Поздний сталинизм: Эстетика политики. Том 2 — страница 45 из 151

Тем изумительнее покажется оно, если учесть время, когда оно было сделано. Нельзя сказать, что оно «опережало данные западной науки». Нельзя сказать, что оно и спорило с ними. Нельзя так сказать потому, что никаких «данных» по этому поводу в западной науке попросту не существовало! Словно это открытие Ломоносова и работы западных ботаников того времени написаны на разных логических языках. А ботаником он не был. И для него это – одно из доброй сотни открытий, которые знаменовали поворот в развитии целых отраслей научных знаний. Он не был ботаником, но человек, проработавший не так уж долго, умерший совсем не старым, он был, может быть, беспримерным в истории культуры всеобъемлющим гением…

Поражающая и очень поучительная вещь: в течение многих десятилетий европейские ученые будут в этой ботанической области (как и во стольких других) догонять Ломоносова, но опыты их случайны, неполны, на них точно печать какой-то робости и узости мысли, им не хватает ясности кругозора, «масштаба» мышления и созерцания природы, твердости в постановке задач; будто ищут зачастую курьезов, а не законов природы. Широта обобщений Ломоносова так и остается недостигнутой…[359]

В подобном ключе шел разговор о любом открытии в науке, о любом русском ученом. Это русские Гулливеры в стране западных лилипутов. Они и описываются подобным образом, эти «кропотливые и дотошные специалисты, эти остзейские барончики и бранденбургские гофраты, эти „исты“ и „логи“, полчищами расплодившиеся в европейских университетах»[360]. Ломоносов с ними был просто несопоставим.

Из книги в книгу переходила цитата из статьи К. А. Тимирязева о якобы присущих русской науке крупных обобщениях, опережавших уровень науки своего времени, в противовес западной науке, погрязшей в позитивистском крохоборстве:

Не в накоплении бесчисленных цифр метеорологических дневников, а в раскрытии основных законов математического мышления, не в изучении местных фаун и флор, а в раскрытии основных законов истории развития организмов, не в описании ископаемых богатств своей страны, a в раскрытии основных законов химических явлений, – вот в чем, главным образом, русская наука заявила свою равноправность, a порою и превосходство[361].

Эту мысль развивал в «Русских инженерах» Лев Гумилевский, указывая на эмпиризм инженерного искусства в Англии «как наиболее резко бросающуюся в глаза отличительную черту»:

Начиная от Уатта и кончая Парсонсом, выдающимся английским инженером, работавшим в первой четверти нынешнего века, британская инженерия шла к своим достижениям чаще всего чисто опытным, эмпирическим путем. Когда Парсонса один из его друзей спросил, понимает ли он «теорию относительности», английский инженер ответил:

– Нет, не понимаю. Не думаю, чтобы я много от этого потерял. Я нахожу свои решения кончиками пальцев!

«Кончиками пальцев», ощупью, чисто эмпирическим путем создавал свой универсальный двигатель Уатт. Этим же эмпирическим путем пришел к своим весьма совершенным турбинам Парсонс.

Тем же путем шел Стефенсон и даже Фарадей, носивший девять лет в своем кармане обыкновенный магнит, чтобы после нескольких тысяч опытов с ним случайно найти способ превращать магнетизм в электричество. Тот же чистый эмпиризм унаследовала от англичан американская инженерия, выдающимся представителем которой был Эдисон. С настойчивостью, достойной удивления, он перебрал около тысячи различных материалов, конструируя электрическую лампочку накаливания, прежде чем напал на обугленное бамбуковое волокно. Он не догадку проверял опытами, а в опытах искал догадку.

Для русской инженерии, наоборот, наряду с другими ее отличительными чертами с ее первых шагов, начиная с Ползунова и Кулибина, характерны не только критическая переработка предыдущего опыта, но и решение ряда сложных задач путем размышления. Кулибин проектирует свой деревянный одноарочный мост через Неву, не имея до того никакого опыта в мостостроении. Он приходит к идее своего одноарочного моста умозрительным путем, исходя из условий точно поставленной задачи. Умозрительным путем создает и Ползунов свою «огнем действующую» машину для воздуходувных мехов. Для того чтобы «вымыслить» «огнем действующую машину», способную по замыслу Ползунова «водяное руководство пресечь» и «по воле нашей, что будет потребно, исправлять», нужны были и теоретические познания, и сложные конструктивные решения[362].

С одной стороны, западная наука – просто позитивистский собиратель фактов и примеров, тогда как русская наука – синтезатор. С другой стороны, мировая наука только обобщала то, что открыла русская наука. Вот как трансформировался этот подход в историко-научном дискурсе:

Последовательное развитие и обогащение науки на основе строгой преемственности, в результате критического освоения истории прошлого можно проследить на основе биологии. Материалистические идеи развития живой природы возникли еще задолго до Ламарка и Дарвина в России. Уже в трудах великого русского ученого М. В. Ломоносова была четко сформулирована мысль о развитии живой природы от низших форм к высшим, от простого к сложному. Идеи М. В. Ломоносова нашли свое отражение в исследованиях А. А. Каверзнева, Я. К. Кайданова, М. А. Максимовича, А. Д. Галахова, К. М. Бэра и других русских ученых.

Гениальные положения первых трансформаторов были обобщены Ламарком как некие постулаты. Ламарк высказал мысль о развитии организма под влиянием среды и упражнений ‹…› Дарвин, обобщив все, что было добыто наукой и практикой земледелия и животноводства в предшествующие периоды, дополнил своими наблюдениями и создал свою теорию. Теория Дарвина, давшая биологии научный метод, явилась мощным толчком для развития науки второй половины XIX в. «Могучая кучка» биологов-материалистов в России – Мечников, братья Ковалевские, Сеченов, Тимирязев, Павлов, Докучаев, Костычев и др. двигали дальше теорию развития, обогащали дарвинизм новыми открытиями в области физиологии, эмбриологии, ботаники, почвоведения и делали новые теоретические обобщения. Так, например, Тимирязев определил роль зеленого листа в синтезе органического вещества. Ковалевский и Бэр открыли биогенетический закон. Северцов обосновал закон единства исторического и индивидуального в процессе развития и раскрыл взаимозависимость формы органа от его функций. Костычев и Докучаев создали новое биологическое направление в науке о почве. Ивановский заложил основы новой науки о вирусах. Сеченов установил связь психических явлений с физиологическими, что явилось началом науки об условных рефлексах. И. П. Павлов создал научную физиологию и науку о психических процессах. Мичурин и Лысенко, обобщив и критически переработав все достижения биологии за сотни лет ее развития, обобщив практику социалистического земледелия, сделали ряд важнейших открытий и теоретических выводов, разработали методы образования новых организмов и видов. Освоив все передовое и действительно научное, они создали новую науку о жизни, подняв тем самым биологическую науку на высшую ступень, превратив биологию из науки объясняющей – в творческую, революционную науку[363].

Обращает на себя внимание то, что все фундаментальные трансформации и накопление знания происходили почти исключительно в русской науке, а Ламарк и Дарвин только обобщили уже сделанное до них, но оба (подобно Гегелю и Фейербаху) не смогли, конечно, достичь вершины, на которой оказались Мичурин и Лысенко (эти Маркс и Энгельс биологии). Интересен также сам характер этого исторического нарратива. Бесконечные перечисления достижений в различных областях знания должно было укрепить представление о том, что все они принадлежат русским ученым, так как кроме Ламарка и Дарвина ни одного имени западных ученых не называется. Следствием этих сугубо нарративных операций становится смещение шкалы значений, уровня и места тех или иных ученых в истории науки, в результате чего значение Костычева или Докучаева оказывается выше Дарвина, тогда как ясно, что в истории биологии роль Дарвина, совершившего переворот в самом понимании эволюции, выше всех перечисленных ученых, сделавших важные, а иногда и прорывные открытия в частных областях знания от вирусологии и почвоведения до физиологии и эмбриологии. Возникающая в результате картина одновременно сюрреалистична и реалистична: она вопиюще оторвана от исторической реальности, но вместе с тем максимально точно отражает фантомный мир советского ресентимента.

Если в случае с Ломоносовым действовал, как мы видели, прием гиперболизации, то в других случаях имела место явная фальсификация. Рядом с изобретателем первого велосипеда Артамоновым стоит подьячий Крякутной из Рязанской губернии, совершивший первый полет на первом воздушном шаре[364]. В 1956 году якобы к 225-летию первого в мире полета на аэростате русского изобретателя Крякутного даже вышла почтовая марка (ил. 16). Сцена, изображенная на ней, настолько глубоко отложилась в массовом сознании, что Андрей Тарковский без труда перенес ее в своем «Андрее Рублеве» на три века вглубь истории – с первой половины XVIII в начало XV века. Причем обе даты были, разумеется, плодом чистого вымысла.

Приоритет в области воздухоплавания стал настоящей идефикс советской истории науки. Ее утверждение является наилучшей иллюстрацией того, как функционировал механизм производства патриотической мифологии.

Следует заметить, что хотя Академия наук СССР находилась в эпицентре кампании по пересмотру истории мировой науки в патриотическом духе, а ее сотрудники активно участвовали как в травле коллег-космополитов, так и в раздувании националистических страстей вокруг «русских приоритетов», она отнюдь не была наибольшим злом, а тем более источником антикосмополитической истерии. Настоящим ее генератором была журналистская и литературная околонаучная среда, поскольку если для ученых историко-научные штудии не были основным занятием, то журналисты и писатели занимались почти исключительно организацией пропагандистских кампаний. В этой ситуации АН СССР нередко оказывалась в роли последнего рубежа, удерживавшего патриотическое половодье, защитника хотя бы минимальных стандартов научной добросовестности. Образцом такого рода может служить история с русским первенством в области авиации