Позиция — страница 18 из 54

Итак, чаще всего за него заступался Валерий. И отмерял той же мерой по части насмешек. Ни больше ни меньше. Такой у него был принцип. И вообще почти во всем он руководствовался принципом. Наверное, именно потому ему подчинялись остальные ребята. Они не знали точно его устоев, но у многих не было вообще никаких, и они волей-неволей присоединялись к чужим. Володе тоже казалось, что у него нету принципов: он умел работать, любил кино, не слишком смешное и не слишком серьезное, любил книжки про войну, а вот хотел бросить курить и не смог — какие уж тут принципы?

Володя не держал зла на Валерия, но тяжесть легла ему на сердце, и он опустил голову. Всю жизнь он знал Лину, бегали вместе на выгон, пасли коров, он защищал ее от всяких сорванцов-забияк, а от этого, самого худого для себя, оградить не сумел. И вот не знал, как ему быть, что сказать.

— Узкие межи теперь оставляют, — сказал первое, что пришло в голову.

И Валерий сделал шаг в сторону. Он знал, что ему надо отступить. И не сказал ничего.

Василя Федоровича дома не было. Не было и Лины, вместо нее кокетничала с Володей Зинка, и он грустно принимал ее кокетство. Надеялся застать Грека в конторе, но там Володю остановил агроном и положил перед ним акт на плохо вспаханный участок. Акт рассмотрят на правлении, а сумму убытков установит комиссия, и они с напарником выплатят ее. Напарник подписать акт отказался. Володя подумал и мелко расписался внизу. Ему было все равно. После этого он уже не посмел идти к Василю Федоровичу.


Дверь в подвал распахнута настежь, там гулял ветер, раскачивал на жерди старую куртку Валерия, а ее хозяин ходил под началом у Раи — спиливал, сухие ветки. Рая белила стволы. В саду было еще двое девчат, они ушли с работы немного раньше, а Валерий и Рая захотели кончить ряд. До конца оставалось совсем немного, как вдруг в воздухе засвистела гроза. Полетела солома с омшаника, понесло над огородами сорванный вишневый цвет, во дворе крайней хаты на веревке заметалось белье, казалось, это рвется в небо и не может взлететь стая белых птиц, вода в пруду разом переменилась, будто в нее влили густой синьки; сад охватило предчувствие тревоги, оно передалось им, и они опрометью кинулись в винарню. Но пока добежали, ветер упал, синяя туча поволокла тяжелое пораненное крыло над лесом. Предчувствие не оправдалось. Снова выглянуло солнце, квелое, бескровное.

Сели на припеке у винарни, он — на колоде, она — на низенькой скамеечке, он ей рассказывал про весну на Чукотке, она молчала и немигающим, смущенным взглядом смотрела на него. Эта стеснительность очень шла ее круглому, в густом румянце личику, белому платочку да и всей фигурке, невысокой, складной, очень женственной. И смущается она время от времени и смотрит на него большими наивными глазами. И Валерию опять не верится в то, что болтают про Раю хлопцы. Небось брехня.

— Рая, ты почему бросила Анатолия? — спросил, хотя и слышал, что на самом деле было наоборот. — Ведь он… Ну, не пьет, не курит, книжки в библиотеке берет, зарабатывает хорошо. Такой… чистый, аккуратный.

Анатолий Красюк живет на одной улице с ним. Каждое утро, хотя и работает трактористом, делает во дворе физзарядку, спит с открытым окном даже зимой. Хороший хозяин: дом у него небольшой, но всюду порядок. Валерий и об этом сказал ей. Рая захлопала длинными, вроде ненастоящими ресницами, еще гуще покраснела.

— Бросил меня Анатолий… Зануда он… Чтобы тапочки стояли у спинки кровати, чтобы завтрак и ужин, даже в воскресенье, по часам, чтобы из дому одна не выходила… А этим окном нараспашку прямо заморозил меня. — Она рассмеялась. — У него кровь в жилах ниже нуля по Цельсию.

— Но ведь из-за этого не расходятся?

— Говорю же тебе… он подал на развод. Стал ревновать… И вообще, видно, увидел, что я ему не подхожу.

Валерий поднялся на ноги.

— Ты не дорисуешь мой портрет? — тихо уронила Рая.

Он вынес из винарни, где у него был «чистый угол», картон с прикрепленной бумагой. Раю он начал рисовать в карандаше. Еще до того, как познакомился с Линой. Рая и тогда сидела молча и прямо смотрела на него. Он клал легкие штрихи и так же легко болтал с нею. Он умел развлекать. Валерий любовался ею, но только как натурой. И не посягнул ни разу на оригинал. Наверно, именно это сильней всего подействовало на нее, нарушило что-то в сердце, заставило по ночам думать о нем. Думать сладко и греховно. И он тоже чувствовал, что портрет этот каким-то образом приближает ее к нему. И понимал, что это же чувствует она. Об этом говорят ее глаза. Они ласкают его, манят к себе. Значит, он угадывал это, и в нем бродили мысли о греховном. И волновали. Недаром же отразилось это в портрете.

Наверно, он дописал бы портрет, дописал во всей его полноте, если бы не появилась Лина. С того дня рука перестала ему повиноваться. Хотя, когда он смотрел на портрет Раи, чувствовал, что волнение до конца не исчезло.

Вот и сегодня он повертел картон и опять унес в винарню.

— Поздно уже. Солнце заходит.

Сбросил кеды, обул ботинки, потянул с жердочки куртку.

— К ней? — спросила она тихо.

— А что… плохая девушка? — сказал он почти вызывающе.

— Нет. — И вздохнула.

Даже не сказала ничего такого, от чего в большинстве случаев не могут удержаться женщины. Словно бы так, между прочим, намекнут на какой-то изъян, кольнут до крови невидимым оружием. Хотя бы: «Конечно, председателева дочка». Рая же только вздохнула. И Валерию почему-то стало ее жалко.

Дома он поел молока с паляницей — славный ужин! — и отправился в клуб. Смотрели с Линой фильм про опытных любовников, а сами свою любовь неумело крутили возле двух старых тополей за клубом. Эти тополя столько выслушали горячих клятв, молений, гордого смеха, тяжелого молчания — могли бы обучить целую роту влюбленных. Могли бы, но те как-то управлялись сами. Тополя помнили прикосновение жестких, мозолистых и мягких, с подушечками на ладонях рук, те поглаживали их стволы и обдирали с них кору, а однажды в толстый тополь вонзился нож, припечатав фотографию, глянцево блеснувшую под луной. Это была крайность, этим пугали, но девушка была не из пугливых, она знала: если пронзают ножом фотографию, то на нее руку не поднимут. Да небось и сам парень понял, что не вернет любовь ударом ножа, и вырезал на тополевой коре сердце со стрелой, а потом перечеркнул его крестом. И тополя не знали, каково-то было настоящему, живому сердцу. Наверно, оно мучилось, потому что позже тут появилась надпись: «Любовь или смерть». Но Лина не помнила, чтобы кто-нибудь из девчат в селе умер от ран, нанесенных рукой отвергнутого возлюбленного.

— Теперь так не любят, — вздохнула Лина, не понять, притворно или всерьез. — А мать рассказывала: когда была молодая, влюбился в одну нашу, сулацкую, приезжий бухгалтер и, когда та наотрез отказала ему, бахнул в окно из немецкой винтовки. Тогда у многих было оружие. Стоял долго под окном, смотрел… Ну, конечно, и себя тоже порешил.

— Почему же конечно? — не понял Валерий.

— А как же! — удивилась Лина. — Ага, понимаю. Ты бы после этого спать пошел. Да?

— Не знаю… Я еще ни в кого не пробовал стрелять, — не принял он ее шутки.

— Не-е, — и иронически и серьезно протянула она. — Ты бы не выстрелил.

— Думаю, стрелять, если тебя не любят… это самый страшный эгоизм. Никто не имеет на другого таких прав.

Он замолк, неожиданно почувствовав странное утомление, тяжесть во всем теле, и оперся рукою о ствол дерева. Неужели его так перевернуло то давнее убийство, ведь он и воспринял его, как воспринимают убийство в кино или в театре. Не испугался, а только удивился. И почему-то застеснялся перед Линой — еще подумает, что он слабак какой. А странная тяжелая теплота и дальше разливалась по телу, а потом поднялась и остановилась горячим комком в горле.

— Чего это у тебя такие глаза?.. — встревожилась девушка.

— Голова болит, — признался он. — Да… уже проходит.

Через минуту и шум и вялость отступили, и на другой день он даже забыл про это.

А другой день было Девятое мая, единственный весенний праздник в Сулаке. Потому что даже Первое и Второе мая забирала посевная, чтобы отдать сторицей летом или осенью, а Девятое, которое вместило в себя без меры и радости и слез, прочно держалось в праздниках еще с первых послевоенных лет.

Для Лины и Валерия это был просто солнечный ясный день, чуть затуманенный на окоеме далекой дымкой, словно вплетенной в светлую ткань черной нитью. Снаряды и пули не долетели до их памяти, и только печаль и суровость дедов и бабок ложились инеем на праздничное их настроение. Старики стояли особняком, похожие на стаи птиц перед отлетом, без осуждения, но все-таки хмуро поглядывали на веселый молодняк, который еще не знает, что такое утраты; что-то тревожное, тяжкое билось в их воспоминаниях, и кровь от этого бежала горячее, живее. А молодежь хотя и втихомолку, но веселилась, хлопцы перехватывали девчат, те гибко вырывались. И все были в праздничном, с букетами, а среди взрослых сновали ребятишки.

Лина стояла с девушками, наблюдая за Катей-калечкой. Кате семнадцать лет, она похожа на цыганочку и совсем по-цыгански распускает волосы, надевает длинные красивые платья и пестрые мониста. Она быстро кружит в своей колясочке, перебирая руками колеса, исчезает во дворе напротив клуба и появляется снова. И всякий раз на ней была новая кофточка, и новая прическа, и другое монисто. Лина понимала, что там, под этими цветастыми кофтюлями, горячо, в трепетной надежде бьется сердечко и исходит слезами: Кате хочется внимание хлопцев, но никто не замечает ее обнов, не замечают и ее самое, словно нет ее на свете. Наверно, от такой обиды можно умереть, можно возненавидеть весь мир и испепелить собственное сердце. А она все кружит в коляске, и ее бровки дрожат, как выкинутые из гнезда птенцы.

И вдруг от компании парней отделился Валерий, подошел к Кате и что-то ей сказал, подавая букет жарких тюльпанов. Лина видела, как тюльпаны словно ожгли руки девушке, как вспыхнула она и стала необычайно привлекательной, а Валерий склонился к ней и что-то повторял очень ласково. Лине казалось, что так он не говорил с ней никогда. Ее тронул жест Валерия — даже слезы смигнула, и она не приревновала его к Кате, разве что самую малость. Но как представила себя в коляске на месте Кати, растаяла и эта малость.