— Садись! — уже загремел он.
— Если бы прицепить? — сказал Володя.
— Кого прицепить? Тебя? А сковырнешься по дороге или налетишь на машину?
— Тормоза работают.
— «Тормоза», «тормоза», — неизвестно с чего вскипел Грек.
Может, оттого, что ему никогда не доводилось буксировать мотоциклы, а тут ночь, и старая, выбоистая дорога, и дождь, и темень. Еще вылетит кто с полевой дороги… А у Огиенко даже сигнальные огни не горят. Но достал из багажника новенький трос в целлофановом пакете, принялся его распутывать. Володя стоял молча, шмыгал носом, как школьник.
«А мог бы быть зятем, — подумал Грек. — Такой вот сопливый».
— На, крепи, — бросил он конец троса прямо под ноги трактористу.
— Вы это… — еще сильней шмыгнул Володя. — Если не хочете или боитесь, так не надо.
— Не упрямься, — примирительно сказал Грек. — Привязывай.
Грек ехал медленно, на второй скорости, все время чувствуя, как дергается сзади мотоцикл. «Будто рыба на кукане», — улыбнулся он. Темень стала еще гуще, хотя дождь притих, едва моросило. Как выбрались на трассу, поехал еще медленней. Дважды их обгоняли машины, и тогда он забирал вправо, помигивал фарами и все равно ощущал неуверенность и страх. Возле поворота на свою уличку остановил машину, отцепил трос.
— Дальше валяй сам. Трохи согреешься.
Володя поблагодарил и вприскочку покатил «Яву» по мокрому асфальту.
Только Василь Федорович разделся, помыл руки, как в хату вбежала Лина:
— Тато, кого это ты тянул на аркане? Вон, вприпрыжку побежал со своей железякой к клубу.
— Вылавливаю тебе женишков, а ты ими брезгуешь.
Лина опустила голову и, притихшая, ушла в свою комнату.
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
Через отворенные двери кухни Фросина Федоровна слышала разговор мужа с Линой (крутила в стиральной машине белье), и мысль, которую она все время переворачивала с боку на бок, тоже бешено закрутилась. Вчера она разузнала в районе, что их предполагаемый зять Валерий неизлечимо болен. Фросина Федоровна ничего не сказала мужу (что-то удерживало ее, подсказывало не торопиться), но думала об этом неотступно. Сперва ей стало страшно и жаль Валерия, и жаль Лину, но постепенно, к своему удивлению и даже стыду, боль за Валерия угасла, словно подернулась пеплом, а за Лину — разгорелась, и новые и новые вопросы срывались как испуганные птицы: как она это перенесет? Ей жить да жить. А если ребенок? Да и без ребенка… Ему — больницы, медленное угасание. А потом… Кому она после этого будет нужна? И себя сожжет на этом жертвенном огне, растеряет силы. Нет, до свадьбы допускать нельзя. Надо предупредить Лину. И сразу же поняла, что Лина поступит как раз наперекор ее совету (это же Лина!), и как можно скорей. Задумавшись, она чуть не поставила себя на Линино место, но что-то удержало ее и от этого, инстинкт, какая-то тяжелая, ей не свойственная рассудительность, и она опять металась в поисках выхода… И тут-то донеслись до ее слуха шутливые слова мужа… Вот бы хорошо! Чем не зять, чем не муж Лине! Работящий, вежливый, хлебнул горя…
Фросина Федоровна искренне желала Лине добра, хотя в глубине души и покалывало, что это не то добро, какое нужно, что вмешиваться нельзя, но искренняя боль за приемную дочь побеждала все.
Оставался еще Валерий. Попросить его?.. Да чего там, Лина и слушать не захочет, она не отступится, уговорит и его, если он и откликнется на ее, Фросинину, просьбу! И все-таки план намечался. Сперва Фросина Федоровна даже ужаснулась, обомлела и удивилась себе, но мысль сама делала виток за витком, подсказывала наступления и отступления. Впустую гудела машина — центрифугу заклинило, но Фросина Федоровна не слышала ничего. Языкатая Линина подружка Тося как-то злорадно намекнула ей, что Валерия часто видят с Раей, садовничихой, и что он даже рисует ее портрет. Вернувшись из города, Фросина Федоровна должна была уведомить главврача поликлиники о болезни Валерия, тот послал за виноделом, но его не нашли, и снова кто-то из садовых рабочих обмолвился, что вечером его видели в саду. Она догадалась: Валерий всем сказал, что уехал, а сам прячется.
Фросина Федоровна складывала свой хитрый план, но долго не смела осуществить его. Женщина решительная и волевая, она на этот раз колебалась, ее пронимал страх, и мелькали черные тени перед глазами. И вспоминался Стасик, ее вечная кара, хотя кара и за добро. За не совсем осмысленное добро, за слепо выполненный врачебный долг. Стасик родился болезненным, умственно неразвитым ребенком. Это было пятнадцать лет назад. Она сама принимала роды. Когда ему исполнилось три года, мальчик простудился, заболел воспалением легких, но ей об этом не сказали. Она случайно узнала и прибежала в Соленое — на дальние выселки, можно сказать, хутор, — когда три старые женщины в суровой сосредоточенности готовились к похоронам. Они видели, что дитя умирает, и считали, что так судил господь и что это к лучшему. Она была тогда еще молодая, жила сердцем — не умом. Силой выхватила у женщин ребенка, закутала в свое пальто и три километра бежала к поликлинике, а когда там не обнаружила врача, поехала в район — за шесть километров в соседнее село, где была большая больница. Она спасла мальчику жизнь.
И вот теперь ходит по селу полуидиот Стасик и показывает ей язык. Показывает всем. Больше он не умеет ничего.
Она почти каждый день встречает его и всякий раз думает, что, наверно, не надо было ей тогда бежать, нести малыша в больницу. Она подолгу и как-то непривычно размышляет о долге и о воле одного человека над жизнью другого, о порывах сердца и о том, что ему надо доверять не всегда. В том, на что она отважилась сейчас, она полагалась на опыт и на любовь к Лине. Разве она не мать, а Лина не дочь ей? Еще когда-нибудь спасибо скажет. Это уже додумывала сквозь слезы. Слезы жалости к Лине, радости, освобождения, слезы обиды за что-то свое, что в ту минуту тоже не забылось, — укор себе за Стасика…
— Ты врешь! — крикнула Лина.
— Чтоб я не дошла до дому, чтоб я не дожила до вечера… Чтоб я утонула в вонючем болоте.
— Ты вечно врешь. И не тонешь.
— Я тебе добра желаю, а ты мне приписываешь брехню, — обиделась Тося. — Тогда я… тогда ты мне не подруга.
Тося обиделась искренне. Лина видела по ее глазам. Но рана была нанесена ее рукой, и уже за это она не прощала Тосю. А может, не за слова, а за злорадные искорки в глазах подруги, там поблескивало и сочувствие, но очень маленькое, и любопытство — бешеное, и радость — жестокая, вот отчего прыгали искорки в голубых глазах Тоси. По ее кругленькому с веснушчатым носиком лицу расплывалась обида, а глаза все равно излучали жестокое любопытство и холодное сочувствие. Она любила Лину и не была жестокой, но ее охватывала радость, что это случилось не с ней, а с Линой, которая всегда так высокомерно отклоняла мальчишеские ухаживания.
— Ты никогда и не была мне подругой, — сказала Лина презрительно и поднялась с лавочки (они сидели у Лининого двора).
Ее едва хватило на это презрение, на показное спокойствие, на гордый взгляд, который уже застилали слезы. Чтобы не расплакаться прямо здесь, перед Тосей, Лина торопливо повернулась и хлопнула калиткой.
Она не пошла домой, а спряталась в вишеннике, упала в траву и пролежала там до вечера. И боль и отчаяние сплавились вместе, только в первую минуту выжили несколько слезинок, а потом слезы встали тугим клубком в горле и давили и жгли огнем. А сквозь них пробивалось спасительное, обнадеживающее: «А может, это неправда? Может, Тося из зависти?» Но что-то правдивое в Тосиных словах есть, недаром она говорила так уверенно и убедительно. Ну, может, Валерий когда-то и постоял с Раей, пошутил. Так и она тоже позавчера каталась на Володином тракторе, еще и навела ему мазутом усы. Все правда, если… Если он остался в селе. Он взял отпуск и сказал ей, что ему надо ехать. Лина припомнила это прощание, оно было грустным и холодным. Валерий смотрел не на нее, а все куда-то вбок (словно ее не видел) и говорил какие-то пустые слова, будто тоже предназначенные не ей, а кому-то другому, не посвященному в их любовь. И не захотел, чтобы она пришла к полустанку, уехал крадучись.
А теперь Тося говорит, что он не уехал, а спрятался на чердаке и что у них с Раей там «медовый месяц».
Как это ни стыдно и ни унизительно, а ей надо в этом убедиться. Наверно, привирает Тоська, но за последнее время Валерий и вправду изменился.
…Она долго бродила в сумеречном саду, узенькая тропинка круто спускалась к ставку, она боялась кого-нибудь встретить на тропиночке и стеснялась спрятаться за кустом. Винарня стояла черная и немая.
Лина облегченно вздохнула и уже хотела идти домой, как послышался негромкий стук. Кто-то спускался по лестнице с чердака. Она подождала некоторое время и окликнула неуверенно:
— Валерий!
Он долго не отзывался.
— Ты, Лина? Что ты тут делаешь?
«Значит, правда. Он никуда не уехал». Боль и злость захлестнули ее.
— Шла от пруда. Слышу, кто-то царапается на чердаке. Думала, может, воры.
— Ворам тут делать нечего.
— А похоже на вора.
Ей хотелось говорить резко, язвительно, тонко, но не удавалось. Они стояли у канавы, которой был окопан сад, темнота прятала лица и спасала их друг от друга. От пруда тянуло холодом, и холодом тянуло по Лининому сердцу, умирало там все в эту буйную пору весеннего цветения и завязи. А Валерий, услышав ее голос, увидев ее тонкую, окутанную сумерками фигуру, на момент почти потерял власть над собой. Его чуть не швырнуло к Лине так захотелось рассказать все, утонуть в ее слезах. Он знал, что она простила бы. И пожалела. Но как раз этого и боялся.
— Ты говорил, что уедешь? И что же, сторожить сад нанялся?
— Уже приехал.
— По чьему вызову?
— Просто так, без вызова. Должен отчитываться?
— Передо мной — нет.
Они перебрасывались фразами, словно чужие, едва знакомые, словно ничего и не было между ними — ни густой метели в Добриковом сосняке, когда, чтобы не потеряться, они держались за руки крепко-крепко, ни скованных вечерним морозцем весенних лужиц, которые потрескивали, когда по ним проскальзывали большие мальчишеские ботинки и ладные девичьи сапожки, и предостерегающе постреливали, когда сапожки и ботинки встречались посередине и долго-долго не двигались; ни голой, пронзительной темени весеннего сада, в которой поцелуи срывало ветром, ни дурманного запаха груши, ни стыдливого разговора о женитьбе. Он только сказал, что боится — принесет ли ей счастье. Он ведь такой неуклюжий, бесхозяйственный. Валерий надеялся, что Лина его успокоит. А она сказала, что сама такая. И Валерий рассмеялся: «Тогда нам ничего не страшно». Им казалось, что они невероятно нужны друг другу, не могут прожить один без одного и что их любовь навеки. А теперь два чужих человека искали, как бы больней уязвить собеседника.