Кошелев слышал это имя – Рылеев. В московском клубе Кошелева звали в таинственный Союз Благоденствия, но он отказал угрюмо и невежливо: он думал, что его снова зовут в масонские ложи. Московские собеседники, нарочно выкатывая глаза, громким шепотом, как злодеи на театре, что-то рассказывали о петербургском поэте Рылееве, о полковнике Пестеле, о «Зеленой Книге» с полными правилами российской вольности, об Южной армии, о перевороте.
«Переворот. Так вот какая затея», – подумал Кошелев.
Колонны у монумента густели и шевелились. Он слышал неумолкаемый гул, крики «Константин, конституция, Константин», и так прижимался к Сенатской стене, точно страшился, что кто-то оторвет его от небывалого зрелища. То неминуемое и неотвратимое, что ему почудилось еще в московском пожаре, то, что он стал понимать в странных речах графа Строганова, покойного друга и благодетеля, что в зальце горящего московского дома кричал ему мартинист Наум Степаныч, вся его темная горечь, беспокойство, тоска и страх за Россию, – все по-иному отворилось здесь, на обледенелой панели Сената, пред дымящей колонной солдат, потрясаемой взрывами «ура».
Ему вдруг стало легко. Так легко, что он усмехнулся. Так вот она революция графа Строганова. Революция пришла, гремит на площади, но кому она страшна, там все свои, там толпа офицеров, друзей по оружию, вот острая голова знакомого Каховского, только перейти площадь и овладеть всем этим: «Завоевали весь свет, чего же не завоевать революцию? Или я пострашусь, как пострашился раз в горящей Москве, не приду, не стану рядом с боевыми друзьями? Нет, я пойду, я не страшусь, стану с ними, или мне не будет прощения…» То, что началось еще мартовской ночью и чего все ждали от покойного государя, от небывалых побед, величественной славы, завоевания Парижа, что должно было прийти и не приходило, то одно, что могло оправдать жертву и мучительство мартовской ночи, новое преображение России, – не исполняется ли, оно здесь воочию, у медного Петра?
«Боже мой, Параша, – подумал Кошелев. – Прости… Свершается… Надобно. Я пойду, я должен».
Кошелев перекрестился и побежал через площадь.
Солдаты расступились пред тяжело дышащим человеком в черной бекеше с бранденбургами. Его протолкали дальше плечами и локтями. Все смотрели налево, к Адмиралтейству. Некоторые приподымали ружья и щелкали курками.
У монумента, куда протолкали Кошелева, на площадке, которую солдаты окружали стеной, толпилась кучка офицеров и штатских. Там все говорили вместе и размахивали руками, точно спорили громко.
– Кто таков?
Тучный офицер в ватошном сюртуке нараспашку подбежал к Кошелеву и ткнул его в грудь рукоятью сабли:
– Тебе чего надобно, изменник, шпион!
– Князь, князь, помогите господа, князь…
Тучного офицера отвели под локти, он выдергивал руку с саблей, злобно оглядываясь на Кошелева.
Это был князь Щепин-Ростовский. Еще до света, на казарменном дворе московцев, он рубил саблей генерал-майора Фредерикса, Шеншина, Хвощинского, он вырвал от знаменщика полковое знамя. Князь сам принес его на площадь. В середине мятежной колонны развевалось знамя Московского полка. Князь стоял, пошатываясь, под древком в своем ватошном сюртуке нараспашку. В бурых пятнах его пикейный жилет, куски почернелого знаменного шелка хлопают князя по добродушному затылку. Кто-то подал ему солдатский кивер. Он надел его медным орлом назад. Он не пьян, но с утра помутились его голубые глаза и дергались влажные губы. Он первый скомандовал цепи московцев «огонь», он кричал бессмысленные ругательства, что-то бормотал, всхлипывал и сжимал саблю в темных затеках.
«Словно во сне», – подумал Кошелев.
– Сюда, сударь, сюда, – окликнул его штатский господин в суконной шубке с заячьим мехом. Припрыгивая, он ступил к Кошелеву:
– Пущин, Иван Иванович, коллежский асессор. С кем честь имею?
– Кошелев, лейб-гренадерского в отставке. В чем дело, господа?
– Он не на вас, сударь. Он на всех так бросается… Что надобно?
– Мне? – Кошелев холодно улыбнулся.
– Кавалерия, кавалерия, – кто-то крикнул, и о Кошелеве забыли. Он видел в дымке дыхания скромное лицо Пущина, он узнал Рылеева и озябшего немчика, похожего на барского музыканта. Немец теперь был без очков и щурился на бульвар, вытягивая тощую шею, у него выкатился кадык. Рылеев отстранил немца:
– А ну, Кюхельбекер, пусти… Точно, там кавалерия. Господа, будет бой.
Рылеев рассмеялся и сбросил в снег шубу. В черном сюртуке, плотно облегавшем его, он казался тоньше и моложе. Тронув за плечо солдата, который стоял перед ним, он бодро сказал:
– А ну, дядя, давай и мне патронную сумку.
Пожилой солдат обернулся на барина и молча стал снимать двумя руками через голову белые ремни.
Незнакомый господин поклонился Кошелеву. Этот плотный господин в голубой шубе с песцами топтался в толпе офицеров, то снимая, то надевая мохнатый цилиндр. Его не знал никто, и уже многим, как Кошелеву, кланялся незнакомец.
В толпе говорили все вместе:
– А землю разделят поровну, солдатам пятнадцать лет службы.
– Тайный советник Сперанский дал согласие, адмирал Мордвинов дал согласие, будет временное правительство…
– Как кортесы в Испании.
– Господа, кавалерия.
– Какая Испания… Временное правительство, державная дума на пять лет.
– Кавалерия, конногвардейцы…
– Они не посмеют, вздор.
– Нет, не вздор, избирается на пять лет, а также съезд российских депутатов…
Кошелев озирался в толпе, точно кого-то искал. Его лицо стало холодным и презрительным. Так это и есть революция. Чего же они спорят, когда надобно командовать, а не то солдатам надоест стоять, мерзнуть, и они повернут штыки против спорщиков. Они крикуны, они ничего не понимают. «Они», – Кошелев презрительно думал о всех, о Рылееве, о немчике с кадыком, о Пущине в заячьей шубе, о толстом князе, о господине в песцах.
Солдаты стояли в недружном строю, спиной к спорящим господам. Московского полка барабанщик, сухой старичок с обкуренным клыком во рту, нетерпеливо перекатывал барабан к ляжке и выкрикивал горячей скороговоркой:
– Нагнали конной гвардии, стройся, медные лбы, равняйся. По своим бить, христопродавцы, присяги порушители… Мы Константину присягай, не Миколаю… Пошто Миколай его в неволе содержит. Замест братца хотца править, как же, потопаешь. Ишь нагнал каинов… У нас одна душа, не две: мы на одной недели не присягаем то тому, то другому…
– Под Наровой забрали государя в арест, – говорил сосед барабанщика, унтер-офицер Московского полка с тремя нашивками на рукаве. – В кандалы закован. А рази закон в кандалы государя ковать?
Черноволосый, с седыми висками гренадер внезапно схватил Кошелева за рукав бекеши:
– Ваше благородие.
Смуглое, красивое лицо шеврониста показалось Кошелеву знакомым.
– Ваше благородие, да вы же нашего батальона.
Гренадер выпустил рукав и обернулся к солдатам:
– Наш, ребята, капитан. У Парыж вместе ходили.
Снова ухватился за бекешу:
– Третьей роты, Перекрестов, Михайло… Ваше благородие, дело какое случилось, злосчастье солдатское. Им ништо, генералам, всякой день присягать, а мы присягой не шутим. Мы ампиратору Константину присягай… Ваше благородие, да чего ж там кавалерия собирается, нашей крови ищут?
– С нами Бог, – сказал Кошелев с холодной улыбкой. – Стал гренадер за Константина и стой. С нами Бог…
Еще до свету вызвали молодые офицеры гренадерский батальон за государя Константина. Михайло Перекрестов стал собираться. Его Сусанна, его рано состарившаяся жена, подала ему чистую рубаху, пахнущую запахом ее, легким анисом, и сама расчесала его седеющие волосы мокрым гребнем. В студеных сумерках утра на полковом дворе бил барабан. Накинув платок, Сусанна вышла на ступеньки проводить мужа. Она оправила ему на спине широкий ремень, встряхнула амуницию, и глухо сказала:
– Теперь каряшо… Иди, Миша.
– И то, – глухо ответил пожилой шевронист и перекрестился. Тогда Сусанна обхватила его сзади за шею, прижалась к шершавому воротнику и замерла, точно задохнулась.
– Кавалерия! – крикнул голос и очнулся шевронист Перекрестов.
– Каре, каре, – закаркали кругом многие голоса.
Кошелев пристегнул пуговицы до самого горла. Глаза жестко блеснули. Он сунул руки в косые карманы бекеши и скомандовал холодно:
– Гренадеры, каре.
XX
Император Николай Павлович скомандовал атаку конной гвардии на мятежную площадь. Колонну обдало быстрым ветром, уже слышно бряцание, конский храп. Кошелев протяжно крикнул:
– Ба-а-а-тальным огнем. Сжался, глубже сунул руки в карманы:
– Пли!
– Пли, пли, – слышалось справа, слева. Колонна содрогнулась от залпа. Медного Петра озарили длинные молнии. Все померкло в пороховом дыму. На Сенатской площади гололедица. Кони скользят, всадники падают с седел, вырывают ногу из стремени. Залпы мятежников погнали кавалерию назад. Кое-где завалились темные груды коней. Пытаясь подняться, горячо голгочет раненый конногвардеец.
Трубачи протрубили вторую атаку. Табуны всадников снова несутся на площадь. Молнии залпов опоясывают медного Петра.
Когда отнесло дым и Кошелев увидел, как скачут кони без всадников, как толпы кавалеристов несутся назад и солдаты копошатся у опрокинутых коней, отстегивая седла, он понял, что и вторая атака отбита.
Колонну шевелил бодрый гул. Солдаты сморкались в снег, прижимая ноздри обожженными пальцами, торопливо оправляли ремни. Всем стало жарко и весело. Теплый пар боя ободрил Кошелева.
«Теперь надобны пушки, – подумал он весело. – Дернуть их пушками, все сметем и все наше».
– Где пушки? Ребята, где пушки?
Кошелев быстро шел вдоль солдатских спин. Уже смеркалось, он никого не узнавал в потемках. Плотный барин в песцовой шубе скинул перед ним мохнатый цилиндр:
– Слушайте, вы! – Кошелев потянул его за рукав. – Где пушки?
– Пушки, Боже мой, какие пушки… Боже мой.
– Где Рылеев? – крикнул Кошелев. – Тебе говорят!