убой. Рано, подумал он и отгородился от нее чашкой с какао. Мне пока не нужно, я обойдусь.
Были выходные, и Моррисон по обыкновению красил квартиру.
– Обязательно нужно все перекрасить, – как бы невзначай сказал он хозяйке, когда поднялся осмотреть квартиру. Но он уже выдал свое нетерпение, и она его перехитрила: «Ну, не знаю, тут есть еще один парень, он сказал, что берется перекрасить сам…» Конечно же, Моррисон сказал, что перекрасит сам. То был уже третий слой краски.
Его представление о малярных работах основывалось на рекламках: чистенькие домохозяйки наносят краску одной рукой, на губах улыбка. Если бы все так просто. Краска брызгала на пол, на мебель, на волосы. Прежде чем взяться за работу, пришлось вынести груды мусора, оставленного несколькими поколениями прежних жильцов: детская одежда, старые фотографии, автомобильная камера, груда пустых бутылок из-под спиртного и (очень интересно) шелковый парашют. Неопрятность привлекала его только в женщинах – сам он не мог жить в грязи.
Одна стена в комнате была розовой, вторая зеленой, еще две – оранжевая и черная. Он перекрашивал все в белый цвет. Предыдущие жильцы были студенты из Нигерии: они оставили на двух стенах колдовские фрески: какое-то болото – черным по оранжевому, и розовая фигура на зеленой стене – то ли неудачно нарисованный младенец Иисус, то ли – возможно ли такое? – пенис с нимбом. Прежде всего Моррисон закрасил стены с рисунками, но все равно знал, что эти рисунки никуда не делись. Водя валиком по стене, он размышлял, каково было студентам-нигерийцам, когда ударил сорокаградусный мороз.
Хозяйка явно предпочитала студентов-иностранцев – наверное, потому, что они боялись жаловаться. И оскорбилась, когда Моррисон потребовал вставить в дверь замок. В подвале располагалось множество комнат-клетушек – Моррисон точно не знал, кто там живет. Вскоре после переезда в дверях появился кореец – он оптимистически улыбался. Он хотел переговорить о подоходном налоге.
– Простите, в другой раз, хорошо? – сказал Моррисон. – У меня много работы. – Кореец был, без сомнения, славный малый, но Моррисон не хотел иметь дела с незнакомыми людьми, и у него действительно было много работы. Он почувствовал себя мерзавцем, когда узнал, что кореец живет в подвальной клетушке с женой и ребенком. По осени семья часто сушила рыбу на улице, развешивая ее на бельевой веревке: рыбки болтались на ветру, словно пластиковые флажки на бензоколонках.
Моррисон красил потолок, изгибая шею: латексная краска стекала с валика на руку, и тут в дверь позвонили. Он почти обрадовался, что это кореец. По выходным ему не с кем было общаться. Но пришла Луиза.
– Привет, – удивленно сказал он.
– Решила к тебе заскочить, – сказала она. – Я больше не пользуюсь телефоном.
– Я тут крашу, – сказал он, отчасти оправдываясь: он сомневался, что хочет приглашать Луизу в дом. Что ей нужно?
– Тебе помочь? – спросила она, словно для нее большое удовольствие – водить валиком.
– Я как раз собирался на сегодня прерваться, – соврал он. Он знал, что у нее лучше получится с покраской.
Он заваривал чай на кухне, она сидела за столом и наблюдала.
– Я пришла поговорить о Блейке[6], – сказала она. – Мне нужно написать работу. – В отличие от него, она еще была аспиранткой.
– На какую тему? – спросил Моррисон без особого интереса. Он не специализировался на Блейке. Ранняя лирика еще куда ни шло, но пророчества наводили тоску, а экстравагантные письма, в которых поэт называл друзей ангелами света, а врагов поносил, Моррисон считал безвкусными.
– Каждый из нас должен разобрать по одному стихотворению из «Песен Опыта». Мне досталась «Песня няни». Они представления не имеют, чем занимаются, да и он тоже. Я пыталась до них достучаться, но они все такие самоуверенные, ничего не понимают. Сидят и ругают работы друг друга. Не представляя при этом, для чего существует поэзия. – Она даже не притронулась к чаю.
– А когда сдавать работу? – спросил он как можно нейтральнее.
– На следующей неделе. Но я не буду писать, по крайней мере так, как они хотят. Представлю им свое стихотворение. Говорит само за себя. Они прочитают и поймут, как Блейк работал с ритмом стиха. Стихотворение размножу. – Она умолкла, будто засомневалась. – Как ты думаешь, это правильно?
Моррисон подумал: что, если бы кто-то из его студентов выкинул такое. Он и не думал, что Луиза пишет стихи.
– А ты не посоветовалась с профессором?
– Я пытаюсь с ним поговорить, – сказала она. – Я пытаюсь ему помочь, но не могу до него достучаться. Если до них не дойдет, я буду знать, что они все – липа, и уйду. – Она крутила чашку на столе, губы ее дрожали.
Моррисон не знал, за кого тут заступаться, и не хотел, чтобы она расплакалась – придется тогда успокаивать, гладить или даже приобнять за плечи. Он пытался отогнать мгновенную картинку, вспыхнувшую в мозгу: вот он лежит на ней посреди кухни, и вся ее шуба перепачкана белой латексной краской. Не сегодня, требовал, умолял внутренний голос.
И как будто в ответ снизу загромыхал домашний орган, и высокий дребезжащий голос запел: «Трещину дала скала веков… Вот мое УКРЫЫЫТИЕ – и мой альков…» От этих звуков Луиза встрепенулась.
– Мне нужно идти, – сказала она. Поднялась и ушла – стремительно, как и появилась, рассеянно поблагодарив за чай, которого не пила.
Орган был «Хаммонд», он принадлежал тетке снизу, канадке. Когда ее муж и великовозрастный сын были дома, она на них кричала. А все остальное время пылесосила квартиру или подбирала на слух церковные гимны, наигрывая их двумя пальцами и распевая. Больше всего раздражал орган. Сначала Моррисон старался не обращать внимания, ставил оперные пластинки, перебивая орган своей музыкой. Наконец записал его на магнитофон. Когда теткина музыка становилась невыносимой, он приставлял колонки к вентиляционной решетке и включал магнитофон на полную громкость. Как будто участвует в ее концертах, как будто командует.
Именно это он проделывал теперь, представляя себе, как схлестываются его записи с тем, что она теперь играет: «Шепчет надежда» против его «Энни Лори», «Последняя роза лета» против его «В храм войди, что в диком лесу»[7]. Удивительно, с какой силой он ее ненавидит: он видел ее лишь однажды – она злобно смотрела на него, стоя меж двух омерзительных цветастых занавесок. Она смотрела, как он по снегу пробирается к гаражу. Ее муж должен расчищать дорожку, но не расчищает.
На следующий день Луиза пришла снова, Моррисон еще не поднялся с постели. Он уже не спал, было холодно, от его дыхания шел пар, и в комнате пахло машинным маслом – значит, в котельной опять неполадки. Лучше оставаться в постели, во всяком случае, пока не взойдет солнце, чем вставать и искать способы согреться.
Когда в дверь позвонили, он завернулся в одеяло и поковылял к двери.
– Я тут кое-что подумала, – трагически возвестила Луиза. Она переступила порог, прежде чем он успел преградить ей путь.
– У меня холодно, – сказал он.
– Я должна была прийти, чтобы сказать. Я ведь больше не пользуюсь телефоном. И ты тоже отключи.
Она притопывала ногами, отряхивая снег с ботинок, а Моррисон прошел в гостиную. На окнах изнутри наросла корка льда. Моррисон зажег газовый камин. Луиза так и не сняла ботинок и нервно топталась рядом на голом полу.
– Ты меня не слушаешь, – сказала она. Он покорно взглянул на нее из одеяла. – Я тут подумала: у города нет никакого права тут находиться. С какой стати? Здесь вообще не может быть города – это север. Озера нет, никакой крупной реки нет. Почему тогда город? – Она сцепила руки и глядела на него, словно его ответ все решает. Моррисон стоял босиком на одной ноге и думал, что много раз после приезда сюда задавался тем же вопросом.
– Все началось с фактории, – сказал он, дрожа.
– Но город на нее совсем не похож. Он вообще ни на что не похож, здесь ничего нет, и он мог бы находиться где угодно. Почему здесь? – вопрошала она. Даже вцепилась в краешек его одеяла.
Моррисон попятился.
– Слушай, – сказал он, – мне нужно одеться, хорошо?
– А где твоя одежда? – подозрительно спросила она.
– В спальне.
– Ладно. В спальню можно, – сказала она.
Вопреки его страхам в спальню Луиза не последовала. Когда он оделся и вышел в гостиную, она сидела на полу, положив перед собой листок бумаги.
– Надо замкнуть круг, – сказала она. – Нам нужны остальные.
– Кто? – Она переутомилась, решил он, – перетрудилась, вокруг глаз краснота, лицо зеленоватое.
– Я тебе нарисую план, – сказала она. Но так и сидела на полу, тыча в бумагу острием карандаша. – Я хотела разработать свою собственную систему, – сказала она жалобно, – но мне не позволили. – По щеке ее скатилась слеза.
– Может, стоит с кем-нибудь посоветоваться? – сказал Моррисон как бы мимоходом.
Она подняла голову.
– Но я уже разговариваю с тобой. Ах да, – эти слова она произнесла уже своим обычным сухим тоном. – Ты имеешь в виду психиатра. Я недавно ходила к одному. Он сказал, что я вменяема и что я гений. Он снял энцефалограмму и сказал, что она как у Юлия Цезаря, только его гений – гений полководца, а мой – творческий. – Она снова потыкала карандашом в бумагу.
– Я тебе сделаю сэндвич с арахисовым маслом, – сказал Моррисон. Он предложил ей именно то, что хотелось самому. Только несколько месяцев спустя он понял, что никто не мог снять энцефалограмму у Юлия Цезаря. Но тогда он подумал, что, может, Луиза и впрямь гений. Он растерялся. Что ей ответить, чтобы она не подумала, будто он тупой, как остальные, кто бы это ни был.
Сначала она не хотела, чтобы он шел на кухню: там стоял телефон. Но Моррисон пообещал, что никуда звонить не будет. Когда он вернулся с куском хлеба, на который с трудом намазал студеное арахисовое масло, Луиза спала, свернувшись у камина, закутанная в шубу. Моррисон тихонько положил перед ней сэндвич – точно крошки на пеньке для зверя, что вот-вот выйдет на поляну. Потом Моррисон передумал, забрал сэндвич, удалился на цыпочках и съел его на кухне. Он включил печь: приоткрыл дверцу, снова закутался в одеяло и принялся читать Марвелла