Позиция — страница 8 из 54

И не догадывалась, что все это творит ее влюбленное воображение. Лина украдкой взглянула на Валерия и улыбнулась. От чересчур большой седоватой шапки его лицо казалось совсем маленьким и забавным.

Парень молчал, и ей стало чуть страшно от этого молчания. Может, он жалел, что бросил Катрусю и пошел с нею? Может, думает что-нибудь плохое про нее? В конце концов она не выдержала:

— О чем думаешь?

Хотела спросить уверенно, требовательно, а получилось просяще, она почувствовала это и рассердилась на себя.

— О тебе, — ответил он.

— Чтобы думать о человеке, надо его знать, — понемногу успокаиваясь, сказала она поучающе.

— А я и знаю.

— Что?

— Все.

— Ну, так начинай, — попробовала она перейти на шутливо-иронический тон, каким чаще всего разговаривала с поклонниками, хоть и видела, что на этот раз у нее плохо выходит, и удивлялась и опять сердилась на себя. — Рост? Вес? Пульс?

— Ну, это можно вычитать из медкарты… Я… о другом.

— О чем же?

— Обо всем. Даже о том, что тебе снится.

Она приняла это, как шутку и почти спокойно спросила:

— И что же мне снится, кроме женихов?

— Тебе? — Он склонился, посмотрел ей в глаза и проговорил, напряженно наморщив лоб: — Чаще всего аисты. И пожары.

Линина рука дернулась в его руке, она сбилась с шага и поразилась:

— Правда. Откуда ты знаешь?

— Я знаю о тебе все, — вещал Валерий на манер колдуна, который уверен в своих чарах. — А однажды тебе приснилась лодка, она плыла по суше. На следующий день ты и вправду чуть не утонула в Десне. И стала с тех пор верить в сны.

Теперь девушка смотрела на него чуть ли не с суеверным ужасом. Она и не догадывалась, что все это рассказал Валерию Володя (а Володе — Фросина Федоровна) и что, собственно, Володя невольно, себе на беду, увлек рассказами про Лину Валерия, да еще и отрицал, что влюблен в нее: «Соседка, мы с ней с детских лет дружим».

— И ты можешь угадать, что думает другой человек? — допытывалась Лина.

Она уже много знала о мире, была чутка, как всякий ребенок, выросший в чужой, пусть даже и не хуже родной, семье, и мучили ее какие-то неясные призраки, какая-то печаль по тому, чего у нее не было и — она знала — не будет в жизни, она глубоко прониклась этим несбыточным, хотя и осталась наивной и доверчивой. Любила отгадывать всяческие тайны, часто открывала новые истины: одними обманывалась, потом осмеивала их в душе, иные западали в память, каждую новую истину она считала последней. И когда шутки кончались, умела быть прямой, как лезвие ножа.

Она не любила откладывать дела на завтра, оставлять в душе малейшие неясности, любое противоречие причиняло ей прямо-таки физические муки. Друг или враг, правда или ложь — середины она не признавала, пугала этой бескомпромиссностью мать и заставляла глубоко задумываться отца. В придачу к этому билась в ней тонкая ироническая жилка, что уж совсем сбивало с толку Фросину Федоровну…

— Ты обо всех так много знаешь? — спросила Лина Валерия, пряча тревогу за шуткой. — У тебя уже такой опыт?

Они как раз проходили мимо колхозной конторы, где висело несколько фонарей, и Валерий снова попытался заглянуть ей в глаза — темно-синие, почти черные, или это затемняли их длинные ресницы, усеянные капельками растаявшего снега? Взгляд был теплый, встревоженный.

— Ну, не обо всех… о тех… кто чем-то близок.

Она обрадовалась, что они снова вошли в тень и он не увидел, как вспыхнули ее щеки.

— Хотя… такое случается редко. А мечтают об этом многие, — вел он дальше, незаметно для себя переходя от шутки, от игры к чему-то глубокому, серьезному, что тревожило его. — Был у меня один знакомец… Вместе служили в армии… на Чукотке. Он все время мечтал о лунных ночах и хлебных полях — об отчем доме. Поля эти, по его словам, как-то особенно пахли, запах тот был перемешан с лунным сиянием, и слышал он потрескивание сверчков… И сам растворялся в ночи.

— Твой знакомец начитался всякого.

— Кто знает. Может быть. Мы всегда что-то вычитываем в книгах и в людях. Но он проникался этим до слез. И хотел, чтобы так же прониклись другие. Знал, что это невозможно. Но хотя бы один человек, самый близкий! И он нарисовал ниву в лунную ночь. И ничего не вышло. Ребята смотрели, и каждый чувствовал иное.

— Ты считаешь, это плохо?

— Не знаю… Наверно, он плохо нарисовал.

— А может, и нет. Тот гениальный друг — ты?

— С чего ты взяла?

Она не призналась, что почерпнула из того же источника. О том, что Валерий рисует, ей рассказывал Володя. Теперь она догадалась, откуда Валерий знает про ее сны, про нее самое. И подумала о Володе с благодарностью и печалью.

— У меня тоже есть дар отгадывать.

— Ни у кого его нет, — возразил он решительно и почти раздраженно, тоже подумав про Володю. — Ни чувствовать, ни угадывать чужие мысли нельзя.

— А если… Ты же сам сказал, люди думают друг про друга?

— Это хорошо… Если хорошо думают.

Они стояли возле Лининого дома, утаптывали снег у калитки. Отполировали его до блеска, и теперь она медленно скользила туда и обратно, балансируя белыми рукавичками с вышитыми на них синими звездочками.

— А вот… что ты — про нивы. Тоже хорошо. Только ненастоящее, — сказала она, прокатываясь мимо него.

Казалось, Лина не понимает, как она красива, Валерий этому не верил, и все-таки это ему особенно нравилось.

— Почему?

— Ну, это… придумано. Люди не такие.

— Практичней?

— Проще. И живут, и дружат.

— А мне наплевать, кто как живет, я знаю… Корова, огород, двести целковых… Все можно за целковые.

Она смотрела на него внимательно и чуть испуганно. Не могла понять, почему он говорит с такой злостью и… то ли цинично, то ли с горьким всеведением. Откуда ей было знать, что в мыслях он далеко, в одном доме, где овдовевший отец купил за деньги молодую любовь и катал ее в зеленых «Жигулях», забыв, что у него взрослый сын. Валерий возненавидел и дом и отца и предпочел жить у дальней родственницы бабки Сисерки, ходить в старом, куцем пальтишке, покупать в культмаге самые дешевые краски и экономить на всем. Однажды отец прислал ему денег, но Валерий вернул их. Ему захотелось полоснуть по Лининой самоуверенности острым словом.

— Это твой отец, председатель, научил тебя практичности?

— С отцовой практичности, — быстро сказала она, — много людей хлеб ест. И ты тоже.

— Видно, он у тебя чудодей. Даст и мне разбогатеть?

— Не надо так, — сказала вдруг Лина.

— Чего не надо?

— Про отца… Ну, когда-нибудь узнаешь.

— Да пусть и не про Василя Федоровича. Такие практичные разговоры теперь повсюду.

— Потому что работают, — сказала она.

— Ты не поняла. Я не говорю, что этого не надо. Но… разве можно только этим жить?

— А чем же? — А сама радовалась его словам.

— Разве я знаю… Чем-нибудь… Хотя бы этими нивами, — сказал он почти с вызовом.

— Всем нивы не хватит.

— Хватит… Есть и другое. Только… Ну вот ты. Можешь откровенно?

— Я — всегда откровенна, ты это, художник, запомни, — молвила Лина предостерегающе и как-то подчеркнуто серьезно.

— Не называй меня художником.

— Почему?

— Не дорос. И, наверно, никогда не дорасту.

— Хорошо, не буду. Так что ты хотел спросить?

— О чем вы, девчата, разговариваете?

— О парнях.

— А еще?

— О барахле, что в универмаг забросили.

— Весь век о барахле?..

— А ты?.. — сказала она почти сердито. — Не надо так мнить о себе, художник.

— Я же просил! Разозлюсь и уйду.

— Не-е-т, не уйдешь.

— Ты слишком самоуверенна.

— Не я, а ты.

Ее задело высокомерие, с каким говорил Валерий, только не могла понять до конца: он думал и говорил так о девчатах или обо всех, кто живет в селе. И то и другое было обидным.

— Когда-то у нас так вот Танго похвалялся. Прочитал две фантастические книжки…

— Может, я не совсем похож на Танго?

Наверно, они поссорились бы, их почему-то несло на ссору, хотелось уязвить, зацепить, сделать другому больно, но в эту минуту подошел Володя. Ничего лучшего не придумал, как попросить у Валерия спички, долго чиркал о стертый коробок, долго раскуривал сигарету. Валерий ждал его ухода, а Лина сказала:

— Володя, не убегай. Постой со мною.

Он знал, что лучше уйти, — все-таки вроде наперекор Лине, но сил не хватило. Всем троим было неловко. А Володе еще и горько — вечная горечь побежденного соперника. Он видел, что проигрывает, и чуял, что навсегда, в нем ворохнулась враждебность к Валерию и Лине, но к Лине какая-то грустная, укоряющая. Ему казалось, что между ними — Линой и Валерием — уже есть нечто тайное, и Володе до тяжкой тоски захотелось это разгадать, войти третьим в их тайну и разбить ее. Знал, что нет у него на это силы, и оттого чувствовал себя еще несчастней и опустошенней. Ему хотелось сейчас сделать что-то неслыханное, поразить обоих своей смелостью, может быть, умереть, но чтоб потом их терзали его чистота и геройство, чтоб оба всю жизнь сознавали свою недостойность. Он бы желал остаться в их памяти не таким вот… третьим… И вдруг принялся рассказывать, как ему вручали орден, какую провозгласил в его честь здравицу председатель облисполкома, и Лина подхватила, рассказав, как прошлый год на Урвихвостах застряло целых шесть тракторов, и Володя все их повытаскивал, и какой он вообще ловкий и сильный, никто его не перегонит на лодке (все это она говорила назло Валерию). Володя замолк, ему совсем тяжело стало: она словно бы грех замаливала, иначе, с чего при таких Володиных достоинствах выбрала не его, а этого вот неудачливого, длиннорукого, который ничего не умеет, и виноделом стал, потому что у его отца большой сад и они делали вино на продажу, а еще потому, что там удобно, можно малевать свои картинки; недавно ему из Киева, из института, куда послал их целую пачку, написали: ваши сюжеты банальны, нам понравились только стога, но они слишком большие и зеленые… А это совсем не стога, а горы… Ну, там еще прибавлено, что краски у него свежие и рисунок выразительный. Но это небось чтобы не убить насмерть.