Он видел ее всего раз, но видел. Свою мертворожденную сестру. Ее держала мама, а маму удерживал отец. Марка он в приемном покое устроил на пластмассовом стуле и велел ждать. Но Марк заслышал сдавленные рыдания матери; любовь в нем пересилила страх, и он нырнул в комнату. Отца память запечатлела в шляпе. В мягкой фетровой или котелком? Да нет, маловероятно. Такие шляпы он носил, но не при таких же обстоятельствах?
Младенец был сухой, лиловенький и безмолвный: он умер до рождения. Отец хотел было услать сына из комнаты, но мама воспротивилась:
– Не надо, пускай останется.
И он на секунду ухватил крохотную ладошку сестренки, а мамина рука легла поверх его. Однажды Марка спросили, видел ли он когда-нибудь призрака. Он ответил, что нет, хотя мог бы сказать, что да.
«Дрожащие сосны»
После собеседования с доктором Лео из одноместки приемного отделения переместили в более спартанскую обстановку мужского крыла, где пациенты обитали в двухместных палатах. Двухместка, куда определили Лео, напоминала номер небольшого, средней руки мотеля – серо-коричневый палас, деревянный ламинат. Соседом по палате оказался мужчина лет под пятьдесят, внешне напоминающий меланхоличного Мефистофеля (бородка такая же козлиная). Звали его совершенно невероятно: Джеймс Дин[34]. Лео сразу же приглянулось то, что сосед нисколько не сотрясал воздух дребезжанием насчет того, где здесь чья тумбочка и как устроен душ.
В первый вечер Лео не покидал палаты, а Джеймс не лез ему на глаза. Ужин Лео пропустил из смятения: он не готов был объяснять причину, по которой сюда угодил. И вообще в душе он надеялся, что к концу недели его отсюда выпустят. С ужина Джеймс вернулся с двумя блюдцами – сверху и снизу, – между которыми умещалась примятая порция рисового пудинга. Ее он протянул Лео, как букетик на школьном балу.
– Рисовый пудинг здесь хорош, – мирно сказал он.
В девять тридцать (время, рекомендованное для чтения и дневниковых записей) Джеймс углубился в потрепанную книжку о стоиках, с алебастровым бюстом какого-то сурового, глядящего каменными бельмами бородача на обложке. В десять по длинному коридору мужского крыла двинулся староста с головой, похожей на луковку, постукивая по дверным косякам. Джеймс на стук не шелохнулся; не шевельнулся и Лео (выключатель-то у самой двери, к нему идти надо).
– Оот-боой! – громко, нараспев возглашал Луковка на обратном пути по коридору. У самого порога палаты он замер словно в стоп-кадре.
– Понял, Джин. Еще одну минутку, – сказал Джеймс. – Тут как раз такой пассаж вдохновенный.
Луковка изобразил нетерпеливое ожидание, а Джеймс сделал вид, будто ну прямо-таки зачарован тем абзацем. Вот Луковка подшагнул к выключателю, на что Джеймс, не отрывая глаз от страницы, сторожко поднял указательный палец. Палец заставил Луковку приостановиться, но тут он понял, что его разыгрывают, и осерчал. Свет мгновенно погас.
– Это все ложные идолы, Джеймс, – сказал Луковка Джин укоризненно. – Идолы, и только.
И закрыл дверь поспешным движением, дающим понять, что верх в этой стычке все-таки за Джеймсом.
Видимо, эта маленькая сценка хотя бы частично предназначалась для Лео, и он это оценил. Как-то летом в детстве (ему было четырнадцать) Лео отправили в лагерь, где он попал под опеку своего соседа по койке – толстощекого хулиганистого пацана, который играл в отряде на горне и безудержно мастурбировал. С той поры Лео стал придерживаться мнения: иметь в таких ситуациях хорошего соседа по койке – бесспорный плюс.
– Джин благоверный христианин, – сказал Джеймс из тени своего угла палаты. – И очень податлив на розыгрыши. Думаю, ты это увидишь.
В окно пролегала дорожка лунного света, призрачно освещая сосновый ламинат и черно-серую рябь паласа. Лео обнаружил, что казенное постельное белье как-то странно липнет к телу.
– Наш добряк доктор, мне кажется, тоже верующий. Но при этом еще и лукавец. А таких разыгрывать сложно.
«Думаю, ты это увидишь» – радушнее приветствия Лео в этих стенах еще не слышал. От него закрадывалась мысль, что может, здесь все-таки удастся прижиться.
Сон никак не шел. Текучесть последних тридцати часов, неуверенность тридцати следующих хотя бы вносили интригу в его вяло текущую, с мутными перспективами жизнь. Хотелось в ней задержаться и увидеть, оправданно ли окажется попадание в реабилитацию или это всего лишь короткая передышка в его длительном, протяженном сходе вниз, под откос.
Джеймс, должно быть, ощущал, что Лео, несмотря на молчание, вовсе не спит, и начал говорить. Просто излагать свою историю мягким, приятным баритоном. Эдакая колыбельная реабилитации; кантри-блюз, только без музыки. Джеймс был адвокатом из Ванкувера, штат Вашингтон. Три месяца назад он выкрутился из дела по пьяному вождению. Ну а сейчас проседал под давлением, нагнетающимся разом с нескольких сторон: со стороны жены (жалобы), от подруги и бывшего бизнес-партнера (претензии), от родителей и от прокурора штата (обвинения). Так что похоже, «Дрожащие сосны» были для него просто наименее гиблым из крайне скудного набора вариантов. Обвинения Джеймс без проволочки признал, более или менее. В смысле, авансом согласился, что не может завязать с кокаином, что регулярно теряет свой автомобиль и что его юридическая карьера трещит по швам. Несмотря на дрянную формулировку, согласился он и с тем, что технически, по закону он в самом деле подвергал свою подругу преследованию.
– Но я люблю ее, – сказал он. – Я вообще любитель жути.
Он допускал, что его бывшую жену едва ли можно назвать святой великомученицей, смиренно относящейся к его закидонам. Она же, помимо прочего, мстительная гарпия, крутящая ему яйца так, что американские горки в сравнении просто отдыхают. Ну а их пятилетний сын Калеб с некоторых пор стал маленьким асоциальным типом, грозящим подорвать всю образовательную систему Ванкувера изнутри.
Ну а уж кто действительно является не заслуживающим доверия говнюком, так это бизнес-партнер Джеймса. Джеймс в сравнении с ним кристально-чист. Им обоим принадлежал бар возле оживленного участка автомагистрали. Доля собственности Джеймса в нем составляла 55 процентов.
– Заведение называется «Туз». Угрюмая такая пивнуха. На входе тьма всякой рекламы, картонные фигуры персонажей, всякое такое. Но в людную ночь там можно за ночь свободно огрести десяток тысяч.
Джеймсу закрыли доступ в собственное питейное заведение.
– Все, что мне нужно, – это всего-то пропускать там вечерами по стаканчику, в напоминание персоналу, что я существую. Но тот долболоб настроил всех против меня. Предположим, я мог бы пить там не пиво, а просто спрайт. Но оказалось, это не вариант. Судья в обеспечение приговора по статье о пьяном вождении пошел на то, чтобы запретить мне туда доступ. И Долболоб не пускает меня под этим предлогом. Предъявляет запрет, говорит, что персонал подвергается опасности. Нет, ты представляешь? Честно говоря, работая в «Тузе», ты уже подвергаешь себя риску. Я лишь удивляюсь, который из моих недругов просветил Долболоба. Возможно, он якшается с моей бывшей женой. Нет, ты представляешь?
Лео понял, что стоит в этом вопросе сугубо на стороне Джеймса. Долболоб был человечком определенно подлым, а значит, врагом и самого Лео. В темноте, неразличимый на своей подушке, Лео выражал всю гамму этих чувств своим лицом.
– И вот я как могу разыгрываю частичную потерю памяти, чего, по их словам, недостаточно для ведения трезвого образа жизни. Я же сейчас вижу только две причины оставаться в живых, трезвым или нет: помогать моему мальчугану и принести в «Туз» пистолет, чтобы влепить Долболобу пулю прямо в харю.
– Гм. Этого, наверное, делать не стоит, – вымолвил Лео голосом, слегка слежавшимся от долгого молчания. – Ставит тебя перед риском самоубийства. А если не смерть, тогда тюрьма, ведь так? Ты же не сбежишь после того, как шмякнешь Долболоба? Нет. А оставлять сынишку одного на этом свете тебе нельзя. Когда-нибудь ты, так или иначе, это сделаешь. Но раньше времени не надо. – Звучало несколько авторитарно, а Лео хотелось, чтобы Джеймс знал, что он говорит на основе опыта. – Мне это известно, – добавил он. – Я сам сирота.
Звучало, пожалуй, несколько самонадеянно. В данном контексте он не использовал это слово еще никогда. Ему было двадцать один, когда это случилось: пожар, из которого он выбрался, а вот родители нет.
В ответ пауза в черно-синем сумраке комнаты: Джеймс усваивал сказанное.
– Да, я знаю. Калеба мне оставлять нельзя, – сказал он и вздохнул, смешав выдох с ругательством. Печаль придавала вздоху дополнительный вес. – Умишка у моего мальчугана поменьше, чем у меня, но сердце у него лучше. Добрее. Насчет Долболоба мне сейчас лучше забыть; пускай забирает тот вонючий кабак. Банкротство в списке моих невзгод занимает отнюдь не первое место. Я знаю, что мне полагается делать. Но не могу удержаться от выдумывания способов, что мне такое учудить, чтобы Долболобу стало хреново. Я даже временами задумываюсь, не в этом ли моя высшая мотивация – в неотступном чувстве мщения этому мерзавцу?
– Тебе, конечно, дали отлуп?
– Верно, дали, – согласился Джеймс. – Мне бы впору уподобиться Зенону Китийскому. Слыхал про такого? Основоположник стоицизма. «Эмоции страсти есть результат ошибок в суждениях». Это из него. Да, стоит мне освободиться от тех эмоций страсти, и ошибки в суждениях попросту отпадут сами собой.
Не было ли в этом некой противоречивости? Лео часто ловил себя на таких раздумьях. И все же, как бы оно ни было, слышать о житейских штормах этого человека было некоторым утешением. По сравнению с Джеймсом, положение Лео было вовсе не таким бедственным. Да, у него ломкая психика, на карьеру ему всегда было наплевать, а по жизни он плыл избалованным неудачником. Падким на алкоголь и «травку». Да еще дающим волю своему бурному воображению (чего только стоят те паттерны и смыслы, что виделись ему там, где на самом деле серел лишь обыденный мир, тусклый и сложный для всех мелких грешников). Он был растерян, и растерян глубоко. Но растерянность чем-то связана со смирением, разве нет? А смиренность, говорят, черта положительная. Так что сейчас в темноте он лежал слегка приободренный. Крэк? Статья за преследование подруги? Банкротство? Похоже, он, Лео, затормозил отнюдь не у самого края обрыва.