Капрал Михайло Перекрестов так отводил с каруселей домой, в прачечную, Крошку Сюзанн, как звали ее соседки, ту самую сладкую бабищу-великаншу, которой пенял его полковой дядька.
Михайло выпустил руку Сюзанн и, выбрякнув медью, стал во фрунт. Кошелев приветливо улыбнулся, прошел мимо.
– Вроде наш командер, а, смотри, в вольном. Надо быть, обознался, – уверенно сказал Михайло. Он все говорил ей уверенно и ясно, точно Сюзанн могла его понимать.
На истертых ступеньках у прачечной они постояли в самой луже. Сюзанн огляделась, нет ли кого вблизи, приподнялась на носки и довольно больно дернула книзу за черные баки этого чужого и большого ребенка со смешным именем Миша. Потеребить его на прощание за баки Сюзанне нравилось больше всего.
XII
Уже много дверей закрылось пред носом Кошелева, уже во многих домах жильцы вежливо покачивали головами, рассматривая с недоумением графские конверты, на которых были четко написаны неизвестные имена. Колесница революции и империи пронеслась над Парижем, кто из графских друзей мог уцелеть под такой грозой в своих гнездах, но Кошелев постучал еще в одну дверь, на четвертом этаже старого дома, на темной улице Кота-Рыболова у Сены. Ему долго не отпирали. Он постучал снова.
Тогда ему отпер старый Бенже, когда-то секретарь клуба «Друзей закона»: он усидел под всеми бурями в своем гнезде. Его лысая голова тряслась и слезились глаза. Старый якобинец вышел на лестницу в туфлях на босу ногу, в заношенном халате с торчащими клочьями ваты.
– Господин Бенже?
– Да, я Бенже, что вам надо?
Старик недоверчиво оглядел иностранца с рукой на черной повязке.
– Вам письмо от гражданина Очеро.
– Гражданина Очеро? Теперь нет граждан, и я не знаю никакого Очеро.
– Письмо адресовано вам, господин Бенже.
Старик запахнул на тощие ноги полу халата. Он неуверенно взял от Кошелева конверт и подошел к круглому окну на площадке.
– Гражданину Аристиду Бенже от гражданина Очеро, – прочел он. – Да, это мое имя, Аристид. Но мне не от кого ждать писем, я превосходно всеми забыт. Как паршивая собака. Послушайте, это шутка? Я не знаю Очеро… Очеро.
Вдруг сильно блеснули слезящееся глаза, конверт запрыгал в костлявых пальцах.
– Как, вы от Очеро? От русского Очеро? Знаю ли я Очеро? Тише… Вы русский? Входите…. Очеро, таких имен больше нет, входите.
Старик почти втащил Кошелева в прихожую. Он разломил зеленую печать на конверте. Они сели в шаткие кресла, у камина. Тускло озарило слезящийся глаз якобинца, морщинистую щеку, клочья серых волос у виска.
Лица Кошелева не было видно в потемках. Старик, наклоняясь к огню, читал письмо, губы шевелились беззвучно.
– Мой милый друг, мой милый друг, – пошептал Бенже, целуя письмо.
– А, ты помнишь ее, Очеро? Так ты помнишь нашу Теруань де Мерикур? Ее засекли.
– Она умерла?
– Скажите Очеро: нет, скажите Очеро: жива… В июне, нет, в мае проклятого девяносто третьего года… Уже двадцать лет… Торговки раздели ее догола и секли. Ее секли на площади, у Тюильери, недалеко от гильотины. Она сошла с ума. От стыда, может быть. Так кончаются великие революции. Уже двадцать лет, как она в сумасшедшем доме. Здесь, в Париже. Дайте листок, я напишу название госпиталя… Так Очеро не забыл ее. Бедный Очеро. Скажите, чтобы он поминал в молитвах ее бедную душу.
– Аминь, – сказал Кошелев, подымаясь с кресел.
Под дождем он торопился в гостиницу, когда изюмский субалтерн-офицер Енголычев с гуляния у Пале-Рояля провожал домой Жиннетт Дорфей. Что-то печальное и тревожащее говорил ей московский гусар. Она не понимала ни слова.
У самого подъезда к ним шагнул от стены высокий старик без шляпы, в мундире Наполеоновой армии. Старик замахнулся на Жиннетт, девушка вбежала в подъезд. По лицу старого француза струился дождь, седые пряди прилипли к щекам. Кентавр понял, что перед ним отец Жиннетт, и отступил. Понуро оперся на кривую саблю.
То пешим, то в случайном дилижансе полковник Дорфей добрался в Париж из Фонтенебло. Он оставил последние батальоны, знамена, императора. Ему писали, что его Жиннетт видели с русским варваром, среди австрийской и прусской сволочи, среди русских дикарей, запрудивших несчастный Париж. И кто же? Мокрый щенок, в желтом ментике с белой опушкой, ощипанной дождем:
– Прочь!
Мальчишка-гусар виновато улыбнулся и заговорил что-то доверчиво. Этот скиф с серым шрамом не понимает, ему объяснят. Старик ступил к гусару, ногтями ущипнул его за ухо, затеребил, лицо гусара посерело:
– Прочь!
За ухо, пригибая к земле, старик повел русского гусара по улице. Тот вырвался, отряхнулся и зашагал, не оглядываясь. Желтый ментик скоро расплылся в дождевом тумане.
Гусары при свечах метали банк, когда в покой вошел Кентавр. Он лег на канапе к стене лицом. С яростью, кулаками, он взбивал кожаную подушку и почти стонал сквозь зубы:
– Ведь отец, как мне с ним было, отец, чтоб его черт, черт…
– Ты, Паша, о ком? – окликнул его Полторацкий, подавая карту банкомету.
– Ступай к черту! – бешено крикнул Кентавр, сбрасывая с канапе ноги. – Все к черту! Галдят, орут, точно контрактовая ярмарка, к черту!
Лохматый и ярый, с кожаной подушкой под мышкой, Кентавр в ту ночь ушел спать к гусарским коням, под навес.
Ночью великий город дышал, светился и ровно шумел, как будто шел неумолкаемый прибой.
Красные огни экипажей проносились в черной воде, у мостов, звенела где-то плавная музыка, за Сеной бестуманными каскадами взлетали ракеты, чертя зеленоватые дуги.
XIII
Капрал Перекрестов вернулся на знакомую улицу, к трем каменным ступенькам у прачечной, в подвал.
Он ходил терпеливо вперед и назад вдоль стены, как часовой. Зазвенела стеклянная дверь: вышла Сюзанн, завязывает шаль на груди. Девушка узнала русского гренадера и рассмеялась.
Они не говорили ни слова о таком свидании, не могли бы сказать: они не понимали друг друга. Капрал до ночи толкался в толпе, любовался мельканием и музыкой каруселей, огнями фейерверков и, не думая, зачем идет, вернулся на знакомую улицу к трем ступенькам.
Так и маленькая Сюзанн. Ей все слышалась далекая музыка, она вышла посмотреть на ракеты. Так они встретились и так пришли на берег Сены, в сырую и жесткую, еще прошлогоднюю траву, пахнущую тмином. Над рекой курился низкий туман. Едва сквозила молодая луна, золотистый челнок, купая в темной воде свою дрожащую тоненькую цепочку.
Михайло тронул Сюзанн за руку:
– Смотри, молодой месяц умывается.
Капрал говорил так, точно Сюзанн могла его понимать. Но девушка поняла что-то свое.
Они сидели в мокрой траве рядом, как дети, подняв к небу глаза. Рука Сюзанн покоились на плече гренадера. Этот чужой человек с карими добрыми глазами, с железными руками и непонятным говором, похожим на голубиное воркование, этот воин странного народа, послушный и ласковый великан Миша горячо влек к себе маленькую Сюзанн. Рассеянные пальцы девушки запутались в баках гренадера, он с силой обнял ее за плечи. Сюзанн глухо вскрикнула. И потому, что она вскрикнула, Михайло бросил ее в траву. Сюзанн забилась, расцарапала ему лицо, вырвалась. Без чепца, в измятой шали, она поджалась и зарыдала сильно, содрогаясь. Михайло стоял перед ней на коленях, тяжело дыша. Сюзанн утирала подолом лицо и жалостно вскрикивала:
– Иезус-Мария, Иезус-Мария…
Она закрестилась всей ладошкой, по-католически. Михаиле слушал ее виновато, и, боясь прикоснуться к ней, стыдливо сказал:
– Не убивайся, слышь… Я не буду… Слышь…
Он осмелился тронуть подол из ее рук и стал утирать ей лицо:
– А, хорошая… Смотри, и я крест кладу. Тоже не нехристи… Господи Сусе Христе. А, хорошая…
– Кярошаия, – кусая кончик чепца, обиженно выговорила Сюзанн, еще в слезах, и неожиданно для себя улыбнулась. Михайло засмеялся в голос. Они вспрянули из травы.
Гренадер не успел пристегнуть кивера, так быстро бежала Сюзанн вдоль берега Сены. На улице, где светил фонарь в листве каштанов над каменной высокой стеной, он настиг девушку. Весело дыша, она оттолкнула его, вдруг приподнялась на носки, крепко, неловко, поцеловала в самые губы, умчалась.
XIV
Веселый, словно бы вполпьяна, приходил Михайло с ночных гуляний, и тогда Аким выговаривал ему, молодой капрал стряхивал головой упрямо и гордо:
– Нынче, дядя, кто ни скажи, чтобы я эфту девку покинул, никого не послушаю. Нынче я, дядя, решенный.
– Дурень ты решенный, – говорил Аким. – В Рассею чужую девку потащишь, загубишь. Питерская казарма не здешнее баловство, ужо…
– Не бывать, чтоб ее загубил, а Рассеей меня не стращай. Чай, сам рассеец.
– Рассеец. Ососок ты, не рассеец.
Аким и по начальству докладывал, что отбился от рук капрал, да офицеришки-молокососишки сами солдат избаловали, знай, смеются: потешно им рассейского гренадера на француженке оженить. «И ты, старик, на свадьбе повеселишься». «Повеселишься, как же. Барчукам все в потеху».
Аким и по чужим батальонам советовался.
Был в полку истинный древний солдат, знаменщик Кир. На его честной памяти заступление на престол государыни Елисавет и взятие графом Чернышевым Берлина и батюшки-Суворова Измаильский штурм. Надо думать, идет Киру девятый десяток и таких ревностных солдат нынче нет: ростом в сажень, кость железная, волос белый, как снег, и зубы все до одного белые. Только глаза не видят, помутнели за век, и знаменщик вытирает чистой тряпкой светлую слезинку. А привезен Кир в Париж на гренадерской фуре для одного параду: выходит во фрунт только в почесть и место, под знамя, как бить по войскам тихую зорю.
Когда пришел капрал в полковые обозы, знаменщик дремал на дворике в ободранных штофных креслах, подаренных ему офицерами. Пребывал в покое и холе ветхий гренадер императрис Елисавет, Палладиум Славы Российской. Руки Кира были как у мощей, коричневые и сухие. Морщинистая кожа блестела от солнца. Он пробудился, выслушал капрала и невнятно сказал: