Malamikete de las nacjes,
cado, cado!
«Jam temp’esta», – отвечала ему Ида Лазаревна, раздеваясь в комнатке под лестницей.
Свечников предал ее, хотя она была его сестрой, его амикаро, ведь левый гомаранизм близок лантизму, лантизм он признавал, а вот matro вместо patrino – нет. Даневич с Поповым оказались по ту сторону баррикад из суффиксов и окончаний множественного числа. Эдем исчез под обломками новой Вавилонской башни, воздвигнутой из Надежды и Разума, но рухнувшей точно так же, как первая. Огонь стеной шел по Каме, казаки с винтовками через правое плечо выезжали из вонючего дыма, в котором скрылся розовый домик. Чика умер, опустела клетка с райской птицей, гипсовый пальчик, символизирующий еврейский народ, указывал на станцию Буртым. Там лежал маховик с валом кривошипа от двигателя внутреннего сгорания, поэтому шорник Ходырев очутился в тюрьме, Казароза – в могиле, а он, Свечников, – здесь, в темноте, пьяный, с мокрым от слез лицом.
Потом его начало тошнить, хозяйка принесла поганое ведро и смотрела так, словно впервые увидела в нем человека.
Глава 16Бегущий огонь
Сидели в гостиничном номере. Без плаща, в дорогом двубортном костюме Свечников смотрелся совсем молодцом, и Вагину стыдно было за свой растянутый джемпер, за рубашку с немодными мятыми уголками ворота, за бесформенные ботинки, которые он старался спрятать под стул. Фотографии Нади, сына и внучки были показаны и убраны обратно в карман. Особого интереса они не вызвали.
Куда больше Свечникова интересовал подаренный ему местный сувенир – секретница в виде старинной пушки с двумя горками ядер. У Вагина была такая же, подарили, когда провожали на пенсию. Верхнее ядро в правой горке было съемное. Если опустить его в пушечный ствол, внутри срабатывала пружина, и потайной ящичек с энергичным щелчком выкатывался из-под лафета. Вагин хранил в нем старые рецепты и результаты анализов, которые невестка требовала выбрасывать. В ее списке людских пороков мнительность занимала второе место после неаккуратности.
Наигравшись, Свечников тщательно упаковал подарок в коробку, достал бумажник, вынул плотную коричневатую фотографию: маленькая женщина, окруженная зверями, держит в руке клетку с райской птицей. Вагин узнал ее сразу.
– Она была из тех исполнителей, кого сейчас называют бардами, – сказал Свечников и вопросительно взглянул на Вагина, сомневаясь, дошло ли до провинции это новое для него самого слово.
Убедившись, что дошло, снова начал рыться в бумажнике. Вслед за фотографией на стол легла из-желта-серая от ветхости газетная вырезка.
– Некролог из одной питерской газеты, – объяснил Свечников. – Тоже Милашевская прислала.
Сгибы аккуратно проклеены полосками прозрачной пленки, края измахрились, обрамлявшая текст черная черта расползлась, будто ее не напечатали, а провели от руки чересчур водянистой тушью. Подписано инициалами: «А.Э.»
«Вдалеке от Петрограда, – прочел Вагин, – на убогой сцене провинциального клуба, нелепо и страшно оборвалась жизнь Зинаиды Казарозы-Шеншевой, актрисы и певицы.
Она исчезла незаметно, как и жила в последние годы, и невольно задаешься вопросом: что занести в ее послужной список? Несколько второстепенных ролей, несколько песенок, три-четыре пластинки – дань моде, но если мы помним эти роли, эти песни, помним ее ослепительно блеснувшую и угасшую славу, значит, было и другое. Казароза в избытке была наделена тем, что можно назвать абсолютным слухом в искусстве. Она могла снести всё, кроме неверности тона. Среди Содома и Гоморры завсегдатаев театральных премьер, фланеров выставочных вернисажей, перелистывателей новых книг она была одной из редчайших праведниц, кому это нужно не по условностям общежития, а из потребности сердца, и ради кого бог искусств еще не истребил своим справедливым огнем это проклятое урочище.
В другие более спокойные времена такая женщина, уйдя со сцены, стала бы притягательным центром художественного салона, осью некоего мира дарований, вращающегося в ее гостеприимной сфере, но шла война, шла революция – события с циклопической поступью, варварской свежестью, варварским весом, не склонные ни к нюансам, ни к оттенкам, слишком дальнозоркие, чтобы заметить севшую на рукав бабочку, и слишком занятые, чтобы мимоходом ее не примять, если не прищемить насмерть.
Много лет назад художник Яковлев написал ее портрет. Казароза стоит одна посреди пустыни, и отовсюду ей угрожают дикие звери. Эти звери – все мы…»
На вокзал приехали рано, занесли чемодан в купе и вышли на перрон. Фонари зажигали уже по летнему расписанию, при вечернем свете лицо Свечникова казалось не просто усталым и очень старым, а странно пустым, словно из него прямо на глазах уходила жизнь.
Они неловко расцеловались, когда до отправления оставалось еще минут пятнадцать, Вагин пошел к стоянке такси. Там была очередь, машины подходили редко. Домой добрался к полуночи, и едва вставил ключ в замочную скважину, дверь распахнулась, в глаза ударил свет из всех комнат. Никто не спал, даже Катя.
– Ты где это бродишь? – спросил сын, стараясь придать строгость голосу, что у него всегда выходило ненатурально.
– Товарища провожал на поезд.
– Какого товарища? Всех твоих товарищей мы обзвонили.
– Ты его не знаешь, – ответил Вагин, наслаждаясь возможностью так ответить и не солгать.
Пусть не думают, что вся его жизнь – у них на виду, никаких тайн в ней не осталось.
– Могли бы хоть позвонить! Ведь не чужие же! – сказала невестка и вдруг разрыдалась, уткнувшись ему в грудь.
Он почувствовал, что у него начинают гореть глаза. В последнее время часто хотелось плакать, но слез не было, лишь глаза начинали гореть, как если долго читаешь не в тех очках. У Вагина были очки для чтения и для телевизора, и он постоянно их путал.
Свечников посидел в купе, затем вышел в коридор. Там стоял мальчик лет шести и с ужасом, не отрываясь, смотрел на его ухо.
– Это ничего, – сказал Свечников, подергав себя за мочку. – Уже давно не больно.
Наконец тронулись.
В вагоне было светло, и когда проехали освещенный перрон, за окном сразу ощутилась ночь. Проплыла вереница вокзальных киосков, поезд начал набирать скорость. Подрагивая, вылетали из темноты огни, приближались, вспыхивали и пропадали, как забытые лица, которые на мгновение выносит на поверхность памяти.
Состав стал изгибаться, поворачивая к реке. Поворот был крутой, синий фонарь у какого-то склада с минуту, наверное, не исчезал из виду. Вагоны обтекали его по дуге, и он всё висел за окном, лишь слегка меняя оттенок цвета, по-разному мерцая в сгущенном скоростью воздухе, пока и его вслед за другими не сдуло грохочущей тьмой. В открытое окно вновь рванулся исчезнувший на повороте ветер. Все восемь сторон света были застланы мглой. Поезд летел в ту бездну, где бесплотные тени без слез оплакивали гранда бен эсперо, великую и благую надежду доктора Заменгофа. Свечников слышал их голоса. Его место было среди них. Все они прошли туда, как проходят по земле тени облаков – не меняя рельефа. Настал его черед.
Синий огонь у склада пропал, открылась цепочка фонарей на новом автомобильном мосту. Всё, что мелькало за окном, поехало вниз, крыши домов оползли на уровень железнодорожной насыпи. Бледное небо майской ночи опустилось вместе с ними и заполнило собой окно. Стук колес, не отраженный эхом, сделался глуше. Кама надвинулась рвущим сердце темным простором. Вдали светились прибрежные цеха пушечного завода, ныне – номерного, четырежды орденоносного. Кроме ствольной артиллерии там выпускали ракеты, а из мирной продукции – автомобильные прицепы «Скиф» и гарпунные пушки для китобойной флотилии «Слава».
Через полчаса Свечников лежал на верхней полке, отказавшись перейти на нижнюю. Простыни были влажные. Вагон болтало, звенела оставленная в стакане ложечка. Внизу пожилая попутчица рассказывала молодой, сколько раньше стоило сливочное масло.
Он лежал с закрытыми глазами, но даже не пытался заснуть.
«Бедная милая маленькая женщина, – звучали в душе последние строки некролога, давным-давно выученного наизусть, – она прошла среди нас со своим колеблющимся пламенем, как в старинных театрах проходила нить от люстры к люстре, от жирандоли к жирандоли. Огонь бежал по нити, зажигая купы света, и, добравшись до последней свечи, падал вместе с обрывком уже ненужной нитки и на лету, колеблясь, потухал».
Песчаные всадники1921/1971повесть
Область верхних небожителей, область нижних драконов и средняя область,
поднебесная, породили меня, дабы победить мангыса, пришедшего с северо-запада к нашим кочевьям.
Явился он в силу воздаяния грехов всех живых существ, неуязвимый он, неодолимый.
Летом 1971 года, через полвека после того, как Роман Федорович Унгерн-Штернберг – русский генерал, остзейский барон, монгольский князь и муж китайской принцессы, был расстрелян в Новониколаевске, я услышал историю его неуязвимости, чудесным образом обретенной и вскоре утраченной.
Мне рассказал ее пастух Больжи из бурятского улуса Хара-Шулун, но за достоверность этой удивительной истории ручаться трудно, тем более что главным ее героем являлся не сам рассказчик, а его старший брат Жоргал. Возможно, тот слегка приукрасил события и свою в них роль, а Больжи еще кое-что добавил от себя. Недостатком воображения не страдали оба. Отделить поэзию от правды я не берусь, но считаю нужным сразу оговорить одно обстоятельство: Хара-Шулун – название условное. Настоящее кажется мне гораздо менее выигрышным в качестве фона для рассказа. Особенно если знать, что оно означает в переводе.
Разумеется, я мог бы обойтись вовсе без названия. Просто некий улус Селенгинского аймака: сотни полторы домов, школа-восьмилетка, магазин, две фермы, молочная и откормочная. За последней начинались сопки. На ближних торчали редкие ощипанные сосны, дальние темнели сплошной еловой хвоей – это к северу. К югу сопки голые, с плавно вогнутыми, как зеркала исполинских телескопов, каменистыми склонами, легко меняющими цвет в зависимости от погоды и времени суток.