то подарить — никакие дорогие заграничные лекарства не держались в доме (хотя иногда самим были позарез нужны), никакая покупка не залеживалась, а чего уж там говорить о яблоках, дынях да других домашних лакомствах. Василь Федорович иногда бурчал: «Все повыноси, все пораздавай», — и Фросина Федоровна тогда смущалась и начинала оправдываться, словно бы не замечая теплых огоньков в его глазах. Они все, даже Лина, представляли его немного не таким, каким он был на самом деле. Василь Федорович любил представляться человеком грубым, простецким, любил этой грубостью сбивать с толку домашних, радовался, когда они все гуртом накидывались на него и начинали поправлять, учить — воспитывать. Он мог отпустить неблагозвучное словцо, рассказать за столом солоноватую бывальщину, и все это с таким видом: мол, «мы люди простые, что с нас взять». Правда, с годами он ощущал странные наплывы нежности, особенно к младшей своей, но и к старшим тоже — ко всей семье, его семье, которой он был доволен, в которую (они этого не знали) прятался от житейских суховеев и метелей. Василь Федорович чувствовал личное с ними (и с Линой тоже) единство, выше которого нет на свете и которого никакие силы в мире разорвать не могут.
О свадьбе они в тот вечер больше не говорили. Лина сказала, что еще ничего не решила, что любит Валерия, но торопиться с замужеством не собирается, она и в самом деле так думала, хотя и понимала, что не всю правду говорит, что равновесия в ней хватит ненадолго. Наверно, это понимали и Василь Федорович и Фросина Федоровна, они улыбнулись друг другу, а Василь Федорович сказал:
— О-хо, уже и любовь зануздали, а я когда-то до вечера не мог дожить без нее, этой вот лютой тетки, — и показал на Фросину Федоровну, и она засмеялась.
— Сейчас век заменителей и искусственного охлаждения, — отшутилась Лина. — Любовь тоже подвержена техническим новшествам.
Василь Федорович в тот вечер заснул не сразу, он лежал и думал про сегодняшний день и прежние дни, про Лиду и Лину, что-то в них было схожее, в бывшей Лиде и теперешней Лине, а вот нынче Лида совсем другая, а какая — он не может понять. И черт его знает — куда это все девается, и у всех ли оно исчезает, а если исчезает, то когда он, человек, бывает настоящим? Он понимал, что сегодняшний Лидин разговор не случаен. Лида чего-то хочет от него, и стоит ему протянуть руку, как она сама пойдет навстречу. Он не мог ответить — почему? Из какой-то ее причуды, от тоски, мести или настоящего увлечения им, похожим, как она сказала, на других? Так или иначе, это его волновало.
А на другом конце ночи с мыслями о нем самом не спал другой человек, с которым круто сводила его судьба, — Андрей Северинович Куриленко. Его грела полученная от начальника сельхозуправления Семена Ивановича Куницы информация о том, что недавно на бюро райкома Греку объявлен выговор, что Василя Федоровича недолюбливает второй секретарь, а первому скоро на пенсию, второй же — молодой энергичный, авторитетный, и что сейчас в колхозе дела не совсем такие, какими кажутся председателю, — деньги со счета пошли на покрытие долгов «Зари», а траты предстоят громадные. Это последнее Куриленко знал и сам. Но чужая биография, чужие неудачи в тот момент были для него только зеркалом, в котором отражалась его собственная жизнь и собственное будущее. Он рассматривал их, как немолодая женщина рассматривает свое лицо, замечает каждый прыщик, каждую морщину, не замечая чего-то большего, на чем в первую очередь останавливают взор посторонние. Прежде всего Куриленко видел, что его сил слишком мало на поступательное, неторопливое движение наверх. Да и на что можно надеяться? Два-три года заместителем у Грека, потом какой-нибудь колхозик, в котором он будет барахтаться до пенсии? Да, до пенсии. Представил себя жалким пенсионером районного масштаба, и его в дрожь кинуло. Когда шествует по улице отставной генерал или, скажем, бывший председатель райисполкома в своем райместечке, им все уступают дорогу. Ему бы теперь хоть какую базу, ему бы размах. «Дружба», к примеру. Бесхитростный Грек не сумел воспользоваться колесницей, которую смастерил своими же руками, на ней надо стать в полный рост, да свистнуть, да гикнуть — бросить клич, удивить высокими обязательствами. А он сам себе под колеса подбрасывает камешки — выдвигали на Героя, а кончилось выговором. И уж небось и надеяться не на что. Куница намекал на какие-то пятна в биографии Грекова отца, на неумение Грека ладить с начальством. На бюро он держался недипломатично, настроил всех против себя. И эти временные трудности — еще как на них посмотреть. А особенно неясности в биографии. Вроде все забылось, ушло в прошлое, — нет, Грек все понимает, недаром замахнулся на целый мемориал, хочет прикрыть им семейный изъян. Надо поинтересоваться, сколько на это затрачено средств, в колхозе нет таких статей «на мертвых», кто бы они там ни были. «Эх, мне бы эту колесницу! Мне бы этот воз!» Если бы с Греком что случилось, раздумывал он дальше, кто бы стал на его место? Только он, Андрей Северинович. Но с Греком ничего не станется. Правда, он перестарался, уже посыпались анонимные и не анонимные жалобы, уже кое-кто из авторитетов в бывшей «Заре» намекает ему, Куриленко, на непомерно жесткие ухватки нового председателя. Да, наверно, для него, Куриленко, это единственный путь. Надо только не оплошать, не переть напролом, не дискредитировать себя. Внимание, человечность, озабоченность — и маленькие поправочки, и широкие планы там — на высоких совещаниях.
Но надо иметь поддержку и на местах.
И он стал перебирать в мыслях членов правления и парткома, инженеров и агрономов. Непонятно почему застрял на Лидии Петровне. На чью сторону она станет? И какие у нее отношения с Греком? Они из одного села, знакомы давно. Наверно, есть что-то в прошлом, он это сразу заметил. Сегодня Грек провожал ее. Куриленко издалека видел, как они дошли до ельника. Лида — женщина привлекательная, выглядит моложаво, — такие худенькие всегда кажутся помоложе, — он и сам прошелся бы с ней по ельничку. Предпринял было одну попытку, в шутку, и она отказала, тоже в шутку, но так, что он не знал, как и реагировать: «Боюсь мужчин маленького роста. Их претензии гораздо больше них самих». Странно, насчет него она кое-что угадала.
Любви он просто не знал. Шел через нее, как через чужой сад, некогда было остановиться, осмотреться, полюбоваться на цвет и яблоки, хватал, какие под руку попадут, надкусывал, жевал, не чувствуя вкуса и не слишком разбираясь, где зимницы, где ранеты, а где душистая антоновка. Одна женщина полюбила его когда-то по-настоящему, но он пренебрег ее любовью, женился по случаю, рано охладели друг к другу и не разводились только потому, что знали: и опять будет все то же самое. Многие считали его умным человеком, но друзей у него не было, не за что было дружить, а просто вести заурядные беседы было трудно. Обо всем он имел свое мнение, и хоть не высказывал его прямо, беседа наталкивалась на подводные коряги, угасала, и начинать ее сызнова никому не хотелось. Кроме того, он не любил ни шахмат, ни карт, ни футбола; и даже если при нем садились играть другие (подчиненные), сердился. Читал популярные брошюры и любил поговорить про квазары и пульсары (а еще больше про наводнения в Индии, обвалы в Перу, землетрясения в Океании да про иные великие катаклизмы, в которых гибли массы людей, но где-то там, далеко, почти на одной параллели с Помпеей и «Титаником»). А еще он был скуповат, его глаза зажигались настоящей радостью, когда за него платили, сам же он платил редко. Он и с женщинами знакомился в основном с такими, на которых не надо было тратиться. По-настоящему волновала его в жизни карьера, но для нее у него не хватало широты, размаха, риска, легкости — хотя бы чего-нибудь одного, у начальства он вызывал подозрение: вдруг «подсидит», подчиненные не выдвигали его сами. Критически оценивать себя он не умел и свое понижение воспринимал как интриги Ратушного. Но был чрезвычайно деятелен, умел вовремя подсказать формулировку для решения, отсидеть в президиуме с многозначительным видом самое длинное заседание, умел произвести впечатление на свежего человека, довести до конца задуманное и обладал еще немалыми достоинствами. И вот теперь, как ему казалось, пробил его час.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
Валерий вернулся в сумерках. Он не пошел домой, к Сисерке, а стороной обминул колхозное подворье, Тулаи — дальний угол села. Тропкой поднялся к саду, что чернел в сумраке молодой листвой, сбросив под ноги белую свадебную сорочку цветения Невидимая, недоступная ни взгляду, ни прикосновению, там уже билась новая жизнь.
Валерий не думал об этом, он вообще ни о чем не думал, видел все и не видел ничего. А может, нечего уже и не было? Нет, все таки было, оно проникало в мозг, в поры, в уже больную кровь и сбивалось в две глыбы — белую и черную, белую и черную.
Тот момент, когда он отказывался верить, та ошеломляющая и страшная минута осталась позади теперь перед ним протянулось нечто серое, безликое, полное боли и немого вопля. Там, позади, была не минута а черная кайма, черная щель длиной в полтора дня.
Ему все что-то нездоровилось, часто кружилась голова, часто охватывала слабость — несколько раз засыпал среди бела дня, однажды даже за столом И он решит пойти к врачу. Постеснялся обратиться в их сельскую поликлинику (может, потому, что там работала Линина мать), поехал в районную, где бывал до армии. Сдал анализы. На следующий день, как только переступил порог, его перехватила молоденькая смешливая лаборантка и потащила за собой.
— Я вас ждала. Пойдемте, сделаю повторный анализ крови, а то у меня такое получилось, такое, — засмеялась она, — что с работы выгонят. Сорок шесть тысяч лейкоцитов вместо четырех по норме.
Это было как выстрел в темном коридоре в упор. Смех лаборантки прокатился морозом по коже, и он так стиснул ей руку, что она охнула, хотя и поняла пожатие по-своему. Эти сутки, сутки ожидания, и были самыми страшными: напрасная борьба надежд и безнадежности, самообмана и страшной правды.