Пожар Москвы — страница 35 из 44

– Париж… Он так и останется для меня зрелищем бунта. Я рано вкусил там от великого разочарования революции. Все мечтательства Маратов и Робеспьеров сбылись одним жизнеубийством. Они не сбылись даже и в малом. Но как не помыслить, что от них изошел и сей чудесный Бонапарт. А мечтательства сего поручика артиллерии сбылись все до малого, даже и те, о коих он не мечтал вовсе… Чудесно, воистину: от разрушения изошло созидание, от гибели – победа, от революции – империя. Бонапарт говаривал, что революция и есть империя.

Кошелев молча смотрел на полное лицо графа и на его моргающие ресницы.

– Недаром Бонапарт сравнивал себя с Петром… Шатание многих веков, смута, тлеющая на полуночи, достались в наследство нашему государю Петру. Петр преобразил полунощь, и се озарилась она российской империей… Дивен замысел: вечное преображение, преоборение тьмы. В сем и заключается победительное таинство нашей империи: нет бездны, ей страшной, и бразда движения в деснице Петровой. Петрова империя – тоже революция, поражающая хаос и тьму строем своим. Революция, пострашнее еще Бонапартовой… В вечном борении, в вечном преображении под десницей Петровой дух России, ее живое движение. И разве мы пострашимся?

Строганов круто повернулся к Кошелеву. Тот вздрогнул.

– Нимало не пострашимся. Мы чада Петровы. И за сие чудесное отечество отдал жизнь мой Саша… Я всегда был врагом Бонапарта, по тому одному, что его место в мире должен занять мой государь. Я верю в Александра… Он мой старый друг. Когда-то, до войны, я подал моему государю памятную записку с точным изложением мыслей моих о российском правлении. Я писал об установлении здравого правительства, дарования свободы всем гражданам России. Сия свобода, воспитание гражданское, должна стать столпом отечества, законом, оберегающим всех от произвола, понеже сама нация российская суть гражданство. Государь Петр Первый утвердил российскую державу в великом преображении, в сознании гражданства. В свершении сего неустанного преображения – самая сила России, ее движущий дух. А когда пострашатся потомки замыслов Петра, промедлят время или прилепятся к рабству, закоснеют, падет Россия плодом недозрелого гения и померкнет в ничтожестве. Но тому не бывать, я верю в Александра. Он знает мои мысли, однако у меня одни размышления, а у него на руках вся империя, ее народы, войны, победы, судьба… Не буду сетовать о сыне, когда Александр ведет Россию. Да сбудется!

Уже было темно. Графская карета и крытый фургон с дубовым гробом остановились на площади тихого французского городка, где пребывала главная полевая квартира. Преображенский караул окликнул возницу.

IX

Как всюду, государь любил и на походе к Парижу полноту полдня, чистое тепло тишины. В полдень в зале дома, где остановилась главная квартира, государю казалось, что он, свежий и отдыхающий, растворяется в свете. Государь наслаждался такими часами. Тогда были отрадны и утешительны все полумысли и образы его, воздвигаемые светлым движением тишины. Весь мир, умолкший в отдохновении, казался одним куполом, наполненным божественным светом, и туда, к вышине, без его усилий, дел и тревог, как и без усилий других людей, само собой, подымается мир. Именно так, само собой, думал он и свершалось с ним все и всегда. Так свершилось и завоевание Парижа, в котором он больше не сомневался.

Государь отдавался полдню к солнцу, как бы согревая в них свое хладнокровие, томительное равнодушие ко всему неисчезаемый хлад, то непреодолимое смертное молчание, которое он чувствовал с тайной горечью в самой глубине, еще смолоду, с мартовской ночи, от начала щемящих дней царствования.

В среду, поутру, в расстегнутом белом сюртуке австрийских кирасир и в белом жилете, государь, свежий от недавнего умывания, стоял у окна и с рассеянным удовольствием приглаживал у висков золотистые волоски, еще влажные от воды.

Положив крупную ладонь на мраморную доску стола, которая, как прохладное зеркало, отражала его склоненную лысую голову, государь читал дорожную английскую Библию, маленький том с золотым обрезом.

В этом чтении он тоже находил особое удовольствие, слегка волнующее, смиренное и бодрящее. Чтение облегчало пресное чувство от всего, что теперь шумело и толпилось вокруг, то однообразное утомление, которое он так в себе не любил. Ему было приятно, что песни царя Давида трогают своим светом его, государя, здесь, во Франции, на вершине побед и что в исступленном восхищении немощами своими и слабостями духа пред лицом Божества он находит защиту и для себя.

Государь ждал в среду графа Строганова и был рад такому свиданию. Он не встречался давно с чудаком Павлом.

Друг его первых дней, первых бессонных ночей, толстеющий, скромный и бледный граф Павел, приятель монтаньяров парижских, смолоду, сказывают, счастливый любовник самой Теруань де Мерикур, всегда пробуждал в государе скрытое любопытство, даже легкое чувство зависти к своей особливой и странной судьбе. А теперь государь искренно сожалел о потере им сына под Краоной и о печальном отъезде из армии.

Правда, этот стареющий якобит и хороший командир его гренадеров утомлял вскоре же однообразием своих размышлений и бесплодных мечтательств. Государь знал, что все слова графа будут немного старомодны, причудливы и несбыточны, но, как бывало и прежде, оставят в душе приятный след тех мечтаний, которые не сбываются, а если и сбудутся, то в иные, отдаленные времена, сами собой, когда и Россия, и человечество сойдутся под один гармонический купол света и, может быть, станут прекрасной республикой графа-мечтателя. Государь услышал мягкие ровные шаги в другой зале, за белой дверью с дикторскими пучками.

Он вложил английскую Библию в футляр блестящей кожи, застегнул серебряную плоскую пуговицу мундира, но тут же отстегнул ее и еще одну, у белого галстуха: старый друг должен видеть, что его принимают запросто, по-домашнему.

Граф Строганов в гренадерском мундире, в ленте и орденах, тяжелый, звенящий, внезапно погасил солнце на паркете. Он был необычаен в своем параде, и тугой воротник, шитый лаврами, заметно давил ему двойной подбородок.

Государь приветливо сощурился и протянул обе руки:

– Сердечно рад тебя видеть, Павел Александрович. Твоя потеря мое искреннее горе.

Ясный звук слышался в голосе Александра. Строганов слегка отвернулся, его щека потряслась.

– Мой сын честно послужил отечеству, победам…

Крепко, чуть дергая к себе, государь пожимал его руку.

– Прошу прощения Вашего Величества, что в сем горестном состоянии…

– Полно, Павел, послушай, к чему сие вы, и парад, и регалии?

Он взял графа под локоть и повел к окну.

Оба стали к свету лицом: государь, статный, в белом, и Строганов, тоже высокий, но грузный, в темном мундире. Может быть, мягкой линией обритых губ, или лысыми лбами, или глазами, с одинаково дрожащими от солнца ресницами, но они были похожи друг на друга. Граф Павел стал у окна, как тень Александра.

– Ты постарел. Ты весьма постарел, бедный Павел. Государь грустно и кротко покачал головой.

– Был бы ты молод, – ответил Строганов. – А ты все тот же. Ты воистину прекрасен, государь.

– Полно, полно, какое…

Государь улыбнулся, похлопал Строганова ладонью по талии. От искренних слов его лоб слегка покраснел.

– А ты, Павел, ты давно не навещал старого друга…

– Токмо обычай священной дружбы, кою изволил помянуть, понудил беспокоить тебя… Немного мыслей, размышлений, кои долгом почел отдать на внимание твое пред отъездом в Россию.

Покойный глуховатый голос, и эти «кои», обещающие многие речи, как и прежде, в годы дружбы, слегка затомили государя. Он обнял Строганова за талию.

– Прошу, мой друг, садись… Ты знаешь, как я люблю слушать речи твои, смирный Дантон российский.

– Благодарствую, государь.

Строганов почувствовал скрытый холод в последних словах Александра и высвободил талию едва заметным движением.

– А каков нынче день… Прелесть, солнце, – рассеянно щурясь, сказал Александр.

Он сидел в креслах, закинув ногу на ногу, и чуть покачивал острым носком башмака.

На уже пригретой спине Строганова наморщился мундир: граф искал платок в заднем кармане. Пот оросил его лоб.

– Государь, я почитаю долгом, я почитаю, – Строганов слышно дышал, он подыскивал слова. – Я долгом почитаю сказать мнение мое о сих великих событиях, вершителем коих были Ваше Величество, а мы участники и свидетели, с нами весь свет. О сей победе над Бонапартом, благословенной воистину… Меня не возжелала смерть, так благословлю смерть сына, ради твоей победы…

– Павел, друг мой.

– Государь, подобно новому Александру, ты завоевал мир и бури мира сего усмирил.

– Павел Александрович…

Лоб государя снова покраснел от искренних слов графа:

– Ты прямую оду мне складываешь… Такова избранная судьба моего отечества, а я самый малый в сей чудесной судьбе. Пожалуй, не читай мне од, любезный Павел Александрович.

– Нет, государь, кабы знал, как складывать оды, и на стихах пел бы тебя и наши времена… Свершилась российская судьба. Воссиял гений России.

Граф зазвенел орденами, поднялся с кресел, государь тоже встал, изумленно и пристально взглянул на графа.

– Александр, ты победил Бонапарта, – твердо и торжественно сказал Строганов.

– Да победил ли еще?

– Ты победил. Париж у ног твоих и вся Европа… Ты поразил его в голову. Наполеону боле не быть. Отныне Александр занял место Наполеона. Воистину так.

Граф Павел шумно дышал. Он провел платком по щеке и крупному носу в каплях пота:

– Так, ты победил его… Но, государь… Победил ли ты революцию, вскормившую его?

– О чем ты, любезный Павел? – светлая бровь государя приподнялась внимательным углом.

– Ты заместил в мире Наполеона. А ты ведаешь Наполеонову тайну? Ведаешь ли, как отвести от отечества и всего света сии неминуемые стихии исторжения, как самое страшилище революции превратить в строй империи?

– Так вот ты о чем, – государь сжал губы ладонью, как бы утер их, и такое движение всегда было у него, когда что-нибудь его волновало. Он усмехнулся, быстро и неприятно, с досадой.