Они незамедлительно включаются, едва лишь постигает нас чувство вины и начинаются душевные страдания, – другое дело, что найти нам оправдание и утешение, вернуть покой и равновесие они порой могут не сразу.
Мне рассказал знакомый психиатр про одну свою давнюю пациентку, сильно немолодую женщину с тяжелой и очень стойкой депрессией. У нее был муж, она последние несколько лет свирепо травила его упреками, скандалами ни из-за чего, унизительными оскорблениями и мелочной грызней. Однажды он не выдержал и покончил с собой. Сделав это нарочито демонстративно, прямо при ней. И женщина впала в тяжелейшую депрессию. И никакие слова, никакие лекарства ее не брали. Поместили ее в клинику, где она лежала, бездумно и отрешенно глядя в потолок. Но в полном рассудке. Путь к жизни нашли защиты. Однажды больную навестила ее давняя подруга, и в вялом разговоре вдруг больная как-то мельком и спокойно спросила:
– Слушай, я что-то забыла – как звали последнюю любовницу моего Микаэля?
Подруга в ужасе посмотрела на нее – но вопрос был задан так походя и так легко – значит, знала и она, а не только все знакомые.
– Мара ее звали, – ответила подруга. – А ты, значит, догадывалась?
– Да, конечно, – так же просто ответила больная. – Я только начала забывать имена, потому и спросила. А предыдущая была ведь Лиля, правда?
– Нет, про Лилю я не знаю ничего, там была еще такая Софа, эту помню, – ответила подруга, не подозревая ничуть, что это подсознание больной искало наугад оправдание былой жестокости, искало, как избыть чувство вины – и вот нашло в неведомых ранее фактах былой жизни.
– Ну ладно, – вдруг сказала эта женщина, пролежавшая в мертвенной неподвижности много месяцев, – я навалялась тут достаточно, поехали домой. Ужасно хочется всех повидать и сходить в наше с тобой кафе. Сперва только переоденусь. Что сейчас носят?
Депрессия отпустила ее мгновенно. Ибо инстинкт жизни могуч неимоверно, именно на него работают в нас изощренные защиты.
Нет, я всего, что накопал, впадая в психоложество, перечислять не буду. Поскольку и религию любую легко и соблазнительно с такой же точки зрения рассмотреть – тогда выходит, что и в самом деле это опиум. Вера в посмертное воздаяние по справедливости столь же целительна душе, как упование неоцененного художника на благодарный вкус потомков. И вся-то наша жизнь становится защитой от нее. А мечты, иллюзии, фантазии? Идеи о всеобщей справедливости и торжестве добра над злом?
В итоге очень грустная мысль пришла однажды в мою грустную голову и с тех пор отказывается ее покидать. Мы почти полностью бессильны перед временем, в котором живем. И если появляется вдруг в истории Ленин, Сталин или Гитлер, означает это, что созрело массовое сознание для его гнусного триумфа. И тогда с отдельным человеком можно сделать что угодно. Как бы этот человек ни был зряч – он один. А миллионы остальных смирятся вмиг со всем, что происходит, благодаря целительным психологическим защитам. И никаких тут средств или рецептов посоветовать я не могу, поскольку человек, а не аптека.
Психологические защиты работают не только на покой, не только стирая и утихомиривая в нас тревогу или страх, не только умеряя боль души и угрызения совести, но и на добычу радости, гордости, утоленности и осмысленности существования. Отождествление себя, душевное слияние с большинством, примыкание к силе сперва приносит ощущение безопасной растворенности, а вслед за тем – разнообразные удовольствия. Тогда переживаются как личные успехи видных членов этого большинства: лидера, футболиста, воина, даже удачливого проходимца. Искренне сопереживается успех любого из представителей этого «мы». И тогда не важно, что я маленький человек, наглухо задавленный жизнью, кое-как сводящий концы с концами, с безнадежно прочерченной уже судьбой – не важно, потому что наши выиграли, мы можем всем задать перца, мы не рохли и недотепы, мы вон как в том и в этом уже далеко впереди всех остальных. Такая животворная (и пагубная одновременно) вовлеченность в гигантский карнавал истории немецкой и российской памятна всем поколениям, попавшим в эту мясорубку.
И тут я не могу забыть людей, по горло упоенных своей принадлежностью к избранному народу. Это чувство, становясь психологической защитой, помогает жить и сохранять горделивое достоинство такому количеству человеческого отребья, что чья-то мудрая давнишняя мысль: национализм есть последнее прибежище ничтожества – сполна исчерпывает тему. Но прибегают к этому доступному утешению и многие весьма достойные люди, терпящие разного рода житейские и творческие неудачи. Ибо внезапно и целительно их освежает понимание, что в этих неудачах – не они виной, а кто в них виноват – всегда находится.
Один приятель мой сочинял музыку, и я слышал от сведущих людей похвалы в его адрес. Но исполняли его сочинения не шибко, а в Союз композиторов он всё никак не мог вступить, хотя об этом горячо мечтал (как многие самоучки, которые в этой формальности находят подтверждение тому, что состоялись). Я как-то у него спросил, за что и почему его туда не принимают. Может, он какой-нибудь забубённый авангардист?
– Да нет, – смутился он, – я объясню тебе, ты только на меня не обижайся, ты ведь знаешь, как я тебя люблю…
О продолжении я сразу догадался. Таким оно и было: выяснилось, что в Союзе композиторов сидели исключительно евреи и прием моего русского друга был для них как нож в самое сердце. Я ни спорить с ним не стал, ни выяснять, ему ведь хорошо жилось с такой идеей. Но прекрасным оказалось развитие этого стандартного сюжета. Не пробив стену окопавшихся евреев, приятель мой уехал в Америку, и там его я встретил в том же угнетенном состоянии: ни музыку его не исполняли, ни вступить он не сумел в какое-то заветное содружество коллег.
– Опять евреи? – спросил я с полным пониманием трагедии.
– Да если бы, – ответил он. – Тут власть у гомосексуалистов.
Благословенны будь защиты, охраняющие наше самоуважение от гнусных посягательств реальности!
А нам, евреям, чувство избранности действительно веками помогало выжить и сохранить по мере сил свое достоинство, но когда стало оно вдруг предметом кичливой гордости у тех, кто лишь вчера менял фамилию и своего происхождения стеснялся, – остается лишь брезгливо промолчать.
Здесь нам по жизни как-то часто попадался один мелкий мужичонка, мы в домашних разговорах иначе, как шмендриком, его не называли. Он порою подходил к моей жене в университете и что-нибудь повествовал. Он ярым сделался в Израиле евреем-патриотом. Многие такими сделались на этой земле (в чем есть естественное счастье), но имеют разум и вкус не афишировать своих ощущений. А шмендрик как-то к Тате подошел и возбужденно сообщил:
– Ты знаешь, только что я видел, из автобуса вылазят два огромных белобрысых мужика. Такие у них российские рожи, просто захотелось подойти и стукнуть их. Ты понимаешь?
Тата у него сочувственно спросила:
– А теперь вы понимаете, как им хотелось стукнуть вас, когда вы жили там?
Шмендрик возмущенно засопел и больше в нашей жизни не появлялся.
ДЕНЬ ОТЪЕЗДА, ДЕНЬ ПРИЕЗДА – ОДИН ДЕНЬ
Эту магическую формулу наверняка помнят все, кто ездил в командировки. Бухгалтерская непреклонность, явленная в ней, сокращала на день количество оплаченных суток. Много-много лет я колесил по просторам той империи и сжился с этой формулой без размышлений.
А что была в ней справедливость, я однажды убедился сразу и внезапно, когда несколько предотъездных и начальных по приезде суток – слились сами по себе воедино, слепились в памяти каким-то бесконечно длинным но одним и тем же днем. Тем более что речь идет о явственной границе двух весьма несхожих жизней – имперской былой и нынешней сейчас и здесь.
Все вмиг и массово сорвались с места и поехали. И многолетние отказники еще не верили в свое счастье, но в воздухе висело осознание, что рухнули барьеры и уже надолго, если не насовсем. И я писал тогда:
Смятенье нравов, с техникой в родстве
себя являет крайне прихотливо:
сейчас еврей, простуженный в Москве,
чихает уже возле Тель-Авива.
Сразу уехали ближайшие друзья. Умом я понимал, что надо радоваться: кончились и завершились их кромешные пятнадцать лет в отказе (прожитые с необыкновенным достоинством), но только было неимоверно тоскливо. Разворачивалась и кипела вокруг та психологическая эпидемия переезда, которая в итоге выкинула многие сотни семей, только тут сообразивших, что сорвались с места совершенно напрасно. Я здесь впоследствии встречал таких неоднократно, пожимал плечами и сочувствовал, не в силах чем-нибудь помочь или ободрить.
Мы собирались ехать тоже, и сомнений не было у нас, куда мы именно хотим, но всё тянули и откладывали по разным причинам.
Нам помогли. Я уже писал об этом в одной из глав, здесь повторю, ибо по делу. Уж очень, очевидно, стали широко ходить стишки по рукам, и не смогло больше терпеть всевидящее око. Я давно его именовал Конторой Губермановского Благоразумия (хотя оно, конечно же, было и Кухней Глобального Благомыслия), и мы питаем к нему глубокую семейную благодарность. Вдруг позвали нас с женой в тот памятный всем отдел виз и регистрации, провели без очереди (уже обильная там колыхалась толпа в конце восемьдесят седьмого года), и красивая строгая чиновница с благородной лаконичностью произнесла: «Министерство внутренних дел приняло решение о вашем выезде».
Господи, сколько людей мечтало, чтобы за них вот так решили все сомнения, устранив проклятую занозу вольного выбора! В семидесятые годы наблюдал я много евреев, мечтающих не ехать, а пожизненно бороться за отъезд. И было столь же много озаренных светлой надеждой, что любимая держава им поможет, чуть поддав ногой под место, где спина свое название теряет. Но рассеянный взор фортуны пал на нас, хоть, видит Бог, я не просил об этом.
Вот тут и начались отъездные сентенции друзей. Покойный Тоник Эйдельман сказал мне с хозяйственной рачительностью, искони свойственной евреям в любой стране их проживания: