Позиция — страница 48 из 54

Греки узнали обо всем на другой день. Фросина Федоровна испугалась, ей почему-то снова вспомнился Стасик, и она подумала, что никто не имеет права насиловать жизнь и любовь другого человека, не имеет права вмешиваться, а она вмешалась и сотворила зло. Да еще какое зло, она не только виновата и уже осудила себя, но боялась, что все станет известно и ее осудят все. Сердце ее чуяло, что тут для нее все запретно, а она не послушалась и вот теперь расплачивается. Она несколько раз подсаживалась к Василю Федоровичу, но тот делал вид, что не замечает ее движения, утыкался в книжку. Это был исторический роман, написанный в конце прошлого века. Грек читал и современных писателей, но мало им верил, потому что все герои казались ему непохожими на тех, каких он знал, другое дело — старые писатели: тех людей, которых они описали, он тоже не знал, но верил, что они были именно такие. Но сегодня он только делал вид, что углубился в события трехсотлетней давности, на самом же деле он думал о жизни своей и Фросиной, Лининой и своих дочерей. Он уже догадывался о тяжкой вине жены, но не хотел об этом говорить. Суд совести, считал он, самый страшный суд, так пусть он состоится без адвокатов и свидетелей.

Грек понимал: великое несчастье свалилось на них, куда большее, чем все то, с чем он боролся до недавнего времени: неудачи в колхозе, предательство Куриленко и Куницы и даже отцовская проблема. Потому что отца все-таки нет, а Лина с ним, в его сердце, каждую минуту, он за нее отвечает перед памятью ее родителей, перед самим собою, перед окружающими.

Он что-то просмотрел, а Лина не пришла к нему за советом, не открылась. Он тогда чуял — что-то тут не так, она выходит за Володю не с радостью, но не восстал против этого.

Он навестил Валерия и Лину на следующее утро. Звал Фросину Федоровну, она промолчала. И не перечила ему. Сказала только, что ей надо в поликлинику.

Лина и Валерий завтракали. Сисерка стояла возле печи, сложив на груди руки. Валерий был выбрит, в чистой рубашке, но худой и бледный до прозрачности. И сразу же, с порога, Василь Федорович подумал, что ниточка жизни этого парня такая тонкая, что ее легко порвать пальцем, и застыдился этой мысли.

Увидев Грека, Валерий и Лина насторожились, придвинулись друг к другу, словно он пришел разлучать их. А может, они так и подумали. И он поторопился успокоить их.

— Хлеб-соль.

— Ем не свой, — в лад ответил Валерий.

— Потому и не приглашаете?

Сисерка засуетилась, махнула фартуком по скамейке, поставила чистую мисочку, достала из посудного шкафа бутылку с настоянной на калгане самогонкой. Ко всему прочему — председатель же.

— Я с утра не пью, — сказал Грек, но бутылку в руки взял. Это была уже очень старая бутылка, зеленоватая, четырехгранная, теперь тоже выпускают такие, под старину, но подделку всегда видать. — Разве что так, на донце. За счастье. Всем на донышке.

Он налил понемногу в четыре чарки, и они выпили. Сисерка сразу же приняла озабоченный вид; взяла эмалированную миску с мелкими карасями, вышла из хаты — понимала, что им надо поговорить. И сразу они почувствовали неловкость. Грек даже крякнул, хотя водку выпил давно, и невольно снова посмотрел на бутылку. Молчание затягивалось. В растворенные двери забрел большой цыпленок, уже почти курица, пискнул, остановился посреди горницы, кося любопытным неразумным глазом.

— Баба Мотря добрая, такая добрая, — вдруг сказал Валерий. — А я ее обманул.

— Как обманул? — испугалась Лина. Она была сейчас очень красива, тоже осунулась, ее тонкое лицо заострилось, нервные бровки двигались, вздрагивали, а глаза, большие, как блюдца, были исполнены синего сияния.

— Бабка боится грома. Я протянул проволоку на грушу да прикрепил к будылине. Сказал ей, что сделал громоотвод, и она успокоилась.

— А если ударит? — сказала Лина.

— Тогда она уже не узнает обмана, — засмеялся Грек, и они подхватили. И как бы смыли смехом неловкость и скованность.

— Отец, тебе… за меня совестно? — со свойственной ей прямолинейностью спросила Лина. — По селу болтают?

— Глупые будут болтать глупости, умные — умное. Когда-то, может, я тоже осудил бы тебя, — откровенностью на откровенность ответил Грек.

— А теперь? Что изменилось?

— Не знаю. Раньше я иначе смотрел на все.

— Теперь смотришь проще?

— Наоборот. Кажется, начал кое-что понимать. Человеческие миры… они невидимы.

— Так, значит, ты меня не осуждаешь?

— Осудить?.. Это не трудно. А ты себя осуждаешь?

— Я — нет, — сказала она с вызовом.

— Совесть велит делать человеку так или этак. Судить себя или оправдывать. Я говорю про честных. Нечестные знают, что совесть у них нечиста, и кое-кто казнится, а те, кто не казнятся, все-таки в глубине души понимают, что их пускают на порог только потому, что не догадываются, какая у них совесть черная… Надо слушаться сердца, если оно чистое. А у тебя, дочка, сердце чистое. Хотя и трудно все это… Вы к нам не пойдете жить?

Лина покачала головой.

— Что ж, оставайтесь у Сисерки. Тебе, Валерий, надо бы в больницу. Ненадолго. Чтобы еще раз обследовали. Сделали бы что нужно. Мы с Линой будем навещать тебя. А потом что-нибудь придумаем. У меня есть план.

Молодые молчали. Но было видно, что они согласны с ним. По крайней мере Лина.

— А теперь все-таки сходим к нам. Надо вам взять кое-что на хозяйство. — Он помолчал, что-то обдумывая. — С Володей я поговорю.

— Нет, я сама, — решительно возразила Лина.

— Так пошли.

— Я не пойду, — сказала Лина.

— И натворишь глупостей, — сурово молвил Грек. — Если уж на то пошло… Матери сейчас нет дома.

Они обходили в разговоре болезнь Валерия, словно договорились заранее. И все трое чувствовали: страшное, неотвратимое висит над ними, а время летит, как выпущенная из лука стрела. Но это и сплело их, они ощутили между собой великую родственность, как близкие люди, связанные общей судьбой. Валерий все время выпадал из их кольца, а они держали его, и он хватался за протянутые руки, надеясь, что они все-таки спасут, без этого он погиб бы сразу.

Дома Лина ходила по комнатам, словно пришла сюда впервые. Сняла со стены фотографию, где они вдвоем с Зинкой, и сунула на дно чемодана, который укладывал Грек. Он словно бы знал еще о чем-то, словно бы готовился. Сама не зная зачем, Лина подошла к книжному шкафу, взяла потертый том Большой энциклопедии. Их было у Грека только три, и Лина помнила их до последней странички.

— Когда в село вступили немцы, они выбросили из школы все книжки, — рассказывал Валерию Грек, — и я принес вот эти три книженции. Самые большие. И читал на протяжении всей войны, хотя почти ничего не понимал. Выучил наизусть.

Лина раскрыла том посередине, или, может, он сам раскрылся.

Наверное, сам, потому что открывали его на этом месте часто. В нижнем углу странички, под снимками Неаполя, была еле видная пометка карандашом.

— Итальянцы у нас стояли, — все рассказывал Василь Федорович. — Гвардейцы в касках с петушиными хвостами. Один совсем молоденький. Это теперь я понимаю, что молоденький. Сказал, что из Неаполя…

— Неаполь, — тихо, протяжно произнесла Лина. — Меня всегда манило это слово. И этот снимок. Такая синяя вода… И такие белые паруса.

— У нас тоже есть море. И вы сможете увидеть его. И есть края, не хуже заграничных.

— Козье болото? — снова протянула Лина.

— Ну, вот! — на мгновение запнулся Грек. — Хотя бы Самарканд. Это слово мне то же — как тебе Неаполь. Почему — не знаю сам. Что-то в нем величественное, вечное. Я об этом городе много прочитал. В Англии для туристов на него установлена очередь на четырнадцать лет.

— Мы поедем туда, — сказал Валерий. — У меня есть немного денег, я собирал их на институт.

— Денег я дам. Посмотрите и за меня. А может, и я когда-нибудь увижу…

Грек не сказал им пока, он собирался сообщить об этом Лине перед самым отлетом, что в Самарканде живет один травник, настоящий чудодей. Конечно, таких чудодеев теперь развелось много и чудеса их не всегда оправдываются, но все-таки человек живет надеждой, великой верой, которая и в самом деле для кого-нибудь оправдывается.


На следующий день Валерий лег в больницу. Там ему сделали переливание крови, снабдили новейшими лекарствами. Тот самый врач, разговор которого с завотделением невольно подслушал Валерий, сказал, что границы человеческой жизни неведомы, он еще может прожить и год, и больше, что некоторые больные живут по пяти лет, все, мол, зависит от организма. Наверно, он нарушил врачебную этику, и вообще Валерий впервые встречался с таким врачом: он был груб, но грубость его давала надежду. Еще больше Валерию не хотелось оставаться здесь. Через неделю он выписался, а вскорости Василь Федорович провожал их. Заказал билеты, отвез на машине в Киев, в аэропорт. Дорожный шум и суета ускорили прощание, но в последний момент Лина не выдержала и заплакала, и Василь Федорович почувствовал, как у него запекло внутри, и страх, проклятый страх неотступно вязал то красные, то черные узлы, тяжелые и тугие. Он знал, что от себя убежать нельзя, и когда жизнь подожжена, как бикфордов шнур, то человек все время ждет взрыва, и это ожидание убивает и красоту далеких гор, и тихую мечтательность моря, и размышления о вечном.

Лина стояла, съежившаяся и маленькая, — птичка, не уверенная в себе перед дальним перелетом. Может, она с ужасом думала, что ей придется возвращаться одной, а может, представляла хлопоты, которые ждали их на новом месте, а может, собирала свое мужество для трудной жизни возле такого больного и такого любимого человека. Она быстро кивнула и пошла. Они уже и так опаздывали, и к самолету пришлось бежать. Как только они поднялись в воздух и пробились сквозь облака, им открылась невиданная красота. Слева вдали разлилось красное озеро, оно было окаймлено высокими сугробами, а лед на нем блестел, и казалось, самолет долетит и сядет на него; на земле солнце уже зашло, там господствовал мрак, а тут еще царил свет, ему оставалось очень мало времени, и, наверно, потому все было необычайно прекрасным.