Инга Ибрагимовна пришла на помощь. Посреди речной протоки, наподобие островка, возвышался на отмели большой камень, туда она и забралась. И началось…
— Калам, балам!.. У-у-у! — только складки жирка из купальника затряслись.
Народец дачный глазел на Ингу Ибрагимовну сначала с удивлением, потом с опаскою из воды все-таки выбрался, а потом и вовсе след его простыл. Может, это колдунья и порчу запросто наведет, или беглая сумасшедшая, что еще хуже.
В блаженном одиночестве отец Василиск, наконец, погрузился в водную прохладу.
«Это ж какая энергия попусту пропадает! — косился он на свою раскосмаченную «экономиссу». — Ее бы да в нужное русло, Богу на пользу… Окрещу, стерву!»
Тост
Отец Федот — из прапорщиков, низкий, коренастый, даже какой-то квадратный, всегда то ли под хмельком, то ли просто так в узкие щелочки плутоватые глазки свои щурит.
Из армии его вытурили, не дали дослужить всего пару лет положенного срока. По особой, он бахвалится, причине: тогда еще, в конце восьмидесятых, замполит-дурак на построении сорвал нательный крестик с шеи солдата, а Федот заступился за беднягу. Может, это и было последней каплей в его служебных прегрешениях: проговаривался Федот по пьяной лавочке, что, мол, и тушенку в жестяных банках у него на складе мыши успешно и много кушали, и спирт из опечатанных канистр чудесным образом улетучивался.
Короче, оказался Федот в доме у стареньких родителей в деревеньке возле стен монастыря. Тихую обитель, бывшую полузаброшенным музеем под открытым небом, стали восстанавливать, потребовались трудники. Федот тут и оказался кстати. Плотничать его еще в детстве тятька научил.
Потом забрали Федота в алтарь храма прислуживать, кадило подавать.
— Веруешь? — спросил игумен у перепачканного сажей Федота.
— Верую! — ответствовал тот.
— И слава Богу!
Самоучкой — где подскажут, а где и подопнут — продвигался Федот в попы. В самом начале девяностых востребованной стала эта «профессия», позарез кадры понадобились. А где их сразу «накуешь» средь напичканных советским мусором головушек? У кого-то хоть чуть-чуть просветление в мозгах образовалось, как у Федота, тому и рады…
В церкви, как в армии, единоначалие, и Федоту к тому не привыкать. Тут он — в своей тарелке.
Нет-нет да и выскакивало из него прежнее, «прапорщицкое», командирское. Бывало, служит панихиду. А какая старушонка глухая, не расслышит, как прочитали с поданной бумажки родные ей имена — с соседкой ли заболтается или еще что, затеребит настойчиво отца Федота за край фелони: уж не поленился ли, батюшко, моих помянуть?
— Так! — сгребет за «ошерок» старую глухню Федот. И отработанным «командным» голосом огласит ей на ухо весь список. — Слышала?!
— Ой, батюшко, чай, не глухая я! — еле отпыхается со страху старушонка.
Отец Федот развернется к остальным и с угрозливыми нотками в голосе вопросит:
— Кто еще не слышал?!
Все попятятся…
В определенные моменты на литургии все молящиеся в храме должны становиться на колени. Но бывает так, что кроме богомольцев, просто находящихся и случайно сюда забежавших людей куда как больше. Стоят, глазеют, а то и болтают.
Отец Федот строг, тут вам не музей: выглянет, топорщась бородищей, из алтаря и рявкнет, как на солдат на плацу, для пущей убедительности сжимая кулак:
— А ну-ка все на колени!
И бухались дружно. Даже доски деревянного пола вздрагивали.
На солдафонские повадки отца Федота никто особо не обижался: что взять, испортила хорошего человека армия…
Как раз в праздник Победы пригласили отца Федота освятить офис одной преуспевающей фирмы. Хозяева и сотрудники охотно подставляли раскормленные холеные хари под кропило батюшке, а потом, сунув ему «на лапу», и за банкетный стол бы, чего доброго, «позабыли» пригласить. Но отец Федот — человек не гордый, сам пристроился.
Только наскучило ему все скоро: был он, пока кропилом размахивал, главным героем момента, а теперь и в упор никто его не видел — пустое место. Вели «фирмачи» какие-то свои, непонятные ему, разговоры, лениво потягивали из бокалов заморские вина, нюхали черную икорку.
Ощутил себя отец Федот тут инородным телом. И зацепило его еще: о празднике никто из присутствующих и не вспомнил даже. Решил он тогда встряхнуть всех старым армейским тостом. В большущий фужер из-под мороженого налил мартини, плеснул виски, сухого, пива, водочки…
Кое-кто с недоумением косился на отца Федота. А он встал из-за стола, под умолкающий шум вознес свою «братину», в почти полной уже тишине опрокинул ее в себя и, зычно крякнув, выдохнул:
— Смерть Гитлеру! И всем буржуям!
Власть без пола
В самом древнем соборе в городе власти разрешили отслужить Пасхальную Вечерню.
Собор — музей, в гулком его нутре холодно, сыро. За толстыми стенами вовсю бушует весна, а здесь впору в зимнюю одежку упаковываться.
В алтаре священнослужители терпеливо ждут архиерея, разглядывают старинные фрески на стенах.
Вдруг в алтарь бесцеремонно влетает немолодая дама, затянутая в джинсовый костюм с блестящими заклепками, на голове — взлохмаченная кудель рыжих крашеных волос.
— Вы куда? Женщинам же сюда нельзя! — с тихим ужасом восклицает кто-то из молодых батюшек.
— Я не женщина! — нисколько не смущаясь, ответствует «джинсовая» дама. — Я главный инженер!
И неторопливо бродит по алтарю, смотрит на датчики на стенах, фиксирующие процент влажности, записывает что-то в блокнотик.
Сделала свое дело и — как ни здрасьте, так и ни до свидания!
Все оторопели. Немая сцена…
Деловое предложение
Одолели бомжи. С холодами порядочной компанией обосновались в притворе храма, хватают за рукава прихожан, «трясут» милостыню. Настоятель, бедный, не знает как отбиться от них: иной здоровенный дядя, одетый в шмотки с чужого плеча куда как «круче» многодетного молодого батюшки, гнусавит протяжно, заступая дорогу:
— Я кушать хочу! Дай!..
Выручает казначей — тетка бывалая, «тертая» жизнью. Храм, хоть и в центре города, но верующим возвращен недавно, обустраиваться в нем только-только начали. Чтоб не застынуть в мороз, поставили печки — времянки, привезли и свалили на улице возле стены храма воз дров.
Казначея и обращается к бомжам с деловым предложением:
— Берите рукавицы, топоры, и — дрова колоть! Всех потом накормим!.. Ну, кто первый, самый смелый? Ты?
Бомж в ответ мнется, бормочет себе под нос: «Да я работать-то и отвык…» И — бочком, бочком — на улицу!
Следом — остальные. Как ветром всех сдуло!
Дай денег!
К отцу Сергию в церковном дворе «подгребает» бомж. Мужик еще не старый, здоровяк, подбитая рожа только пламенеет, и перегарищем за версту от него разит и едва с ног не сшибает.
— Дай денег! — просит у батюшки.
А у того детей — мал, мала, меньше, полная горница!
— Не дам, — говорит отец Сергий. — Мне чад кормить.
— А я вот семью свою потерял, потому и пью. Не могу без них и до такой жизни дошел, — пытается разжалобить священника «бомж» и приготавливается, видимо, выдавить слезу.
— А ты не пей! — со строгостью ответствует отец Сергий. — И все вернется.
«Бомж» чувствует, что терпит «фиаско» и кричит раздраженно:
— Я… я… Афган прошел!.. Напишу вот «корешам», они мне столько денег пришлют, что и тебе дам!..
Другой «бомж» — потише, на фантазии его не тянет, в состояние крайнего возбуждения он приходит только в одном случае, когда в церковный двор въезжает шикарная иномарка, и навстречу ей торопится батюшка с кропилом.
Освящение машины — дело серьезное, тут хозяин «подстраховаться» от всякой беды хочет, стоит — весь во внимании. Щедро кропит батюшка иномарку святой водичкой, а тут невзрачный оборванный мужичонка к хозяину подскакивает и — дерг его за рукав!
— Дай денег! — кричит и щерит в беззубой улыбке рот.
Бритоголовый хозяин в другом бы месте без разговоров в ухо просителю въехал, но тут возле храма — нельзя. А «бомж» не отстает, то за один рукав, то за другой опять дергает.
— Да — на! Отсохни! — сует, наконец, «бомжу» купюру.
А тому только то и надо, будет ждать-дожидаться до следующей поживы. Иноземного «авто» в России хоть пруд пруди, миллионером можно так сделаться.
Белый храм на фоне елей. О прозе Николая Толстикова
Если я вижу белый храм на фоне елей, то понимаю, что это русский север, близкий к космосу и разгадке души человека. Невольно подобные мысли приходят ко мне, когда я читаю произведения Николая Толстикова, родившегося в Кадникове, живущего в Вологде. Я люблю читать его повести и рассказы, длинные и не очень, а то и вовсе коротенькие, в две — три фразы. Я в Москве чувствую Вологду через его прозу. В лице Николая Толстикова в нашей литературе появилась странная, колоритная фигура: священнослужитель, пишущий прозу. Я могу только сопоставить с ним не менее оригинальную фигуру Александра Меня, с которым я был знаком. Но там ситуация достаточно ясная — религиозная философия, продолжающая линию Владимира Соловьева и Павла Флоренского, правда, с революционным экуменизмом. А в случае с Николаем Толстиковым всё обстоит иначе, поскольку художественный мир гораздо сложнее любой философской доктрины. Его мир художественно рельефен и самобытен, наделен счастьем и одновременно трагичен. Какую боль нужно испытывать, чтобы видеть заброшенный храм с забитыми досками окнами, с вымазанными краской стенами и кричащими на них оскорбительными надписями?!
Проза Николая Толстикова отличается твердым, ясным писательским почерком, выношенным в глубинном постижении места и роли человека в мире. А показ этого понимания в произведениях довольно жесток. Ведь чтобы склонить на свою сторону сердце читателя, писателю нужно побывать в шкуре каждого из своих персонажей, вжиться в них, показать, что вот он какой, живой, а, следовательно, страдающий. Только пройдя через мрак, читатель может прийти к очищению своей души. Вот всё плохо, даже еще хуже, но, в конце концов, мы уже видим, как забрезжил рассвет, или, вспоминая Гомера, скажем в финале: «Встала из мрака с перстами лазурными Эос». Да, богиня утренней зари есть у Николая Толстикова почти в каждой вещи, не льющего сладкую песню своими произведениями, а ведущего своих героев через страх и ужас к просветлению. Таков закон искусства с античных времен. Таков закон жизни — будет много в ней грязи, но ты-то должен оставать