Пожинатели плодов — страница 57 из 65

И он, наконец, вспомнил! Конечно, в ту пору старик был много покрепче и побойчее, и вид у него был не как сейчас — беспомощный и жалкий, а строгий и недоступный. Это же владыка Ферапонт! Викарный архиерей из города, в котором родился Одинцов. Что в детстве запомнилось — никогда не забудется! Он тогда стоял возле собора в высоком черном клобуке и с посохом в руке!

Флегонт, ликуя, что память не дала сбоя, даже напружинился весь, готовый конвоировать старика куда надо. Все они, «духовные», враги народа, нынче по лагерям, а этот, значит, затаился под чужими документами, тоже мне хозяйкин свояк! Тут и на обещанный Клиновым рапорт начальство, пожалуй, особо смотреть не будет. Такая птичка попалась!

— Вы епископ Ферапонт? — отомкнув замок, прямо с порога громко спросил Одинцов. И был удивлен — владыка не стал запираться.

— Да, — глухо ответил он и перекрестился на «красный» угол, где перед иконами тускло мерцал огонек лампады. — Вот и мой черед настал, — владыка стал тихо произносить слова молитвы.

Флегонт подошел к окну, отдернул занавеску. Во дворе шумно боролись гасилихины пацаны, сама хозяйка, напару с дочерью снимая высохшее белье, с тревогою поглядывала на окна.

«А ведь и их тоже всех! — мелькнула мысль у Одинцова. — Укрывали…»

Владыка Ферапонт, завершив молитву, обернулся, и луч солнца из-за занавески пролился на его бескровное, с четко выделявшимися старческими коричневыми пятнами лицо, заставил затрепетать ресницы.

А Одинцов вдруг представил себе разбитое в кровь лицо того пленного «диверсанта», в смертном отчаянии обхватившего его колени… Нет, больше этого не будет!

Он подошел к архиерею и, сложив ладони, приклонив голову, попросил:

— Благословите, владыко! Мне на фронт идти.

И ощутил почти невесомую ладонь на своем затылке…

На станцию возвращался Флегонт следующим утром — кончилась побывка. Он еще не знал — не ведал, что поздним вечером того же дня, когда допрашивали диверсантов, во время бомбежки станции шальным осколком был убит лейтенант Клинов.


2.

В голубеньком домике под липами на месте Гасилихиного родового пепелища, откуда все еще в глубоком раздумье побрел, тяжело ступая, старый священник отец Флегонт, жили теперь внук хозяйки Степан и его мать.

Сыновья Гасилихи не шибко ладили промеж собой. Оба неказистые, мелковатые в кости, с ранней плешью, обличьем очень схожие и оба любившие одинаково обзывать один другого — гадким карликом, они до жути разнились характерами и поэтому, наверное, с малолетства не забирал их мир.

Степкин отец вскоре после войны семнадцатилетним пацаном загремел на срок — залез с дружками в ларек, где его и сцапала милиция; так ершистый и неприветливый, он после отсидки стал еще злей и угрюмей. Однако, это не помешало ему высватать за себя в дальней деревеньке старую деву. Дому пришел конец — молодожен раскатал его на дрова и поставил новый.

Другой же брат женихался долго, все выбирал. Нашел, наконец, себе крутобокую копалуху, и детки у них полезли, как опята весною на пень.

Обоих братьев изломал и допек до поры лес…

Степкин отец работал вальщиком в паре с соседом; вместе выпили море разливанное, спали в «тепляке» спина к спине, из одного котелка хлебали.

Отец заготовил для себя «костер» хлыстов, как-то наведался на лыжах на делянку попроведать, а с нее трактор чужой с возом улепетывает. Отец — вдогонку! Из кабины соседушко высунулся и зная прескверный гасиловский характер, метнул топор. Степкин отец успел пригнуться — топор воткнулся позади его в ствол дерева — и прихваченным с места разоренного костерища крюком для подцепки бревен принялся обидчика из кабины выковыривать…

Со «срока» отец вернулся больной: заходился в кашле — как только легкие через рот не вылетали; ссохшийся, с землистым изможденным лицом, он недолго оклемывался, опять пошел ворочаться с лесинами. Куда больше?

Всегда угрюмый, без словечка, он тихо-мирно заваливался после работы спать, но в дни, когда ему удавалось зашибить «халтуру» и крепко выпить, становился зверь зверем. Крушил в доме все подряд, выгонял жену, Степка с сестрою улепетывали на улицу опрометью. Подрастающему сынку отец запросто мог дать зуботычину: только искры из глаз. А поутру, подняв прокравшихся обратно в жилище и забывшихся тревожным сном домочадцев, тащил Степку в лес драть корье или рубить дрова.

Раз, так пьяно закуражившись, отец наложил на себя руки.

Степка на похороны не ходил, убежал к другу своему Оське, прихватив с собою из ящика под кроватью бутылку водки. Тем и помянули. Он не знал: осудила его или нет за это родня, никто слова не сказал, да и про отца, не слишком до родовы тороватым, стали скоро забывать.

А Степан, когда худо-бедно дожил до «сорокашника», об отце вспоминал все чаще и чаще, без прежней обиды: «Вякнул бы он сейчас что, посадил бы я его на забор и вместо петуха пусть бы кукарекал!..»

Гасилов нигде не работал уже несколько лет. Это прежде бы, в «совковые» времена, его прищучили менты и отправили куда-нибудь вкалывать на стройки народного хозяйства; теперь же строек тех и в помине не было, а пол-Городка моталось-мыкалось без работы.

Степка когда-то трубил три года в Морфлоте на Севере, после «дембиля» в училище гражданской авиации сумел поступить и летал бы, может, на трансконтинентальном лайнере или, на худой конец, на «кукурузнике», но… Приехав домой на побывку, он втрескался по уши в гостившую у соседей девчонку. Никогда на танцульки не ходил, с девками не целовался, ошивался все с верным другом Оськой Безменовым по охотам и рыбалкам, а тут, краснея и пыхтя, даже в любви попытался объясниться. Девчонка — верть хвостом: у ней таких Степок — пруд пруди! Она в далекий город, и влюбленный Степа за ней, а оттуда, с чужбины, еле ноги унес. Времечко меж тем летело, и «самоволку» Гасилову в училище не простили…

Дома он устроился радистом в «гражданскую оборону» — в ВМФ кое-чему научился, и не заметил, как год за годом, жизнянка до сорока и докатилась.

Вроде бы жил, как все, только почему так: семья — одна мать, руки-ноги болят и сердце порою норовит из груди выскочить, и работы никакой нет, вольный казак? Со здоровьишком-то ясно: самогонку приловчился гнать черт знает из чего и не одну цистерну выцедил; семьей бы тоже мог обзавестись, да все никак не удавалось забыть первую «зазнобу», перед другими, не успевая толком с ними познакомиться, напивался и выделывался. Не только девки, но и молодые разведенки, вдовушки махнули на такого кавалера рукой.

Один верный, с детства, друг Оська Безменов остался. На его всегда будто удивленно вытаращенные водянистые глаза, ссутуленную и высохшую, как мумия, фигурку слабый пол не клевал, так что со Степаном они состояли теперь на равных. Разве что Гасилов не засовывал, как Оська, периодически палец в ухо и, блаженно мыча, не тряс головой.

Оська приходил и трещал без умолку, недаром прозван был — «армянское радио». Степан нарезал для закуски соленые огурцы, хлеб, разливал по стаканам самогонку, даже слушая по привычке в пол-уха его болтовню, узнавал все новости в Городке, про все Оськины невзгоды и радости.

Мать Оськи преставилась рано; отец остался с кучей дочек, Иосиф — один сынок. Старенький домишко их походил на изрядно подпившего мужичка: припав набок к земле, все норовил совсем упасть да каким-то чудом держался — у отца, инвалида войны, подправить жилище руки, видно, не доходили. По детдомам, однако, хотя и порою хлеба на столе не водилось, никого из младших не раздали. Старшие девки выросли, разъехались жить самостоятельно; остались Оська и младшая сестра Танюха. Оську отец выделял из прочих и жалел больше: однажды пьяный ненароком спихнул спящего пацана с печной лежанки. Очутившись на полу, Иосиф не взревел, лишь тихо замычал, суча ножонками. Папашка услышал-таки его, слез с печи и испуганно прижал к себе, ощупывая голову. Оська-то оклемался, но отец потом, в подпитии, жаловался, что нащупал тогда на Оськином темечке приличную вмятину…

Степка догнал Иосифа в шестом классе, где тот мирно досиживал третий год. За одной партой они добрались до восьмого, после Оська ушел работать в лес да и застрял там на всю оставшуюся жизнь. Но был он похитрее, что ли, прочих: деревья не валил, лесины не таскал и к стынущим на морозе трелевочникам и прочей технике близко не подходил, разве что по большой просьбе, изнывая зимой от безделья, обрубал топориком сучки на поверженных стволах. В остальное время Оська числился лесником и не просто обходил свой участок, а постоянно несся рысью по ему одному ведомым тропам — «набор костей и кружка крови»

Занемог, занедужил от смертной болезни отец, но где горе, там и радость — инвалиду войны все-таки дали квартиру и вовремя: в домишке вздыбился возле просевшей печи пол и дугою выгнулись потолочные балки. Едва выехали, в доме случился обвал; не стало вскоре отца, и остались Оська с сестрой жить в новой квартире…

Все это Степан выслушивал уже в сотый, если не больше, раз и, взяв стакан, морщился, представляя засидевшуюся в девках и все еще красивую Оськину сестру, злющую брезгливую гримасу на ее лице, когда забегал иногда навестить друга.

— Опять пить? Алкаши несчастные!

Танька захлопывала дверь; Оська за стенкой боязливо не подавал голоса.

А было время еще, наверное, до школы… Степка и Танька не лезли в шумные затеи уличной ребячьей компании, везде ходили и играли вдвоем, купались голышом в теплой затхлой воде пруда и стали стыдливо избегать друг друга, лишь когда задразнили их завистники: «Тили — тили — теста, жених и невеста».

Куда все ушло?..

Степан, опрокинув в себя первый стакан, знал что будет дальше и что не случится ничего нового: у Армянского Радио внезапно «сядут батарейки» — Оська, замолкнув на полуслове, повалится под стол и продрыхнет там до утра, а сам Степан будет дальше тянуть самогонку в одиночку, пока не заснет, уронив голову на столешницу.

Пьянел Гасилов быстро, но шальная злорадная мыслишка не успела увязнуть бесследно в хмельном дурмане… Бедный Иосиф, не переставая бормотать, свалился от толчка в плечо на пол, и вдруг все перед ополоумевшими глазами его закрутилось. Это Степан стремительно закатал приятеля в до