Позиция — страница 26 из 54

Как только стал об этом думать — потемнел. Двенадцатым в том списке будет имя отца. Вчера скульптор как-то странно спросил, правда ли, что в этой могиле лежит и его, Греков, отец? Значит, кто-то болтал, кто-то нашептывал. И это разрушало, надламывало уверенность, с которой он жил. Пошатнуть веру в отца никакие нашептывания не могли. Но уверен ли он, что отец покоится здесь? Так считают, но верных доказательств нет, и, когда довелось уточнять список погибших, Грек поставил вопрос на правлении. Все высказались за то, чтобы имя Федора Грека стояло среди других. А теперь этот скульптор… Кто-то ведь ему подсказал. Значит, есть такие, кто не верит. Или нарочно бьет в то место, которое и вправду меньше всего защищено? Сколько он думал про отца все эти годы!

Слишком сложен этот узел. Перепутались кончики: потянешь за прошлое — вытащишь будущее, ищешь сегодняшнее — натыкаешься на вчерашнее. Вот как пришлось строить ему этот мемориал — в горьких сомнениях, тревожа память о том, что, может быть, лучше не трогать.

Он вспомнил, что скульптор требует добавочной платы за установку плит и за барельеф на верху гранитного обелиска… Обелиск немного повредили, это место надо реставрировать, и Панич — скульптор — предложил изваять там скорбный лик Матери. Мастер он настоящий, эскиз Греку понравился, но и деньги скульптор дерет немалые. А они и так уже истратили вдвое больше против запланированной спервоначала, утвержденной на правлении, суммы.

От этой мысли он словно проснулся. Повернул машину и поехал в село.

Минуя узенькую улочку за опорой высоковольтной линии, резко затормозил и задом — передом не развернешься — заехал туда. Остановился у большой старой кособокой хаты. Одна такая в этом углу. Живет тут Прися, по-уличному Капитанша, — отец ее, вернувшись с войны, долго щеголял в капитанских погонах. Он умер через несколько лет, и Прися осталась вдвоем с матерью. Была она маленькая, невидная. Копалась на огороде, возилась на табачных грядках за сушильней. Проходила ее молодость, никто не простаивал с ней возле ворот, не провожал из клуба. И вдруг народились у нее близнецы — две кудрявые девочки. И теперь она жила ими. Ходила Прися тихо, разговаривала еще тише и смотрела в землю, словно провинилась перед кем-то.

Раньше Греку казалось, что он знает в селе каждого. В селе люди на виду. Огород, хлев, хата, колодец, даже коровы в стаде открывают привычки и тайны своих хозяев. А уже после всего — характер. Но иногда можно и ошибиться, если судить только по внешним признакам. Скажем, запустение на усадьбе бывает у тех, кого одолели невзгоды. А работящие — это не только честные, а и рвачи, шкурники, ворье. Значит, председателю ошибаться нельзя. А это не просто. Но в запустении Присиной усадьбы ошибиться было невозможно.

Грек отворил тяжелую, перекошенную калитку.

— Дядя, — в тот же миг прозвенел из глубины двора тоненький голосок, — не выпустите утку.

Василь Федорович остановился в нерешительности. У него под ногами перекатывались черно-белые комочки. Большая утка, вытягивая шею, заковыляла под смородиновый куст возле штакетника, и черно-белые комочки покатились за нею. Чем-то извечным, родным повеяло на Грека от этой утки с утятами, и он в первый момент даже забыл про тоненький голосок. А когда посмотрел туда — увидел похожих, как бывают похожи только близнецы, девочек. Одна с откровенным любопытством разглядывала его, другая уставилась под ноги.

— Вы сестрички? — спросил Василь Федорович, хотя знал это наверняка.

— Сестрички, — ответила та, что смотрела на него.

— А чего вы обе-две такие красивые? — сказал он.

Одна засмеялась, другая покраснела и нахмурилась.

— А чего вы такой лысый? — спросила разговорчивая.

Василь Федорович расхохотался. Крепкий свежий смех прямо распирал его, смеялась и одна из девочек, а другая все стояла молча. И так явственно разнились у них характеры, такие были хорошие эти девчатки, что нельзя было отвести от них глаз. И захотелось сделать для них что-то хорошее, настоящее. Он и ехал сюда с добрым известием. И понимал, что объявлять этого девочкам не надо. Может, Прися еще и откажется. Ведь надо внести аванс. «Э, чего там, — подумал он. — Уговорю! Поможем!»

— А где мать? — спросил.

— Рассаду садит на Заречье.

— Так скажите вашей маме, что правление колхоза выделило вам новую хату с голубыми наличниками.

— Нам новую хату! — захлопала в ладоши веселая, а другая подняла смущенное, задумчивое личико и улыбнулась.

Василь Федорович улыбался тоже. Конечно, это заслуга не его, всего правления, но как хорошо приносить добрые вести! Для себя хорошо.


Грек стоял на крыльце конторы, и ему не хотелось заходить внутрь, нырять в бумажные дела. Вокруг бушевала весна, деревья прямо кипели ярой зеленью. Только в конце колхозного двора, где с давних пор высились два тополя, листва на одном почему-то не распустилась. Корявый, черный, он царапал душу и взгляд, и веяло от него запустением. «Надо спилить», — подумал Грек, еще храня в душе хорошее настроение. Но едва услышал голос Куницы по телефону (трубку подал Любка, как только он шагнул на порог кабинета: «Уже два раза звонил»), как весь напрягся и ворот рубашки стал тесным. Куница долго расспрашивал, сколько и чего посеяли и что сеют сейчас (словно у него нет сводок). Грек отвечал коротко, сквозь зубы, ожидая, когда тот откроет главное, ради чего и затеял разговор.

— Нам стало известно, — наконец после короткой паузы сказал тот, — что строительство комплекса двигается весьма медленно.

— Посевная, — уронил Василь Федорович. — Людей со стороны нанимать не собираемся.

— Знаем, знаем, но… Одним словом, есть мнение форсировать строительство.

— Чье мнение? — спросил Грек.

— Ну, есть, есть…

— Чье? — настаивал Василь Федорович.

— Что вы грубите! Слишком много на себя берете. Будете отвечать! — заорал вдруг Куница, и казалось, вот-вот оборвется провод. И наступила тяжелая тишина. Только в трубке слышалось сердитое сопение.

В Греке горячо вспыхнул гнев, но он через силу подавил его:

— Я не грублю, просто хочу знать, чье мнение: бюро райкома, первого секретаря или ваше собственное?

Куница бросил трубку. Василь Федорович представил себе, как тот теперь накручивает диск, жалуется на него, и усмехнулся. Пускай жалуется, моль бумажная! Уже где-то навел справки о строящихся в районе комплексах и хочет выехать на нем. Дудки! Грек торопиться не будет. Строят ведь не на один год.

Любка предупредительно склонил голову набок, готовый выполнить любое распоряжение.

— Вот что, Степан Карпович, — спохватился Грек. — Оформляйте документы, берите машину картошки и езжайте с Паничем-скульптором в Житомир. Мы должны закончить мемориал. — Вздохнул и пожаловался: — Тянет из нас этот черт деньги, да куда денешься.


Ратушный вышел во двор. Небо над головою было прозрачным, голубоватого оттенка, похожее на реку в полдень. Он так и подумал о нем как о вечно текущей реке, берегом которой является Земля. На ней можно отдохнуть взгляду, можно парить над ней мыслью, все время помня, что стоишь на берегу. Ночью небо совсем иное, ночью оно — космос, в котором носятся частицы материи, и не трудно представить себе такой частицей Землю. Современная наука приучила нас к этому. А во времена его детства и ночью небо было просто небом, захватывало душу тугим посвистом невидимых в темени утиных крыл (словно само мчалось на тех крылах), пугало бездонностью.

«Теплое небо», — подумал Ратушный, идя по асфальтовой дорожке мимо дома. На ней валялись зеленые ветки — утром подстригали живую изгородь и еще не убрали, — и он старался ступать так, чтобы не давить зелени. Уже повернул налево, как за спиной раздался треск, распахнулось одно из окон мансарды и сверху упал сухой голос Дащенко:

— Иван Иванович, так мне ехать в Лебедевку?

Ратушный поднял голову и громко рассмеялся.

— Чего это вы? — обиженно спросил Дащенко.

— Вы похожи на демиурга, у которого что-то не клеится.

Из окна валил густой сигаретный дым.

Дащенко понял, усмехнулся.

— Так ехать? — переспросил он.

«Скоро все придется решать ему одному, — подумал Ратушный. — И не только это».

— Пускай выкручиваются сами. Не надо приучать их к мелочной опеке, — и снова посмотрел на Дащенко, все еще озабоченный мыслью, которая только что вспыхнула, смутила, встревожила. — Поехали лучше со мной. Если есть время.

Последними словами он дал понять, что поездка не совсем деловая, и что от нее можно отказаться, и он не обидится на отказ. Дащенко на секунду запнулся, по его острому лицу мелькнула тень колебания, потом он кивнул и притворил окно. Странно, что Ратушный не сказал, куда они едут, не сказал даже тогда, когда выехали из города и машина, набирая скорость, помчалась по старому Чемерскому шляху. И сам Ратушный сегодня показался Дащенко несколько странным: на его губах таилась улыбка и в глазах что-то пряталось. Дащенко из принципа не спрашивал, куда они едут. «Наверно, — подумал, — на какое-нибудь собрание. Но почему вдвоем?»

Дащенко все еще не разгадал первого секретаря до конца. Ратушный и вправду не был похож на других первых в области. Те секретари — уже новое поколение эпохи НТР — всесторонне образованные, почти все бывшие агрономы, которые позаканчивали партшколы, — деятельные, волевые, практичные, склонные к жесткому распорядку, в то время как Ратушный даже привычками смахивает на пожилого сельского мужика, который любит подначить соседа, совет дает не обидно и не грубо и никогда не требует, чтобы перед ним каялись и обещали немедленно исправиться. Правда, Дащенко знал: в этой деликатности Ивана Ивановича таилась своя твердость, решений он не менял и за исполнением задуманного следил ревностно, любил, чтобы из тупиков выбирались сами…

С недавнего времени Дащенко стал догадываться, что Ратушный просто прячется за кажущуюся простоватость, а на самом деле он сметлив и вполне эрудирован. Знает все (когда только успевает!): от новейшей гипотезы об устройстве Вселенной до рапса; про рапс мимоходом напомнит агроному, а про энергию гравитации обмолвится разве что случайно. И все-таки стиль его руководства Дащенко считал устаревшим.