Пожар демократии — страница 2 из 3

был.

Пиночет не тиран, но Асад — тиран; на первый взгляд это бессовестный двойной стандарт. Нет, здесь есть логика. Разрушения, которые сопутствуют усмирению очередного тирана, превосходят тиранию по беспощадности. Но коварства политики нет и здесь — политики и впрямь хотели демократии, а принципы демократии действительно предпочтительнее тирании. Когда граждане клянутся демократическими ценностями, возразить против лозунгов нечего. Несправедливость демократии проявляется сама собой, стихийно и неотвратимо, подчиняясь стихии рынка; постепенно демократическая доктрина оказывается страшнее тирании. Ледяной поцелуй демократии, в отличие от железной пяты тирании, не убивает сразу.

Особенность нынешнего фрагмента истории в том, что демократия отождествила себя с либеральным рынком, отныне демократия находится в зависимости от соревновательного торжества сильного над слабым, и демократия объявляет своим достижением победу успешного над неуспешным. Победа в соревновании ничем не плоха: ведь у всякого следующего, потенциально сильного, тоже есть шанс на победу. Но отличие этих триумфов от триумфов, допустим, Перикла в том, что общество от победы сильного не выигрывает. Предметом заботы Перикловой демократии или демократии Джефферсона было общество, а не отдельный результат соревнований. Сегодня общество — это арена либерального рынка, в лучшем случае — зрители, но скорее — помеха соревнованиям. По замыслу, демократия не допускает торжества сильного над слабым: торжество случается в ходе соревнований, но уравновешивается правами прочих граждан — сильный оказывается в зависимости от общества, в котором разделяет обязанности гражданина. Но гибрид последнего времени «демократия — либеральный рынок» утверждает торжество над слабым как вечное, создает касту «сверхграждан», сильнейших игроков, граждан мира-рынка, — но отнюдь не граждан конкретного общества. Успешный на рынке автоматически делается влиятельным в политике; причем лишь ситуативно это политика конкретных стран — поскольку рынок не знает границ. Президенты банков, главы концернов, владельцы месторождений представляют не общество и даже не собственно капитал — но новое образование, демократическую номенклатуру.

Демократическая номенклатура вовсе не напоминает социалистическую номенклатуру времен Брежнева, многократно описанную и презираемую. Директора заводов, которые становились секретарями райкомов, — мы знали эту номенклатуру; сегодня речь об ином. И это не хрестоматийные капиталисты — эксплуататоры трудового народа, как их пытается представить критика слева. Новая демократическая номенклатура лишь условно представляет интересы правых, эта идеология не принципиально правая. Существенно то, что так называемые левые взгляды представлены в новой номенклатуре наряду с правыми и левая фразеология вошла в новую идеологию на правах орнамента. Ханна Арендт в сущности не противоречит Айн Рэнд, а как бы ее обрамляет, дамы представляют новую идеологию одинаково страстно. Современная идеология — и это важно — выстроена с использованием так называемого левого дискурса, она базируется на том понимании авангарда, какое несли левые мыслители, она оперирует понятиями радикального искусства, у новой идеологии есть своя, не классическая, не категориальная, философия; у нее своя, и совсем не консервативная, система ценностей. Собственно говоря, воспринимая идеологию всю целиком — а только так и можно составить об идеологии представление: Дейнеку и Симонова невозможно отторгнуть от краткого курса ВКП(б), — убеждаешься, что это совсем не классическая правая доктрина. Система ценностей новой идеологии обслуживается аванградными форумами искусств, беспредметным творчеством, левыми кураторами, и условный левый Славой Жижек делает для новой идеологии не меньше, нежели условные правые Чейни или Рамсфельд: все они обслуживают новое мышление. Класс нового типа, созданный демократическим рынком, новая демократическая номенклатура — это класс свободолюбивый, исповедующий идеалы личной свободы для каждого; то, что ситуативно его представители оказываются феодалами, не отменяет их прогрессивных убеждений — они верят в свободу и развитие каждой личности. Они даже не хотят угнетать других, у них просто иначе не получается. Идеология демократической номенклатуры предстает сегодня наиболее прогрессивным учением. Граждан убедили, что наличие богатых феодалов символизирует их собственные свободы, многие в это поверили, тысячи журналистов доказывают это положение ежедневно. И сами феодалы верят, что творят добро.

Мантра Черчилля «У демократии много недостатков, но лучше строя нет»; учение Поппера об «открытом обществе и его врагах»; сочинение о тоталитаризме Ханны Арендт; онтология вины, описанная Хайдеггером, и онтология труда, описанная Айн Рэнд, философия Энди Уорхола и представление о рынке современного искусства — все это смыкается в единое учение, в столь же убедительный набор учебников, как сочинения основоположников для былых членов КПСС. Попробуйте вынуть из общего строения и подвергнуть критике один из постулатов, скажем, попробуйте усомниться в величии Энди Уорхола — и вам докажут с Ханной Арендт в руках, что он символизирует свободу. Попробуйте усомниться в определении тоталитаризма Арендт, и вам объяснит Поппер, что зерна угнетения легко распознать в обществах закрытого типа. Быть уличенным в тоталитаризме сегодня очень просто, отработан ряд беспроигрышных определений; существует, если можно так выразиться, онтология тоталитаризма, описанная Арендт и Поппером, — всемирный тоталитаризм преодолевают в поисках «открытого общества». И широта определений тоталитаризма, так сказать, степень «банальности зла» потрясает — и вооружает; уличен может быть практически любой.

В «Бытии и времени» Хайдеггер доказывает, что понятие вины (Sсhuld) состоит в неиспользовании всех возможностей бытия — причем вне зависимости от природы этих возможностей. Неспособность реализовать предложенное бытием делает субъекта виновным перед лицом бытия; мы все — виновны, каждый по-своему. Онтология вины находится вне морального суда, она первичнее, нежели общественные договоренности. Внутри этой концепции вина грешника и святого, нациста и мальчишки, разбившего стекло камнем, — равны. Онтологический релятивизм Хайдеггера лег в основу современной идеологии: в частности, этот релятивизм формировал концепцию Ханны Арендт, по видимости — моральную, в действительности — крайне релятивистскую.

Отныне в споре с диктатурами всякий подкован — и назубок выговорит основные положения нового краткого курса. Стандартный уличный спор состоит в противопоставлении диктатуры и демократии, граждан уверяют, что существует обязательный выбор: между тоталитаризмом и демократией — а третьего компонента не дано. И тут же аргументы: хотите, как в Северной Корее? Берите демократию — лучше все равно нет ничего. И тут же цитату из Поппера: оказывается, еще Платон выстроил казарменные обязательства граждан друг перед другом — и сами видите, что дело кончилось ГУЛАГом. И тут же цитату из Ханны Арендт о банальности зла: видите, как легко тоталитаризм пускает корни. И тут же рецепты Айн Рэнд: вы не о равенстве посредственностей думайте, а о личной инициативе и успехе. И все логично и понятно. У Ленина и Брежнева тоже выглядело понятно, у Джефферсона и Токвилля тоже получалось стройно, но та логика, логика социального государства, капиталистического или социалистического, безразлично, — устарела.

И сегодня, в новой системе координат, граждане растерянно ищут в учебниках и не находят другого ответа: а есть ли в самом деле нечто лучшее, чем демократия? Конституционная монархия? Анархия? Коммунизм? Как приглядишься, нет ничего лучше демократии. А рынок — развивает прогресс; все сходится. Теперь понятно, почему у Абрамовича яхта, а варваров бомбят.

Стратегия хаоса

Никакому спорщику не приходит в голову, что спор этот проходит одновременно в двух логиках: в системе ценностей новой идеологии ставить вопрос о Северной Корее можно, но в традиционной исторической логике — это архинелепая постановка вопроса. В истории выбора между тоталитаризмом и демократией не происходит; так происходит лишь на страницах Поппера и Ханны Арендт. В истории реальной выбор гораздо сложнее. Даже такие вопиющие образования, как нацистская Германия, были неоднородны, что уж говорить о случаях менее одиозных. На вопрос: «Хочешь как в Северной Корее?» можно ответить так: «Нет, я хочу как во Флоренции времен Лоренцо Медичи, причем не позже. Расцвет Флоренции был коротким, но мне бы хотелось вот такого государства».

Если думать об идеалах развития свободной личности, то идеалы эти были сформулированы эстетикой и философией Ренессанса — и всякая новая идеология Запада более или менее очевидно ссылается именно на них. Самые значимые периоды истории Запада — итальянский Ренессанс и немецкие княжества XVIII века, краткие периоды конфедеративного сосуществования независимых государств — сформировали искусство, философию и мораль западной цивилизации; все социальные утопии, выдуманные впоследствии, опирались на эти небольшие оазисы утопии; современная демократическая номенклатура хоть впрямую и не знакома с сочинениями Лоренцо Валла или Гете, но опосредованно (фразеологией) ссылается именно на них или их окружение — других авторитетов в западной культуре не придумано. Важно то, что это золотое время цивилизации вообще не описывается терминами «тоталитаризм» и «демократия». Что это было во Флоренции — монархия? Ну да, и монархия тоже. Республика? И республика в том числе. Какой именно строй был в трехстах княжествах Германии, в которых выросла вся западная философия? Феодализм? Монархия? Демократия? Все это многократно сложнее: история живых обществ ткется из тысячи факторов, многосложность и требуется понять. Нет просто художника эпохи барокко, но есть Рембрандт, нет постимпрессиониста — есть неповторимый Ван Гог. Германия эпохи Гете прекратила существование, Флоренция эпохи Лоренцо пришла в негодность — и то и другое было сметено именно универсальными, спрямленными планами развития; утвердили общий регламент — разнообразие оказалось неуместным. То, что идеологи по-прежнему вспоминают о Канте или Гете, Микеланджело или Пико Мирандола — о тех, чье представление о свободной воле легло в основу демократической мысли, — должно бы подсказать, что прямого ответа на вопрос о Северной Корее быть не может.