Пожар Москвы — страница 13 из 44

Скоро пьяные гвардейцы с лицами в копоти и крови приволокут на стоянку в кремлевские палаты ящики с вином, золотые блюда, кучерские кафтаны, тусклый жемчуг в обломках оправ. Они вернутся с улиц, как с маскарада, кто в русском кивере, кто в персидской барашковой шапке, в юбках и шалях, обмотанных вокруг шеи. И старые сержанты, пробираясь в пьяном гоготе и давке, будут зловеще ворчать:

– Так было при революции…

Первыми начали грабеж польские уланы.

У Кремля французский офицер остановил грабителя, кривоногого поляка, но тот замахнулся саблей и стал кричать, что никто не смеет мешать полякам мстить за Прагу.

Гвардия, посланная на охрану в горящие кварталы, смешалась с грабителями. Молодую гвардию генералы уже выслали на грабеж. За молодой гвардией вошла за добычей в огонь дивизия Даву, за ними двинулись корпус за корпусом солдаты всех шестнадцати наций.

В огонь входили сухие и поджарые солдаты Кесаря, победители мира, а выходили толпы грабителей всех шестнадцати наций в воняющих гарью мундирах, придавленные добычей, со слитками серебра, накрытые бабьими салопами и тлеющей церковной парчой.

Великая армия стала сгорать в московском пожаре.

На Кузнецком мосту пьяные солдаты уже дрались с офицерами из-за французских модисток, найденных в пустых барских домах. Каторжники в овчинных тулупах, колодники Ростопчина, русские дезертиры, дворовые водили солдат по барским домам, и яростнее и ненасытнее всех в грабеже были армейские маркитантки всех шестнадцати наций и московские гулящие девки. Ватагами, с визгом, они кидались в огонь.

А у латинской церкви Святого Людовика, на том же Кузнецком мосту, французские саперы, бородачи в кожаных фартуках, с топорами, и батальон гвардейских стрелков защищали от огня Кремль.

У почты, у банка, громоздится артиллерия, на Маросейке, ружья к ноге, стоит баварская пехота. Зарево волнами ходит по жестким лицам. Дан приказ не пускать огня к Кремлю, на Чистые Пруды, к Маросейке.

Вдоль строя, волоча ящики и мешки, проходят толпы, и строй редеет, многие перебегают к грабителям. Брошенные артиллерийские кони, путаясь в упряжи, тянутся друг к другу, кусаются и ржут.

В Архангельском соборе сияют раскаленные иконостасы, кипит от жара Слывущее Око и Благодатное Небо, Сын Во Славе Отчей парит в озаряемой мгле Успенского собора, колеблет огнем Всемилостивого Спаса Золотую Рясу. Разбита рака царевича Дмитрия, унесена грабителями отроческая рубаха, опятненная кровью, разбиты серебряные раки Черниговских чудотворцев: князя Михаила Всеволодовича и боярина его Феодора.

В Успенском соборе раскачивается от ветра пожара шестиярусное паникадило, многопудовая громада серебра. Под темными схимами шевелятся в зареве святители русской земли, митрополиты Иона и Петр, Фотий и Киприан.

Сотрясаются от жара дубовые стропила колоколов Ивана Великого, зычит тысячепудовая медь Семисотенного, Ясычного, расплавило медные уши Реута, загремела громада с треснувших балок.

Медь зычит в Китай-городе, у Красного звона, в Пленницах, у Спаса-на-Копье, у Спас-Чигасы над Яузой. Пылает заревом Руно Орошенное в Зачатиевском.

Рушатся зеркальные потолки, кариатиды, плафоны, божницы в палатах графа Воронцова, князей Голицыных, Долгоруких, Гагаринский двор на Тверской, хоромы генерала-аншефа Прозоровского, Нарышкиных, Шереметева, Сперанского. Близ Феодора Студита у Никитских ворот сгинул в огне родительский дом фельдмаршала Суворова, в доме вольных каменщиков московских, у Мясницких ворот, ежатся по шпалерам скелеты в черных порфирах с египетскими жезлами.

В Новоспасском монастыре обвалилась в огонь колокольня.

В ризнице Успенского брошены жемчуговые покрышки Евангелий, золотые блюда, кипарисовые кресты, пелены, единороги, леопарды, троиды и аспиды царя Алексия.

По горам огня над Москвой точно идут вереницы царей и цариц в диадимах и бармах, с огненными державами. Точно стал над Москвой раскаленный архангел и подымает и опускает огненный меч.

X

Где-то на дне пламенной бездны пробирается из Кремля император со свитой.

С ним Бессьер и Мюрат, они выше его, между ними он кажется карликом.

Его ведут под руки в дым, на песни пьяных солдат. Он шагает через горящие балки, цепляется за доски его мундир. Мюрат, скашливая от гари, берет его под локоть. Мюрат не знает, куда идти. Огонь летит по обеим сторонам неведомой улицы.

В Лебяжьем переулке гуськом, один за другим, бежали люди босые и в туфлях, в белых колпаках набекрень и без колпаков, в суконных халатах, в холщовых рубахах и голые.

Они кривлялись, приплясывали, размахивали руками, визжали. Это была толпа сумасшедших, выпущенных по приказу Ростопчина из желтых домов. Там были и женщины.

Впереди припрыгивал полный человек с лысой головой, с прижмуренным, скуластым лицом, сумасшедший учитель математики из университетского пансиона. Он подобрал на улице чугунное ядро, накаленное жаром, перекидывал его из ладони в ладонь и кричал:

– Жжет, жжет!

Те, кто бежал за ним, с визгом и хохотом повторяли на разные голоса его восторженный вопль.

Император снял треуголку, ветер вздул дыбом жесткие волосы. Он повернул к Мюрату лицо, как бы отлитое из сияющей меди.

Сверкающее медное лицо повернулось к солдатам. Императора узнали, бросились вдоль улицы, прижались к чугунной решетке, трясущимися руками застегивают мундиры.

Император что-то сказал, и от решетки отделилось двое егерей. Они нетрезвые, они дрались только что с итальянцами в барском погребе. Император приказал вывести его из огня.

Переулками у Староконюшенной егеря ведут его под руки.

Солдаты протрезвели, шагают сильно и ровно, их лица, горбоносые и усатые, стали красивыми. Они обдают его запахом вина и тлеющих мундиров.

Арбат завален горящими обломками, кострами кресел, шкафов, дверей, как длинная пылающая баррикада. За императором, прикрываясь плащами, обвязав платками шляпы, теснится случайная свита.

Шествие остановил обоз, полковые фуры. Пальцы солдата дрогнули на рукаве императора. Через его голову егерь сказал товарищу, моргая усом:

– Старик, обоз с порохом.

– Молчи, – через голову ответил другой.

Император снял треуголку. Искры ожгли лоб и затылок, он сгребал с воротника жалящих огненных ос, отмахивал от лица.

Император ждал, когда пройдут пороховые фуры, и с ним стало время: жизнь и смерть.

Железные колеса прогрохотали. Хлынул пышным гулом пожар. Снова двинулось время, жизнь и смерть.

В конце улицы ракетная батарея, словно нарочно, без толку, прокатывается взад и вперед. Там кричат люди и ржут лошади.

Когда императора в темноте, по отблескивающей грязи, вывели из огня за Дорогомиловскую заставу, в гуле пожара загремел взрыв. Взлетела ракетная батарея.

Императору сказали, что он в Петровском дворце. Он не стал ждать свечей и один пошел в темные залы. Его лицо и руки были в ссадинах, он чувствовал паленый запах мундира.

Он стремительно шагал в темной бездне по залам и вдруг содрогнулся. Также содрогнулся маленький черный человек в громадном зеркале, которое императору показалось окном.

Его заставила содрогнуться пылающая зеркальная глубина. Только теперь он почувствовал, что его полные плечи и левая икра дрожат, что он дрожит от страха.

Он дал страху волю, он прижался к зеркалу лицом и увидел другое лицо, оттуда, из пылающей тьмы, осунувшееся и мертвенно-бледное.

Мгновенная мысль, как узкое копье, пробила его, все отворилось внезапно, он прозрел на мгновение. Отступил от зеркала и там, в пылающей мгле, стал уменьшаться маленький человек.

Пожар, иной пожар, нечеловеческий, самые стихии против него. Стихии – вот истинные враги мирового перерождения, которое должен он совершить.

– Боже мой, – протяжно вскричал император. И очнулся от крика. Его тяжелое лицо затряслось, он зарыдал порывами, с силой, как женщина.

XI

В чуланце прихожей Кошелев тотчас узнал кожаный плоский диван у дверей и голландскую печь с синими изразцами, львами, амурами, карлами и петровскими литерами: «Купидо обуздывает льва или его же, льва, он же, Купидо, сочиняет агнцем».

В угрюмом московском доме его охватило то чувство неприязни и одиночества, которое он всегда испытывал здесь.

Здесь рос брат Павлуша на руках чужих баб и гувернеров, здесь рос и он. Рябой немец бил его линейкой по рукам и ставил на колени, лицом к Купидо.

В этом доме он не знал отца и никогда не видел матери. Московский патриций, угрюмый нелюдим, известный своими чудачествами, усыновил по старческой прихоти сирот, старшего Петра и младенца Павла, дал им свое имя, а позже дом и наследство.

Кошелев из прихожей вошел в круглое зальце. Рыжий каретник остался на дворе.

Пожар шел в соседнем саду, за забором, там шумели горящие липы.

Кошелев узнал по верху синих шпалер тимпаны, флейты и маски Терпсихоры. Хромоногий танцовщик в черном фраке, водя смычком по крошечной скрипке, учил здесь, у колонн, брата Павлушу первому контрадансу. Бледный мальчик в бархатном сюртучке послушно подымал то одну, то другую ногу и ошибался.

Зеркало в простенке отразило Кошелева. Вот он, наследник кошелевского дома, офицер гвардии российской, в тулупце, вывороченном мехом наружу, оборванный и почерневший от копоти.

– Па-а-а-вел, – глухо позвал он, понимая, что никто не отзовется.

Он толкнул двери в обширный покой. В щелях запертых ставень кипели узкие дорожки огня, а на креслах горела свеча в медном подсвечнике.

Ему стало страшно, что горит свеча на креслах. Он шагнул вперед и увидел, что идет на тусклое зеркало, и оттуда, из темной глубины, навстречу ему выходит кто-то, не он, а иной, с бледным ужасным лицом.

– А-ах, – вскрикнул Кошелев.

– Петр Григорьевич, да Господь с вами…

Старик в шинельке осторожно поставил на кресла свечу, прутяную клетку и сапожок с голенищем, которые прижимал к груди вместе с книгами и флейтой. Книги с глухим стуком попадали на паркет.