а в воздухе возникает кусок пергамента, который, подобно библейскому голубю, садится мне прямо в руки. Следом за голубем в воздухе громко звучат слова молитвы… И я получаю развод.

Русский раввин открывает дверь, впуская поток ослепительного света, – сам он, воспользовавшись моментом, проскальзывает наружу, и фалды его грубой армейской шинели громко хлопают у него за спиной, в то время как каллиграф-йеменит бережно обращает свои письменные принадлежности в узелки. Рабби Машаш занимается тем, что собирает бумаги, престарелый рабби Авраам мелкими шажками движется к выходу, а Иегуда не отрываясь смотрит на меня, и в глазах его – тоска. И в эту минуту мне становится совершенно ясно, что жить без меня он не сможет.

– Мистер Каминка, – обращаются они к нему. – Вы не хотели бы провести с нами сегодняшний седер? Ведь вы об этом, разумеется, не забыли?

Он смущен… Он неуверенно кивает головой:

– Может быть… Я… может быть, ненадолго…

Йеменит трогает его за рукав:

– Но вы понимаете, что приглашение относится только к вам. С этой минуты вам запрещено находиться вместе с этой женщиной в одном помещении.

Каким дураком он должен сейчас чувствовать себя, какой тряпкой – доведенный до отчаяния старый человек, пытающийся пожать мне руку.

– Сказал ли я тебе, что дал Аси нотариально заверенную доверенность на случай чего-то непредвиденного?

Он пытается освободить свой рукав от мертвой хватки йеменца, желая сказать мне что-то еще.

– Так что в случае чего у тебя есть на кого опереться…

Я ему не ответила. Но внутри у меня непрерывно билась одна и та же мысль – ведь я и в самом деле никогда его больше не увижу… И вот-вот он исчезнет… исчезнет из моей жизни навсегда. Как это могло случиться… Как случилось? Но это случилось… А я все не могла в это поверить. А они, судьи, уже выталкивали его наружу, мягко, но непреклонно, туда, где в полный рост стояли сорняки и земля вокруг была мокрой после того, как утром я полила ее. Оказавшись снаружи, они огляделись и вдруг разом устремились навстречу появившимся неведомо откуда доктору Нееману и Авигайль, которые торопились не пропустить процедуру моего развода. Доктор Нееман стал пожимать достопочтенным раввинам руки, отпуская одну за другой свои знаменитые шуточки, в то время как Авигайль, задыхаясь, ворвалась в библиотеку, где находилась я.

– Все уже закончилось, – сказала я, и удивилась, как просто все звучит. – Все кончилось.

– Не может быть, вы уверены? – спросила она. И тут, разом поняв смысл моих слов, она обняла меня, крепко прижав к груди. – Это на самом деле… совсем-совсем закончилось? Что за безумный, что за сумасшедший день у нас сегодня!

– Пошли, все уже началось!

Он пытается поднять меня, выманить из постели, соблазненный обретенной мною новой свободой. Муса тоже вваливается в палату, натыкаясь на кровати. Ихзекиель откалывает одну из своих отработанных штучек. Он валится на пол, лежит, не открывая глаз, и говорит, что не в силах двинуть ни ногой, ни рукой. А Муса начинает снова стонать: «Они уже приступили к еде».

Я поднимаюсь с кровати, на мне все еще белый халат, надетый поверх полотняного костюма.

– Хорошо, – говорю я этим двум клоунам, устроившим представление исключительно для меня. – Хорошо. Я пойду с вами. Но только до столовой.

Они идут по обеим сторонам от меня, словно несут по воздуху, а я скольжу между ними по дорожке, не выпуская из рук книгу, которую читала в постели. В воздухе свежо. Мы проходим мимо библиотеки. В ней горит свет, как если бы там внутри кого-то ожидали. Я чувствую, как сильно бьется мое сердце… Но я должна туда заглянуть. Дверь, которую я закрывала, снова открыта, чашки убраны, но на полу по-прежнему толстый слой застывшей грязи. Слабый свет позволяет рассмотреть ряды книг на полках, их грубые переплеты. Глядя на них, я испытываю глубокую печаль: ведь они – последние свидетели одного брака, которому здесь был положен конец. Он хотел меня о чем-то спросить, но раввины утащили его прочь от меня. Переполненные окурками пепельницы оставлены на столе. Исчерченная какими-то знаками бумага сиротливо белеет среди этого бедлама. Я беру ее в руки. Это – все, что осталось от первого варианта соглашения о разводе, которое Кедми принес мне и которое отец порвал в клочки. На этом самом месте совсем недавно Аси вышел из себя настолько, что поранил самого себя.

За моей спиной Ихзекиель и Муса ждут, замерев, как статуи; время от времени они начинают хныкать: «там уже все началось». «Вот-вот все будет съедено, вот-вот они начнут петь. – Ихзекиель выключает свет. – Идем же…» Сквозь притуманенные стекла я вижу свет расположенных неподалеку домов из соседних поселков, слышу завывание собаки. Лай доносится издалека. Может ли быть, что это наш пес, Горацио? Может ли быть, что она уже дожидается, стоя у больничных ворот, забросив за плечи пятнистый, оливково-коричневый свой рюкзак, в грубых солдатских ботинках, – стоит и поджидает меня? Я мечтаю лишь о том, чтобы уйти поскорее… уйти и забраться под свое одеяло, но они снова безжалостно вытаскивают меня на дорожку, ведущую прямо к залитой огнями столовой, на пути к которой к нам присоединяется большая группа врачей и медсестер, покатывающихся со смеху от шуточек доктора Неемана; тут же нельзя не заметить ни на что не похожую кепку молодого рабби из России… Кажется, его зовут рабби Субботник. Что заставило его вернуться… Может быть, я ошибаюсь… Нет, услышав этот голос, ошибиться невозможно, это его голос и это его длиннополая красноармейская шинель. Они сначала догоняют нас, потом идут рядом. Но в конце концов вырываются вперед и первыми достигают широко открытых дверей столовой – той конечной точки, до которой я хотела дойти. Но не дальше.

– Оставьте меня здесь, – бормочу я, но Ихзекиель не желает об этом даже слышать; если я откажусь посетить с ними вместе пасхальный седер, угрожает он, то прямо сейчас он рухнет на пол. Муса всей грудью вдыхает ароматы еды, но он, словно цепью, прикован к Ихзекиелю, он без него – никуда, и не переступит даже через порог, так что выбора у меня нет, и вместе со всеми я попадаю внутрь, где воздух заполнен звуками песнопения, повсюду царит неразбериха, столы составлены гигантским квадратом, на котором ослепительно белеют накрахмаленные скатерти с горами мацы, похожей на страницы Брайля для слепых, в больших, без этикеток, бутылях просвечивает что-то жидкое – скорее всего, свежевыжатый сок; здесь же разбившиеся на группы и группки пациенты, медсестры и обслуживающий персонал вперемежку с представителями администрации – и все это, вместе взятое, производит шум, подобный тому, что производит море в час прилива. За отдельным столиком – семья: трое начищенных до блеска ребятишек – тех, что допоздна играли на лужайке, но теперь с ними их очаровательная мать, муж которой, молодой врач из Америки, недавно зачисленный в штат больницы, весело смеется неподалеку и выглядит абсолютно счастливым; судя по всему, это его первый седер в Израиле. У меня нет объяснения тому, что при моем появлении все встают, – остается предположить, что виною всему мое белое одеяние из льна, которое не может скрыть накинутый поверх него белый же халат, и книга, которую я не выпускаю из рук. Все разом встали со своих мест, повинуясь знаку, поданному русским раввином, – сам он тоже встал и теперь глядит на меня своими темно-синими, широко раскрытыми глазами, и у меня нет сомнения, что он не успел еще забыть, кто я. Он аккуратно держит чашку двумя пальцами – точно так же, как сегодняшним утром, и мягким своим и в то же время сильным голосом произносит первые слова благословения, ложащегося над пасхальным вином: