Пожар Москвы — страница 36 из 44

– Постой, Павел, постой… Хорошо, скажу тебе, что не ведаю. Но полагаю, не ведал и он. Не нами все началось и не нами свершатся. А мир всегда в Божьей деснице.

– Прости, но тут не надобно вовсе смирения… В Божьей деснице был мир, когда открылась ужасная революция французов. Откройся российская революция, все в Божьей деснице будет пребывать мир. Я сказываю, что Наполеон ведал…

– Наполеон, Наполеон, – тонкие, бабкины губы государя зло сжались, он покраснел. – Будет о нем…

– Прости, государь, – сказал Строганов покорно.

Александр, заложив руки за спину, стал ходить по зале. Он мелькал у окна столбом белого света. Подошел к графу и опустил ему на плечо руку:

– Ты меня прости, Павел Александрович.

Тяжелый подбородок графа заметно дрогнул:

– Государь… Кабы мог, кабы умел сказать… Свершение российской судьбы. Прейдут времена, не воротятся… Обозри небывалую победу твою. Все в твоем мановении, и все ждут мановения, победительные войска, преданное отечество, народы Европы, весь свет… Ты привел сюда не господ с господскими рабами, ты привел сюда истинную свободную нацию российскую. В сих победах войско твое превратилось в нацию новую, великую, священную… Россиянам ли, победившим свет, утвердившим в Европе закон, им ли будет недостойно и страшно отдать нынче то, что им надлежит – гражданство, просвещение, вольность душ, – столп закона… В твоей руке довершение Петровой империи. Доверши! Ты воистину освободитель отечества. Зрю тебя высоко, благословенный, свершитель…

Строганов пристально взглянул на государя, в серых глазах запрыгали зрачки. Строганов смотрел так, точно впервые узнавал Александра, и грузно трясся от восторга.

Волнение графа передалось Александру. Его рука металась по плечу, по рукаву графского мундира, точно рука слепца:

– Ты сказал, ты сказал, Павел… Ах, постой, ты сказал…

Лицо Строганова в блестящем поту вдруг потемнело, он тяжело звякнул, рухнул на колени, поднял руки над головой, и под красным сукном обшлагов мелькнула голубая подкладка.

– Кесарь, Кесарь, бесстрашно впряги революцию в квадригу империи. Теперь ты впряжешь, ты победитель! Ты возьмешь от революции всю ее неистовую силу в строй империи… Будь бесстрашным, как Петр. И вознесутся кони российские, солнечная квадрига, и твоим мановением минуют все пропасти. Зрю гений сияющий, Россию… Не пострашись, доверши!

Строганов припал головой к паркету. Его спина и полные плечи тряслись. Александр с глазами, погасшими от волнения, неловко, под мышки, стал подымать графа, коснулся его влажных волос.

– Встань, Павел, встань, ах, Бог мой, да встань же… Граф поднял дрожащее лицо:

– Завоеватель мира, сыми с отечества ярем рабства… Неужели вернешься в отечество рабства, с рабами, к рабам…

– Встань, я приказываю тебе!

Государь отвернулся от графа. Замелькал у окон белым столбом. Строганов поднялся и одернул мундир. Он вытер платком лицо и шумно высморкался. Его мягкие губы дрожали.

Белый Александр стал подходить к Строганову из дальнего конца, от камина, как бы неслышно крадучись.

– Я без страха, – тихо сказал государь, потирая руки. – Я не страшусь. Я без страха понес тяжелое наследство бабки. Без страха принял нашествие Бонапартово, понесу победу. Я несу без страха Россию… Я тебя разумею… Предначертание судьбы… Империя… Я знаю мою судьбу… А судьба империи… Вижу ли? Вижу. Я вижу мое призвание. Да, освободительный закон, открытие российского гения в полном свете, твоя революция… Я жажду того. Я того смолоду жажду. Смотри на меня, или я лгу?

– Государь…

– Смотри, или я лгу! Руку мою отруби, когда лгу… Я жажду, жажду!

Государь топнул ногой, закинул боком лысую голову, вдруг с силой, двумя руками, стиснул лицо, съежился, стал узким, точно бы колченогим, глухо вскрикнул:

– Павел, Павел!..

– Ваше Величество?

Выкатились бледно-голубые, помутневшие глаза государя, от пальцев красные полосы на щеке, косятся губы, государь быстро шепчет:

– Он… Павел… Отец… Щемит. Руки мне ослабляет. Я словно вор, потайной, скрытный. Я не верю в себя. Я не могу. Я в Бога хочу верить, в Его защиту, в прощение, видит Бог, я не виновен. Я не виновен, видит Бог!

Государь провел ладонью по глазам, увидел Строганова.

– Ты сказал: судьба империи. Незнаемая судьба. Не гадай, кто знает… Знаю мою судьбу… Мне не сдержать твоей квадриги. Я не Кесарь. Я даже не муж… Совесть вопит во мне расстроенными голосами… Лучше я от всего отстранюсь, отращу бороду, уйду, отдам скипетр… Что мне скипетр? А империя… Когда ты гадатель, разгадай сии тайные литеры на замке отца: Дому Твоему подобает Святыня Господня в долготу дней… Или забыл? Злодейство… Забыл? На мне.

Они стояли друг против друга, далекие, каждый в своем, непонятном другому. Государь повернул к графу голову медленным и красивым движением:

– Благодарствую за прямые дружеские речи. Верую, что без нас, волей Божьей, будет полный свет в мире, благостная тишина… Прости, мой друг, я утомился. Я не могу.

Голос государя осекся, точно стал матовым, и теперь в нем слышался тусклый звук.

Они молча обнялись на прощание.

X

Кошелев ждал Павла Александровича на улице до вечернего часа. Упадал весенний теплый день, и светлое небо было, как золотистая млеющая бездна. Кошелев залюбовался прозрачностью воздуха, в котором плавала сиреневая колокольня и острые крыши домов. Верхние этажи и вершины дерев еще светились от солнца, и уже посиневшая внизу улица от длинных завес света казалась одной солнечной анфиладою.

Он увидел графа на солнечной стороне и перешел к нему из тени.

По рассеянному и грустному взгляду Павла Александровича Кошелев понял, что граф чем-то расстроен. Строганов молча пожал ему руку. Они стали подыматься незнакомой тесной улицей по ступенькам в гору.

Так они шли очень долго. Теперь и крыши, и колокольни посинели. В далеком фонаре зажегся странно-светлый огонь.

В саду ресторации уже горели между дерев бумажные фонари, но заря еще сквозила в перьях русских плюмажей и на золотом шитье русских мундиров. Ресторация была полна ужинающих. Говор и движения казались приятно-согласными, точно все чувствовали гармоническую и таинственную тишину вечера.

Офицеры вставали, завидя дородного гренадерского генерала с адъютантом. Приятно звенели кольца сабель. Все молодые лица, повернутые к графу, казались нежными и красивыми. Граф знаком руки приглашал офицеров не беспокоиться. Он прошел с Кошелевым наверх.

У открытого окна шелестела старая липа. От нее шла сырая прохлада. Заря сквозь ветви веяла по столу румяным плетением. Граф рассеянно приглатывал вино. Он задумался и положил локоть на стол. От его руки легла тень. Внизу, в темных купах сада, было слышно мягкое звенение шпор.

– Дому Твоему подобает Святыня Господня, – тихо сказал граф. Его лицо светилось в тонком сумраке вечера.

– Святыня в долготу дней… Надобно думать, сие из псалтыри?

Он посмотрел на Кошелева с рассеянной и грустной улыбкой.

– Не был ли подобный псалом на фронтоне Павлова дворца?

– Да, точно, это псалом государя Павла Петровича, – сказал Кошелев чутко и тревожно. – У старых гренадеров, я думаю, и нынче ходит по рукам записка с псалмом. Когда сосчитать в нем литеры, получишь годы жизни государя Павла. Солдаты верят, что государь сам указал долготу дней своих.

– Своих ли?.. Дому Твоему подобает Святыня…

В саду ресторации, в прохладной темноте под струйную музыку – это была арфа – женский голос запел италианскую песню. Они оба заслушались приливов и отливов арфы.

– Она поет о Тоскане, – сказал граф. – В долготу дней… Так… Так кончился поединок Александра с Бонапартом.

Из сада послышался мягкий шум рукоплесканий.

Кошелев с тревожной жалостью смотрел на графа. Он чувствовал жалость к графу, и к себе, и к шуму рукоплесканий, и к невидимой в темноте русской молодежи, едва звенящей кольцами сабель, и к италианской певице с арфой, и к последнему огню зари, который еще тлел в верхнем этаже дальнего дома.

– Мы зальем Париж… Придем и уйдем, – после молчания сказал граф:

– Все минуется. Сожалеть ли, что милому Саше не довелось видеть победы? Он, может быть, зрит иной свет, у иного престола. Вот желания его не исполнилось: не будет нашего свидания с Теруань де Мерикур… Для одного исполнения его желания буду просить вас идти с армией в Париж, отыскать ее, когда жива, и поклониться от состаревшего гражданина Очеро. Я дам вам письма к старым друзьям и адреса, кои помнятся. Париж вам будет любопытен… Не затруднит ли вас подобное поручение?

– Отнюдь, граф, прошу…

В эту ночь графская карета и крытый фургон миновали Преображенский караул на заставе, а адъютант Строганова остался при главной квартире.

XI

Александр занял дом Талейрана на улице Тиволи.

Париж был пленен великодушием и любезностью белокурого Кесаря. С почтительной скромностью он посетил бывшую императрицу Жозефину, он не забыл посетить жену своего воспитателя, швейцарского республиканца Лагарпа, он был в Сорбонне и осматривал памятники и гражданские учреждения столицы, то подымая к глазам, то опуская золотой лорнет с изящным любопытством. За ним бежали толпой, на гуляниях и в театре его встречали овациями. Журналы Парижа, журналы всей Европы прославляли императора Александра, описывая каждый его шаг, каждое слово. Скользящий, как бы матовый свет, казалось, исходил от него, и особая прелесть была в его движениях, в них было что-то женственно-прекрасное и осторожно-благородное.

В глубине двора Талейранова дома, отделенного от улицы легкой решеткой, российская гвардия каждое утро меняла караул с церемонией. Гвардейцы салютовали так легко, что амуниция звенела, будто стеклянная. Барабан рассыпал бодрую дробь. Каждую утро у решетки толкались любопытные. Стеклянный звон амуниции, дробь барабана и парадные великаны в белых гамашах, застывшие у подъезда – толпе все казалось необычайным, небывалым. У решетки ждали, когда к дворовым крыльцам подведут серого коня и выйдет Александр, улыбаясь одними уголками губ и оправляя белую перчатку. Толпа восторженно затихала при сияющем видении, точно ждала знака его, мановения, которое отключит волны света, видные ему одному.