Нет, это точно, ни единого слова не прозвучало в ответ на объявление об установке этого витража. И все планы начали осуществляться, начался сбор средств, закуплено стекло, приглашены художники и стекольщики. Пригласили и архиепископа Йоркского, чтобы тот его освятил, и на этой церемонии присутствовал бы весь Хайгейт и половина священнослужителей Северного Лондона.
Питт отхлебнул кларета. Вино было исключительно хорошее. Старый епископ, должно быть, завел себе просто замечательный винный погреб, равно как и все прочее. Десять лет прошло с его смерти. Доля Теофилиуса исчезла, но от наследства оставалось еще вполне достаточно, чтобы воспользоваться им для этого начинания, которое на самом деле было для Селесты и Анжелины не более чем долгом перед покойным отцом.
Витраж в память епископа Уорлингэма, должно быть, стоит немалых денег и, как утверждают в семье, в какой-то мере должен продемонстрировать огромное уважение, которым епископ пользовался в Хайгейте. Следовательно, его изготовление должно было осуществляться за счет общественных средств, собранных по всему приходу и поступивших от разных других людей, кто сохранил о нем такую светлую память, что теперь желает внести в это свой вклад.
Интересно, кто все это организовал? Селеста? Анжелина? Нет, это был Джозайя Хэтч! Конечно, это был он. Такое крупное общественное предприятие, да еще и связанное с такими деньгами, вряд ли можно было оставить на усмотрение этих пожилых дам. Кроме того, все выглядело бы гораздо приличнее, если бы инициатива исходила не непосредственно от самой семьи. Стало быть, оставались только два зятя – Хэтч и Шоу. Хэтч – помощник церковного старосты и испытывает огромное уважение к памяти епископа, даже большее, нежели дочери последнего. Он истинный духовный наследник покойного.
Да и в любом случае сама мысль о том, что Стивен Шоу станет принимать участие в подобной затее, представлялась совершенно нелепой. Очень уж сильно он не любил епископа еще при его жизни, а теперь, узнав про истинный источник его немалых доходов, он, будучи повседневно занят лечением жертв этой гнусной жадности, должен ненавидеть покойника еще сильнее.
Питт раздумывал над тем, что именно Шоу мог ответить Хэтчу, когда тот попросил его внести свою лепту при сборе средств на витраж. Это наверняка был весьма примечательный момент: Хэтч, протягивающий руку, прося денег на мемориальный витраж, представляющий епископа святым; и Шоу, только что узнавший, что богатство епископа основано на бедственном положении тысяч несчастных, даже на эксплуатации и смерти многих из них, а еще и о том, что его жена недавно раздала все полученные в качестве наследства деньги до последнего пенни, чтобы хоть немного поправить положение этих бедняков, которым было причинено столько зла.
Сумел ли Шоу при этом сдержать свой темперамент? И острый язык?
Томас снова посмотрел через толпу на энергичное лицо этого вспыльчивого, иногда даже неистового человека, всегда безжалостно-честного.
Несомненно, не сумел.
Шоу одной рукой барабанил по столу, в другой высоко держал бокал с вином. Разговоры постепенно стихли, и все повернулись к нему.
– Леди и джентльмены, – начал доктор четким и звенящим голосом. – Мы собрались здесь сегодня по любезному приглашению мисс Селесты и мисс Анжелины Уорлингэм, дабы почтить память нашего усопшего друга Эймоса Линдси. И сейчас будет уместно сказать несколько слов о нем, чтобы все вспомнили, каким он был.
Кое-кому в столовой явно стало неуютно, и они задвигались, перемещая вес тела с одной ноги на другую; заскрипел китовый ус корсажей, зашуршала тафта, скрипнули чьи-то подметки, кто-то шумно выдохнул.
– Викарий говорил о нем в церкви, – продолжал Шоу, чуть повысив голос. – Он восхвалял его добродетели, его положительные нравственные качества или, возможно, более точным будет сказать, что он зачитывал обычный список добродетелей, который положено приписывать покойным. И при этом никто не возражал, не говорил: «Ну, конечно, это не так, он таким совсем не был». – Он чуть выше поднял свой бокал. – А вот я так говорю! И предлагаю выпить за память человека, каким он был в действительности, а не за вычищенное, выхолощенное и обезличенное его подобие, лишенное всех его слабостей и, таким образом, всех его побед и достижений.
– Нет, вообще-то… – начал было Клитридж, резко побледнев и явно намереваясь выступить вперед и прервать говорящего чисто физическим образом или хотя бы высказать какой-то протест, какие-то возражения в надежде, что Шоу не станет продолжать в том же духе, что его порядочность и хороший вкус все же возобладают. – Я хочу сказать… вам не кажется?..
– Нет, не кажется! – резко бросил доктор. – Ненавижу все эти благочестивые причитания о том, что это был столп общества, богобоязненный христианин, который всех нас возлюбил. Неужели у вас в душе не осталось ни капли честности? Как вы можете утверждать здесь, что все вы любили Эймоса Линдси? Вздор!
В ответ раздался всеобщий придушенный вздох крайнего удивления, и Клитридж в отчаянии оглянулся, словно надеялся, что ему на помощь может прийти некое чудесное явление.
– Куинтон Паскоу его просто боялся, он был в ужасе от его публикаций. Он страстно желал напустить на него цензуру – и напустил бы, если бы мог это проделать.
Послышались шорохи и перешептывание, все обернулись в сторону Паскоу, который сделался ярко-розовым. Но прежде чем он успел произнести хоть слово протеста, Шоу продолжил свою речь.
– Тетя Селеста и тетя Анжелина всегда ненавидели все, за что он боролся. Они пребывали – да и сейчас пребывают – в убеждении, что его фабианские идеи противоречат христианским воззрениям, и если допустить, чтобы они свободно распространялись в обществе, это приведет к разрушению всего, что считается цивилизацией и является благом для человечества – или, по крайней мере, для того класса, к которому мы принадлежим. А это для них самое главное, самое важное, потому что это все, что они вообще знают. Это все, что их восхваляемый в качестве почти святого отец позволил им узнать.
– Вы пьяны! – яростным шепотом выкрикнула Селеста, что было услышано всеми по всей столовой.
– Напротив, я совершенно трезв, – ответил Шоу, посмотрев на бокал в своей руке. – На меня не подействовало даже самое лучшее бургундское покойного Теофилиуса – потому что я его не так уж много выпил. А что касается его великолепного портвейна, то я к нему пока что вообще не прикасался. Самое малое из всего того, чем я обязан бедному Эймосу, это способность собрать вместе все свои мысли, когда я говорю о нем, хотя, Бог свидетель, у меня имеется немало поводов напиться пьяным. Меня лишили жены, лучшего друга и своего дома. И даже полиция, которая прилагает все усилия, кажется, до сих пор не имеет ни малейшего понятия, кто это сделал.
– Крайне недостойная речь, – очень тихо произнесла Пруденс, но ее все же услышали по крайней мере человек десять.
– Вы хотели говорить о мистере Линдси, – напомнил доктору Олифант.
Шоу взял себя в руки, опустил бокал и поставил его на стол.
– Да, спасибо, что напомнили. Сейчас не время и не место поминать о моих утратах. Мы собрались, чтобы почтить память Эймоса, воздать ему по справедливости, сказать, каким он был в действительности. Мы оказали бы ему самую бездарную услугу, если бы стали рисовать его в нежно-пастельных тонах и всячески лакировать, не упомянув ни про его победы, ни про поражения.
– О мертвых не следует говорить плохо, Стивен, – заметила Анжелина, прокашлявшись. – Это совершенно не по-христиански и вообще не нужно. Я с уверенностью могу сказать, что мы все любили мистера Линдси, питали к нему самые лучшие чувства.
– Ничего подобного, – возразил ей Шоу. – Вам известно, что он был женат на африканке? Черной, как туз пик, – и прекрасной, как летняя ночь? И у них были дети – но они все остались в Африке.
– Нет, неправда, Стивен… это совершенно невозможно! – Селеста сделала шаг вперед и твердой рукой взяла его за локоть. – Его нет с нами, он не может и слова сказать в свою защиту…
Шоу стряхнул ее руку и резко оттолкнул ее.
– Черт побери, ему не нужны слова защиты! – выкрикнул он. – Женитьба на африканке – это никакой не грех! У него были грехи, полным-полно… – Он экспрессивно взмахнул руками. – В молодости он вел себя буйно, слишком много пил, дурачил дураков, особенно богатых; он любил женщин, которые, совершенно несомненно, ему не принадлежали. – Его лицо скривилось, голос упал. – Но он знал, что такое сочувствие и сострадание, особенно после того, как сам испытал настоящую боль. И он никогда не был ни лжецом, ни изувером! – Доктор оглядел всех собравшихся. – Он никогда не распространял сплетни и умел хранить тайну – до самой могилы. Он никогда не был претенциозен и за версту видел ханжу, он ненавидел ханжество во всех его формах и проявлениях.
– Мне все же кажется… – начал Клитридж, взмахнув руками, словно пытался отвлечь от Шоу внимание присутствующих. – Нет, правда, я…
– Вы можете разглагольствовать по поводу кого угодно другого, если вам это так нравится. – Голос Шоу снова зазвучал очень громко. – Но Эймос был моим другом, и я буду говорить о том, каким он был в действительности. Мне осточертело слышать банальности, пошлости и всякую ложь, осточертело и надоело до тошноты! Вы, даже говоря о бедной Клем, не сумели найти ни одного искреннего и правдивого слова! Вы вывалили на нас кучу благочестивого вздора, который вообще ничего не значит, и ничего не сказали о том, какой она была на самом деле. Вы пытались представить ее тихой и послушной, невежественной бедной женщиной, которая всю жизнь кому-то повиновалась, присматривала и ухаживала за мной и занималась бессмысленными делишками, обхаживая бедняков в нашем приходе. Вы представили ее бесцветной, малодушной, лишенной духовности и тупоумной. А она такой отнюдь не была! – Шоу уже разъярился, его прямо-таки разрывало от горестных переживаний, лицо покраснело, глаза горели, он дрожал всем телом. Даже Селеста не смела его больше перебивать. – Все это не имеет с Клем ничего общего! У нее было больше мужества, чем у вас у всех, вместе взятых! И больше честности!