Пожирательница грехов — страница 43 из 47


После похорон мы возвращаемся в дом Джозефа – дом третьей его жены, – чтобы справить так называемые поминки. Нынче просто подают кофе и угощение.

Клумбы в саду опрятные: в это время года гладиолусы уже вялые, как тряпочки. На лужайке все еще валяется ветка – та, что обломилась.

– Мне все время казалось, что его там нет, – говорит Карен, когда мы идем по дорожке к дому.

– Где там? – говорю я.

– Там, – говорит Карен. – В гробу.

– Я тебя умоляю, – отвечаю я, – только не начинай. – Я терпеть не могу этих завихрений, хотя я ничем не лучше, просто не говорю такие вещи вслух. – Умер так умер. Вот что он сказал бы. Здесь и сейчас – помнишь?

Карен, совершившая однажды попытку самоубийства, кивает и снова плачет. Джозеф – специалист по потенциальным самоубийцам. До сих пор не провалил ни одного случая.

Однажды я спросила Карен:

– Как он умудряется? – Я не была одержима самоубийством и не знала, как это происходит.

– Он объясняет, что самоубийство – это скучно, – говорит она.

– Всего-то? – говорю я.

– Он делает так, чтобы ты представила – каково быть мертвой, – отвечает она.

По гостиной и столовой, где накрыт стол, тихо передвигаются гости. Стол с угощениями, на столе большой серебряный чайник и хризантемы в вазе – все устроила третья жена. Я прямо представляю, как она говорит: «Не слишком похоронно». На белой скатерти чашки, тарелочки, печенье, кофе, пирожные. Не знаю почему, но после похорон очень хочется есть. Если еще жуешь – значит, жив.

Возле меня Карен жует шоколадное пирожное. Напротив – первая жена.

– Надеюсь, вы не чокнутая, – вдруг резко произносит она, обращаясь ко мне. Я никогда не встречала ее прежде: Карен мне ее показала на похоронах. Первая жена вытирает пальчики о бумажную салфетку. На лацкане бледно-голубого пиджака приколота золотая брошка: птичье гнездо, полное яиц. Вспоминается школа: фетровые юбки с аппликациями кошечек и телефонов – игрушечный мир.

Я раздумываю, что ответить. Имеет ли она в виду клиентка, или же ее интересует, не свихнулась ли я по правде?

– Нет, – говорю я.

– Я так и думала, – говорит первая жена. – Вы не похожи на чокнутую. Вокруг него всегда чокнутые, полный дом чокнутых. Я все время боялась, что произойдет инцидент. Когда я жила с Джозефом, у нас были сплошные инциденты: звонки в два часа ночи, они без конца кончали с собой и бегали к нему плакаться, черт знает что. А некоторые в рот ему глядели. Скажи он им застрелить папу римского или еще что, они бы так и сделали, не задумываясь.

– К нему очень хорошо относились, – осторожно замечаю я.

– Ой, и не говорите! – восклицает первая жена. – Некоторые его просто боготворили. И он не очень-то возражал.

Бумажная салфетка не помогает, и она облизывает пальцы.

– Уж очень жирные у нее пирожные. – Она коротко кивает в сторону второй жены: вторая утонченнее, проходит мимо нас как бы просто так, в столовую. – И я наконец ему заявила: ты поступай, как хочешь, а я хочу еще пожить. – Жирное, не жирное, но она берет второе пирожное. – Это ей пришла в голову мысль, что этим нужно выступить с речью на панихиде. Я ей говорю: вы что, с дуба рухнули? Это, конечно, не мои похороны, но я бы на вашем месте имела в виду: на панихиде будет полно чокнутых. Хорошо, что она меня послушалась.

– Да, – говорю я. У нее на щеке шоколад: не знаю, сказать или нет.

– Я сделала что могла, – говорит она. – Я не так много могла, но все же. Я по-своему была к нему привязана. Десять лет из жизни не выкинешь. Я принесла печенье, – добавляет она с гордостью. – Самая малость, но все же.

Я смотрю на печенье. Белое, фигурное печенье – в форме звездочек и полумесяцев, посередине цветные цукаты и серебристые драже. Такие печешь кому-нибудь на радость, на радость ребенку.


Хватит, пора идти. Я ищу глазами третью жену – хозяйку дома – хочу попрощаться. Наконец я ее нахожу: она стоит в дверях и плачет, а на похоронах не плакала. Рядом с ней стоит первая жена и держит ее за руку.

– Я так все и оставила, – говорит первая жена, как бы ни к кому не обращаясь. Через ее плечо я хорошо вижу комнату – очевидно, кабинет Джозефа. Понадобится много мужества, чтобы не трогать, не вычищать это старое барахло. Что уж говорить о бегониях, вянущих на подоконнике. Но ей и мужества не потребуется, потому что в этой комнате обитает Джозеф, Джозеф незавершенный, целая комната незавязанных концов. Такого не уложишь в чемодан и не вынесешь прочь.

– Кого ты больше всего ненавидишь? – спрашивает Джозеф. И это – посреди длинной лекции про то, как правильней устраивать в саду птичьи купальни. Он, конечно, знает, что сада у меня нет.

– Представления не имею, – отвечаю я.

– Тогда выясни, – говорит Джозеф. – Лично я холю и лелею ненависть к мальчишке, что жил по соседству, когда мне было восемь.

– Почему? – спрашиваю я, радуясь, что сорвалась с крючка.

– Он выдрал мой подсолнух, – говорит Джозеф. – Я, знаешь ли, вырос в трущобах. У нас перед домом был двор, не земля, а шлак. И все же я умудрился вырастить этот маленький, хилый подсолнух, одному богу известно, как мне это удалось. Каждый день я вставал рано утром, только чтобы на подсолнух глянуть. А этот маленький паршивец его выдрал. Просто по злобе. Позднее я многое людям прощал, но если б завтра я столкнулся с этим раздолбаем, я бы его ножом пырнул.

Я шокирована – на то и расчет.

– Но он был просто ребенок, – говорю я.

– Так и я тоже, – говорит он. – Детские обиды труднее всего прощать. Дети не знают снисхождения – снисхождению надо учиться.

То ли Джозеф хочет сказать, что он тоже человек, то ли это я должна в себе разобраться. Кто его знает. Порой Джозеф говорит притчами, а порой просто треплет языком.


В передней меня подстерегает вторая жена, та, что в розовом.

– Он не упал с дерева, – шепчет она.

– Простите?

У всех трех жен есть одно родовое сходство: они все светленькие и расплываются, – но в этой чувствуется что-то еще, эдакий блеск в глазах. Может, горе, а может, Джозеф не проводил границ между профессиональной и личной жизнью. Во второй жене есть что-то болезненное.

– Он не был счастлив, – говорит она. – Я знаю. Мы, знаете ли, оставались очень дружны.

То есть она намекает, что Джозеф спрыгнул с дерева.

– Мне он казался вполне счастливым, – говорю я.

– Он всегда умел держаться, – констатирует жена. Она делает глубокий вдох и, наверное, хочет пооткровенничать, но мне этого не надо. Я хочу, чтобы Джозеф оставался, каким он был для меня: спокойным, талантливым, мудрым и вменяемым. Мне не нужны его темные стороны.


Я возвращаюсь в свою квартиру. Сыновья уехали на выходные. Пожалуй, обойдусь без ужина. Ни к чему. Я брожу по тесной гостиной, подбираю вещи. Вещей мужа здесь больше нет: как и полагается полуразведенному, он тут не живет.

Один сын уже бреется, второй еще нет, но оба, проходя через гостиную, оставляют следы: грязные носки, книжки, которые читают в ванной, откусанные бутерброды. В последнее время появились и окурки.

Под грязной футболкой я обнаруживаю журнал «Харе Кришна»: неделю назад его принес младший сын. Я испугалась, что на него напал юношеский религиозный фанатизм, но оказалось, нет: он купил журнал у кришнаитов за четвертак, потому что ему их стало жалко. Когда он был маленький, хоронил и оплакивал мертвых птичек. Я смотрю на обложку журнала: Кришна в окружении восторженных девушек играет на флейте. Лицо у Кришны ярко-синее, как у трупа: все-таки у них совсем другая культура. Если читать дальше, узнаю, почему секс и мясо вредны для человека. Не такая уж плохая идея, если вдуматься: ни тебе разводов, ни пуганых коров. Сплошное воздержание и молитвы. Я представляю, как стою на углу, на мне балахон, и я звеню колокольчиком. Отстраненная, свободная от греха. Этот мир есть грех, говорит Кришна. Этот мир – все, что у нас есть, говорит Джозеф. Все, что есть в твоем распоряжении. И больше ничего. Тебя не спасут.

Можно спуститься в ресторанчик, можно заказать пиццу. Я выбираю пиццу.


– Я тебе нравлюсь? – спрашивает меня Джозеф из своего кресла.

– В каком смысле? – говорю я. Мы только начали, я над этим вообще не задумывалась.

– Так нравлюсь или нет? – спрашивает он.

– Послушайте, – говорю я. Говорю спокойно, но на самом деле я в бешенстве. Это претензия, а Джозеф не может предъявлять мне претензий. Мне и так их уже слишком много предъявляли, потому я и здесь, разве нет? Потому что спрос превысил предложение. – Вы для меня как зубной врач, – говорю я. – И я же не задумываюсь, нравится ли мне зубной врач. Я не обязана его любить. Я плачу ему, чтобы он лечил мне зубы. Вы и мой дантист – единственные люди на всем белом свете, которых я не обязана любить.

– Но если бы ты меня встретила при других обстоятельствах, ты бы смогла меня полюбить?

– Представления не имею, – говорю я. – Не могу себе представить других обстоятельств.


Это ночная комната, пусто в ночи, не считая меня самой. По потолку ползет луч от машины. Квартира на первом этаже: не люблю высоту. Прежде я всегда жила в отдельном доме.

Мне приснился Джозеф. Его никогда не интересовали сны. Вначале я запоминала сны и ему рассказывала, но он отказывался их трактовать. Заставлял меня трактовать самой. Джозеф считал, бодрствование гораздо важнее сна. Он хотел, чтобы я не спала, а жила реальной жизнью.

И тем не менее мне приснился Джозеф. В первый раз после своей смерти. Думаю, он порадуется, что прорвался сквозь мои сны про накрытый стол, где всегда не хватает одной тарелки. А потом я вспоминаю, что его уже нет и рассказать некому. Наконец я осознала свое сиротство: Джозефа нет и рассказать некому. Никого не осталось в жизни, чтобы просто молча меня выслушать.


Я в аэропорту, зал ожидания. Вылет задерживается, все вылеты задерживаются, может, забастовка, зал набит битком, и все ходят туда-сюда. Некоторые расстроены, дети плачут, иные женщины тоже плачут, кто-то кого-то потерял, и люди снуют в толпе и зовут кого-то по имени, но по углам собрались горстки мужчин и женщин, они смеются и поют: они словно предчувствовали, и принесли с собой упаковки с пивом, и теперь его распивают. Я подхожу к справочному окну, но там никого нет. И тут я вспоминаю, что забыла дома паспорт. Я ре