— А перед кем же мне отчитываться?
— Наверно, есть перед кем.
— По себе знаешь?
— Хотя бы и так.
— Кому же ты подаришь свою любовь? — Его раздражала ее недогадливость и терзала ревность.
— Достойному.
— Он, что же, предложил тебе руку… с гаечным ключом?
— А чем она хуже, чем рука со стаканом браги?
Валерий был ослеплен обидой и говорил так, словно Лина обижала его. А потом его пронзила мысль о своей болезни, и он сразу остыл.
— Ты правильно делаешь. К чему вино… которое перебродило до времени. Нам не из-за чего ссориться… Все в жизни так сложно… Я желаю тебе добра…
В его голосе прозвучала жалость и снисхождение взрослого человека, которому известно что то неизвестное другим. Жалости Лина не услышала, а снисхождение почувствовала и вспыхнула снова — повернулась и ушла.
Она весь вечер проходила словно в тумане, ее тормошила Зинка, но не добилась даже щелчка. Фросина Федоровна понимала: что-то стряслось, наверно, сработал ее план, и тревожилась ужасно, но расспрашивать не посмела. И уже когда Зинка укладывалась спать (Василя Федоровича не было), Лина, словно притянутая взглядом матери, пошатнулась, упала на ее плечо и заплакала. Фросина Федоровна усадила ее на диван, гладила волосы, приговаривала:
— Ой, доню, доню. — И уже совсем тихо: — Поплачь, поплачь. Все обойдется.
Лина ничего не отвечала, она даже не сообразила, откуда и что знает мать. А та и не расспрашивала, чтобы не навести Лину на след. Да и не знала, как подступиться к дочке. Ее тоже охватила печаль, и черная полоса горя перечеркнула радость. Ей стало страшно.
По одну сторону дороги — лес, по другую — лен. Чистый, словно промытый, ровными рядочками до самого окоема. Вот-вот зацветет. Лина пришла, чтобы уловить момент первоцвета. И вправду, это чудо, кажется, кто-то кинул в зеленое половодье маленькие синие искры. Растет стебелек — и вроде вымахал сам по себе. Стороннему взгляду и невдомек, сколько в этих ростках человеческого труда. Площадь стали готовить два года назад еще под пшеницу. А потом ее ровняли, а потом вносили удобрения — калийные и азотные, еще золу да помет Лина с девчатами насобирали зимой по селу. Перетерпели и насмешки, и обидные отказы… Тянет от двора ко двору гнедая конячка сани с ящиком. Клава правит, а Лина ходит по хатам. А там девчата, что поприезжали на каникулы из институтов да техникумов, и хлопцы, а она с грязными мешками, как побирушка. А потом сражение с сорняками. Зато и вымахал лен, иссиня-зеленый да ладный. Покатись — скатишься прямо в Десну.
Травяной межой, которую оставили, чтоб было куда класть стебли, Лина забрела в глубь участка. Позади остались лес и дорога, по которой пробежала легковая машина, и пыль повалила на лес и телеграфные столбы, на которых сидят сиворонки. Шастнул от леса кобчик, прочертил зеленый плес льна и взвился над Линой почти отвесно вверх.
Лина не видит ни кобчика, ни сиворонков, ни машины. Даже льна не видит. Пришла посмотреть на него, а не смотрит. Что-то зеленое качается перед глазами, и синие искорки вспыхивают в нем, и кажется Лине, что лен уже зацвел. Она и не удивляется этому, а удивляется себе, своему легкомыслию и наивности. Разве тогда еще, с первой встречи, не заметила она, какой Валерий самоуверенный и самовлюбленный, размахивал руками как мельница, распространялся про высокие материи и пренебрегал ими, сельскими, и все-то он знал, над всем насмехался, обо всем имел свое понятие. А сам пристроился на винарне, где тепло, и не дует, и не надо ничего делать. Наверно, уже и тогда крутил любовь с этой потаскушкой Райкой. Хорошо, что она никому, даже Тосе, не сказала, что они собирались пожениться. Вот было бы потехи!
Липа мысленно обличает Валерия, находит пропасть несовершенств, но не может преодолеть боль, от которой хочется упасть в этот лен и больше не вставать. Сердце ее кипит злостью на Валерия, и если бы только злостью… Ей не терпится взять верх над ним, уязвить его, но что она может поделать.
Она все ведет отчаянный спор с Валерием, а еще больше с собой, и опять не замечает ни высокого неба, ни двух горлиц, что летят перед нею к лесу, ни льна — ступает прямо по рядкам, — но ее давно заметил Володя, только не решается пойти навстречу.
С утра он выпалывал на картошке сорняки, их вдруг выгнало, как из воды, а работа эта тонкая, «ювелирная», срезать сорняк, но не подсечь острыми лезвиями культиватора ростки картофеля, не помять его райборонками. Правда, половину лезвий он снял с лап и вместо них поставил долота. И все-таки целехонький день как по канату через реку ходил, и от напряжения судорогой сводит руки и плечи, и перед глазами словно натянулись зеленые струны. Хотя со стороны может показаться, что он работает легко, играючи. Культиватор легкий, и трактор тоже, хотя уже давно перевалил через все гарантии и сроки. Вчера Василь Федорович предложил Володе пересесть на новый: «Передовик, кавалер ордена, может, снова к тебе явится корреспондент и ты дашь ему интервью», — не удержался он, чтобы не поддеть Володю. Тот от нового трактора отказался без гонора и амбиции, и это, заметил, очень понравилось Греку. Он по-настоящему устал к обеду, загнал трактор под сосны, а сам сидел на опушке, смотрел, как неприкаянно маячит на зеленом плесе синее платьице, то порывается вперед, то останавливается, и ветерок играет зелеными всходами. Лина с малых лет любит синее. И с малых лет влюблен в этот цвет Володя. В ее цвет, во все, что мило ее сердцу. Сначала он ходил за Линой по-соседски, как друг дома, ей в провожатые набивалось много хлопцев, и он ревновал, а она, когда ей кто-то надоедал, пряталась под его крыло, и это ему нравилось, хоть и понимал, что она льнет к нему не так, как хотелось бы ему, а по-товарищески, безбоязненно. «Володя, скажи им… Володя, прогони этого прилипалу», «Вот у меня сосед, вот повезет кому-то из девчат». А он, большой и добрый, улыбался неловко и стеснительно. И только иногда обижался: будто Лина не догадывается, кому могло бы повезти! Все знали о его влюбленности, но шутить над этим не решались, хотя он никогда никого и пальцем не тронул. Он ни на что не надеялся и все-таки надеялся и, когда случилась у нее любовь с Валерием, запечалился. Не показывал этой печали, и никому не было до него дела, разве что Лине, да и она замечала его только изредка, ослепленная, счастливая своей любовью. Ей было жаль Володю, но что можно было поделать? И соседями они стали дальними. Теперь она уже никогда не говорила: «Проводи меня, Володя, а то я одна боюсь. — И лукаво скользнув по нему взглядом: — Или уже кому-нибудь подрядился?» Теперь она прятала от него глаза. Ведь догадывалась обо всем, ведь чувствовала перед ним вину… Эта любовь разъединяла его и с Валерием. Он все еще иногда заходил к нему, но говорить им было не о чем. И Греков Володя теперь проведывал не часто. Разве что по приглашению Фросины Федоровны, она явно сочувствовала ему, но это не радовало.
Володя уже давно стоял на краю дороги, но девушка не видела его. Ей в это время казалось, словно она идет по дну глубокого оврага, выжженного солнцем, и вздымаются с обеих сторон высокие серые стены, и стоит немыслимая жара.
В эту минуту она и заметила Володю.
— Чего это ты тут бродишь? — спросила. И была такая красивая среди молодого льна — стройная, крепкая, с гордо закинутой маленькой головкой, с чистым лицом, на котором серпиками выгнулись черные бровки, — что у него в глазах потемнело.
— Картошку пропалываю.
— И я тоже… насчет картошки дров поджарить. Думала, заманил кого-то в лесок.
Володя тупо молчал, а она в этот момент была жестока и натянута.
— С кем же я… — осмелился наконец он.
— Что, девчат нету? — И шла напролом дальше: — Чего ж ты не женишься?
— А ты… чего? — выдавил он, сраженный ее тоном.
— Никто сватать не хочет.
Он понимал, что это шутка, да еще злая по отношению к нему, пускай никогда ни единым словом не обмолвился он ей про свою любовь, она знала об этом и так. И, обиженный, Володя повернулся, чтобы уйти, но она остановила его:
— Видишь, только я повела разговор всерьез, сразу тикаешь. Не хочешь посвататься?
— Ты… ты не смейся, — стиснул он кулаки, и его глаза заблестели. — Если уж я… если сосед…
— А я не смеюсь. — Ее твердый, точеный подбородок был вздернут кверху, и на лице застыла решимость. — Ты бы взял меня?
У Володи перехватило дыхание. Он смотрел в Линины глаза, в пугающую глубину, но смеха там не было.
— Не хочешь сказать…
— Да я… Ты… зачем! — все-таки не верил он. И сразу рванулся к ней — телом, взглядом, всей сутью. — Ты же знаешь.
На ее лице не дрогнула ни одна жилка.
— А может… Я была… с кем-нибудь?
— Ну… и все равно.
— И будешь мучить, упрекать…
Ему казалось, он понял все.
— Я… я бы тебе под ноги кожухи стлал.
— Пойду по ним. Нет, не было у меня ни с кем… ничего серьезного. Ничего…
На секунду настала неловкая тишина. Володя просто не знал, что ему делать. Все случилось так неожиданно… Надо было сказать что-то — много, все, что носил в себе так долго. Подойти бы к Лине, обнять ее или хотя бы засмеяться счастливо, а ему не хватало ни слов, ни смелости. Он просто не представлял, как обнимет Лину. Стучало, как молот, в груди сердце, и что-то кричало в нем: «Моя, моя», — а головой все не мог поверить, и далеко, будто в клейком тумане, шевелилась некая вялая мысль, что все случилось слишком трезво, заданно. Тогда он спросил:
— Скажи правду: вы поссорились?
— Зачем тебе? А может… Видишь, ты уже начинаешь допрос.
— Не буду. Слово даю. Пускай меня… трактор переедет, — осмелился он на шутку, и это сломило лед.
— Ты меня и в сельсовет на тракторе повезешь?
— Я найму… сто машин.
— Не надо. Не хочу… На твоем мотоцикле. Как когда-то в лес. Вдвоем. И чтобы шарф у тебя на шее летел мимо моего лица.
— Лето ведь.
— Ну и что же. Легкий шарф. И больше ничего. Ни цветов, ни лент. В это же воскресенье. Приходи сегодня вечером.