Поздний звонок — страница 19 из 64

– Ушел часа два назад, – ответила ему Надя на вопрос об Осипове и снова замолотила по клавишам.

– Куда?

– Он мне не докладывается.

– Казароза вчера была с сумочкой, – сказал Вагин. – Она у меня дома.

Ответить Свечников не успел – влетел запыхавшийся Даневич.

– Николай Григорьевич, – с порога выпалил он, – я вам на улице кричал, вы не слышали. Нужно поговорить.

– Говори.

– Лучше там, – кивнул Даневич в сторону соседней комнаты, где сейчас не было ни души.

Свечников двинулся туда, приказав Вагину:

– Подожди меня. Я сейчас.

Глава 9Жертва

1

По Комсомольскому проспекту, бывшей Кунгурской, дошли до Покровской, теперь – Ленина, проехали одну остановку на трамвае и погуляли в сквере возле оперного театра. Раньше здесь были торговые ряды, снесенные так давно, что успели состариться посаженные на их месте тополя. Часам к семи вернулись обратно в гостиницу. Свечников пригласил Майю Антоновну поужинать вместе с ним в ресторане, но она постеснялась. Он поел один, поднялся в номер, и сразу же телефон залился одним бесконечным звонком. Звонила дочь из Москвы.

– Как ты себя чувствуешь? – спросила она.

– Нормально, – сказал Свечников.

Она не поверила.

– Я по голосу слышу, что ты меня обманываешь.

Он не стал спорить и промолчал. Дочь сменила тему:

– Ты не забыл, что сегодня годовщина маминой смерти?

– Нет.

– Я была в колумбарии, надо подновить надпись на плите. Какой краской лучше сделать, золотой или черной?

– А серебряной нельзя?

– Нет. У них только золотая и черная.

– Тогда как хочешь.

– Мы ездили к маме вместе с Эллочкой Вартанян. Она сказала, что Милочка умерла еще зимой.

И Эллочка, и Милочка были подругами жены. Она их называла приятельницами. В Лондоне жена жила замкнуто, а по возвращении в Москву стала вдруг необыкновенно общительной. В доме вечно толклись соседки, портнихи, соученицы по гимназии или по курсам, ушедшие на дно в Петрограде и всплывшие в Москве. Жена рассказывала им про Англию. Особенно часто повторялась история о том, как ей удалось разоблачить няньку их годовалой дочери. Девочка стала вялая, не улыбалась, не играла с игрушками. Жена заподозрила неладное, стала следить за нянькой, и обнаружилось, что эта хитрая старая мисс в бутылочку с молоком подмешивала немного виски, чтобы ребенок не плакал и всё время спал, а сама тем временем спокойно погружалась в чтение. «Как вы думаете, что она читала? – жена делала интригующую паузу и сообщала: – Библию!» Слово «ханжество» она произносила с таким омерзением, словно ничего более ужасного ей в жизни не встречалось.

С нянькой жена объяснялась чуть ли не знаками, в лавках ее тоже плохо понимали, но в Москве она взяла себе манеру на людях говорить со Свечниковым по-английски, словно это был ими придуманный и понятный им одним тайный язык двух любящих сердец. Он злился, нервничал и не отвечал.

То, что осталось от жены, лежало в керамической урне, урна – в бетонной стене колумбария на Донском кладбище. Стандартная ниша была рассчитана не на один такой сосуд, и надпись на плите высекли с тем расчетом, чтобы хватило места на второе имя. Гнить в земле Свечников не хотел. Очевидная неопрятность этого процесса пугала и делала бессмысленной всю прожитую жизнь. Люди его круга и возраста предпочитали огонь, пусть не живой, а бьющий из газовых горелок Донского крематория.

– Ты когда приезжаешь? – спросила дочь.

Он назвал день, время прибытия, номер поезда и вагона.

– Я встречу тебя на машине, – сказала она.

– Не нужно. Я сам.

– Нет, я встречу. Пока.

– Пока.

– Мне не нравится, как ты со мной прощаешься. Ну-ка, поцелуй меня.

Свечников поежился. Казалось, это у нее от матери. В последние недели та знала единственный способ защититься от подступающего ужаса. «Поцелуй меня! Поцелуй меня!»

– Целую, – сказал он и повесил трубку.


– Для начала, – с ногами усевшись на стуле под табличкой «Шапки просятъ снимать», заговорил Даневич, – хочу задать один вопрос. Знаете ли вы, что Заменгоф дважды выдвигал проект радикальной реформы эсперанто? А то гомаранисты это скрывают.

– Дальше, – предложил Свечников.

– Известно ли вам, что его проект во многом совпадал с идеями де Бофрона?

– Ты обещал один вопрос, а это уже второй.

– Не второй, а вторая половина первого, – нашелся Даневич. – В общем, объясните мне, если сможете, почему Заменгоф не принял идо, в котором воплотились его собственные идеи.

– Потому что эсперанто – не машина, где одну деталь можно заменить другой. Это живой организм. Допустим, тебе не нравится, что у тебя глаза разного цвета. Давай один выколем и вставим стеклянный, того же цвета, что и другой. Будешь красавчик. Согласен?

Даневич поморщился.

– Вы говорите словами Варанкина. Это схоластика, дело проще. К тому времени, когда недостатки эсперанто стали очевидны, Заменгоф полностью подпал под влияние своего ближайшего окружения и стал марионеткой в руках этих людей. Большинство из них – евреи. Они не желали расстаться с еврейской монополией на право контролировать международный язык, а через язык – всё остальное.

– Ты сам-то разве не еврей?

– Именно поэтому никто не заподозрит меня в предвзятости.

– Всё? – спросил Свечников. – Больше ничего не хочешь сказать?

– Хочу. Дело вот в чем… Вчера в Стефановском училище стрелял не только курсант. Он сидел возле прохода, а один выстрел раздался у окна.

– У какого?

– Если считать от сцены, то у самого дальнего.

– И кто там стоял?

– Варанкин.

– И он стрелял в Казарозу?

– Нет.

– В кого тогда?

– В меня.

– Чего-чего?

– Варанкин целил в меня, но промахнулся и попал в нее. Она – случайная жертва.

Свечников покрутил пальцем у виска.

– Дело ваше, – без обиды сказал Даневич, – можете не верить, но это правда. У него был с собой револьвер.

– Ты его видел?

– Нет, но не из пальца же он выстрелил! Курсант начал лупить из нагана, он и воспользовался случаем.

– Погоди! Как он мог стрелять в тебя, а попасть в нее, если ты сидел сзади, а она была на сцене?

Даневич покачал головой с той ненаигранной солидностью, право на которую получает человек, недавно смотревший в глаза смерти.

– Когда Казароза поднялась на сцену, я подошел ближе, чтобы лучше видеть, но сесть не успел. В момент выстрела я находился между ней и Варанкиным.

– Как же ты заметил, что стреляли от окна?

– Попов мне потом сказал.

– Он видел, как Варанкин достал револьвер и выстрелил?

– Я этого не говорил. Попов заметил вспышку возле того окна, где стоял Варанкин. А стрелять ему имело смысл только в меня.

– Из-за того, что ты идист?

– Ну, из-за этого он бы на такое не решился. Есть причина более веская.

Даневич вынул из портфеля и протянул Свечникову тонюсенькую, в десяток страниц, брошюру в обложке оберточной бумаги.

– Статья Заменгофа в переводе и с комментариями Варанкина. Прислал наш товарищ из Москвы.

– Фамилии Варанкина здесь нет, – посмотрев, сказал Свечников.

– Ну, разумеется. Как скромный ученик великого Ла Майстро он указал ее на последней странице.

В качестве автора на обложке указывался только Заменгоф. Ниже – название: «Основы гилелизма».

– Это религия, которую он придумал, – пояснил Даневич. – Я тут отметил самые важные места. Начните с них, для разговора нам этого хватит.

Пока он закуривал, Свечников прочел первый отчеркнутый абзац:

«Ни сионизм, ни либерализм, ни марксизм никогда не уничтожат еврейского вопроса, если не будут уничтожены основа и корень этого проклятого вопроса – ложно-национальная каменная скорлупа, которая обрекла нас быть мумифицированным трупным остатком жившего в отдаленной древности народа. Вот уже 2000 лет она не дает нам подвергнуться естественной эволюции всех других народов, держит нас вечно между небом и землей, не давая нигде прирасти к почве, обрекая быть навеки чужим, всюду проклинаемым, не растворяемым и не растворяющимся инородным телом в живом организме всех народов и стран. Единственный способ разбить эту скорлупу – выйти прямо на почву нейтральную, ту, на которой рано или поздно сойдутся все народы…»

– Дальше можете пропустить, – разрешил Даневич. – Смысл в том, что евреи должны объявить себя не евреями, но в то же время и не подделываться под представителей других наций. Им нужно принять новую религию – гилелизм.

– Что это такое?

– Что-то вроде выжимки из всех религий, названа по имени какого-то раввина Гилеля. Он жил чуть ли еще не до Рождества Христова. Его учение состоит из трех пунктов. Первый: миром управляет Бог. Второй: Его повеления человек слышит в голосе собственной совести. Третий: сущность этих повелений в том, чтобы поступать с другими так, как ты хочешь, чтобы поступали с тобой. Кто согласен признать эти три пункта, тот и есть гилелист. Просто, как мычание.

«Поскольку, – мимоходом прочел Свечников одно из тех мест, которые ему позволено было пропустить, – по слабости человеческой абстрактные идеи слишком легко забываются, если они не обставлены осязательными формами, новой религии нужно придать известную внешность – создать гилелистский Синод, учредить обряды, построить храмы».

Отсюда звездочка отсылала к подстрочному примечанию:

«Роль священнослужителей или жриц в таких храмах могли бы исполнять молодые красивые женщины, обладающие приятным голосом и владеющие эсперанто (прим. Варанкина)».

– Главное, с точки зрения Заменгофа, достоинство этой религии – абсолютная нейтральность, – прокоменнтировал Даневич. – В нее можно перетащить хоть немца, хоть папуаса – безразлично.

«Став гилелистами, – читал Свечников, – мы, евреи, перестанем быть летучими мышами, которые сами не знают, к какому классу животных себя причислить, и потому презираются всеми. Гилелизм будет простым и реальным решением еврейского вопроса, но он же положит начало новой, светлой эре в истории человечества, станет фундаментом братски объединенного человеческого рода. Созданием гилелизма закончится великая историческая миссия еврейского народа – пожертвовав собой, он навсегда исчезнет с лица земли, превратившись в зародыш объединенного человечества».