Это Бытие может смотреть благожелательно на это отражение, а оно может неожиданно войти в коммуникацию с этим отражением. И тогда эта огненная буря врывается внутрь зеркальной поверхности. Мы говорили, что огонь есть единственно ощущаемая вещь, которая не подлежит описанию. Реальность – это описание. И можно менять описание. Но огонь не описывается. Просто огонь тебя уничтожает и всё. Джордано Бруно долго описывал реальность не так, как нравилось церкви: изгнание торжествующего зверя, множество обитаемых миров и так далее, – всё описывал и описывал. Потом его потащили на крест, и там уже нечего было описывать, потому что огонь вне описаний, – это уже встреча с чистым Бытием. Огонь – это не есть само Бытие, а это встреча, это то, как Бытие действует на отражение.
Так вот, я хочу сказать, что истинная вера, интеллектуальная воля, которая постулирует Неведомое как Бога (здесь очень важно: не неведомого Бога, а неведомое как Бога), абсолютно ненавистно Бытию. А поскольку социум – это всего лишь аппарат, проецирующий Бытие, проецирующий его намерения и задачи (проще говоря: «султан – тень Иблиса на земле»), то поэтому социум есть аппарат, который боролся и будет бороться с верой.
В том числе социум, который, казалось бы, основан на этой вере. Вот пришёл пророк – не важно, Моисей, Мухаммад (да благословит их Всевышний), – они основывают некие общности, джамааты, общины, следующие за ними. И социумы, возникая на базе этих джамаатов, будут бороться с верой, которая связана с утверждением, принесённым этими пророками. У них нет другого выбора. Потому что иерархизированный человеческий коллектив ненавидит это, он служит световому Существу, он служит принципу блага, который понятен, конкретен, но просто возведён в какую-то непостижимую степень превосходства, но это благо. А Неведомое – вне блага.
Если мы разделим человечество на две категории – на овец и пастухов, – то представим, что предатели, у которых личное «Я» заканчивается на коже своего тела, это овцы. Представим себе, что есть небольшая часть пастухов, которые ставят своё «Я» выше, чем границы своего тела, для них есть какие-то другие ценности (круг людей, понятия чести и так далее). И первый вопрос, который я хотел бы задать: с годами пропорция остаётся прежней, или пастухов, самураев становится меньше? И ещё один: как же так получается, что для пастухов и овец, для этих двух категорий, пророк, пришедший и создавший общину, добивается этого? Ведь ни те, ни другие не хотят этой веры? Одни хотят всё для себя, другие хотят для своего круга. Как так получается, что они принимают для себя «незнаемое»?
Сначала на первый вопрос. Видите ли, вот эти пастухи, их способности, их превосходство над овцами, их способность пасти являются для них драгоценной, сверхценной самоидентификацией. Его статус пастуха для него очень дорог, и для него «Я» – это то, что он пастух, а «не-Я» – это овцы и трава. И поскольку всё равно он становится функционалом в парадигме «Я» и «не-Я», то он будет проявлять верность, и он будет проявлять следование всей системе обязательств, которые касаются его идентичности как пастуха. Овцы не способны собраться, как известно, в банду, – они будут стадом. А пастухи понимают друг друга, и они всегда будут бандой; пастухи всегда будут вместе, и они будут понимать других пастухов, которые имеют и пасут другое стадо. И они верны себе как пастухам, верны своему статусу, верны этой группе. Это фундаментально.
Если переносить это в историю, то самураи – это промежуточный и служебный класс, они служат господам. Их верность – это верность оруженосцев рыцарям. Рыцари тоже, конечно, служащие. Не «служащие» в советском смысле – как шкрабы, школьные работники, – а те, кто несет служение.
В какой-то момент реальные господа, реальные пастухи, понимают, что наличие этих самураев становится проблематичным для сохранения их господства. Овец становится слишком много, и нужно провести разделение труда между овцами. Простая дихотомия «самурай – мужик» перестаёт работать. Мужиков надо поднять до избирателей, до людей, которые о себе понимают. И тогда оказывается, что функции воина, который центрируется на смерти, понимает свою индивидуальность как волю к смерти, как некую вертикальность, воинскую магию духа и так далее, – эти функции ни к чему. Появляются армии, которые маршируют, поворачиваются по команде, офицеры имеют лицензию (это лицензированные проходимцы, торгующие шпагой, выращенные в определённых школах), армия превращается в механизм. А личный героизм становится деструктивен и малоэффективен, потому что когда группа личных героев встречается с марширующей, поворачивающейся по команде машиной, то, как правило, такая группа героев проигрывает. Это известно даже из встречи кельтов с Цезарем. Кельты были в целом намного храбрее, чем средний римский легионер, и их было больше. Но они ничего не могли сделать с римской машиной. А эта римская «машинность» – это главное открытие Запада, с помощью которого он потом, как страшная колесница, прошёлся по всему миру и создал колониальные империи, начиная с Рима.
Что же делает такое общество, в котором больше не нужны самураи? Оно их разгоняет, оно им говорит: «Вы больше не самураи».
Идите в таксисты…
Идите в таксисты. Прежде всего создаётся аристократия, которая основана не на воинской доблести, а на близости к телу. Потом отнимаются феодальные лены[73] у тех, кто их добыл шпагой. Они передаются в распоряжение тех, кто их добыл курбетами, отважно жертвуя затылком. И потом вот люди, которые были героями, уходят в народ. Никогда не становясь, конечно, «народом» в полном смысле этого слова, но они становятся странными маргиналами. Это одинокие герои. Это люди, которые ждут своего часа, это некий класс или каста, которая пока не осознает своего предназначения, пока её наконец-то не соберут в будущем, как касту революционеров. Это Че Гевара, это, возможно, какие-то другие, более острые, более интересные фигуры. Но они – бывшие самураи, которые, будучи освобождёнными от социального статуса, являются этой чашей, которая ждёт принятия в себя благодати провозвестия о том, что у них есть назначение: покончить, бросить вызов этой ситуации. Это что касается самураев. Теперь, конечно, на место самураев приходит огромное количество бюрократии, которая исполняет функциональные роли в интересах хозяев, в интересах пастухов. А настоящих пастухов, я думаю, не становится больше или меньше.
Есть такая концепция, что в каждом поколении – 3–5 % лидеров…
Владельцы человечества, хозяева дискурса – не лидеры. Сорос, Ротшильд – не лидеры, или, скажем, королева Великобритании – она же не лидер. Более того, император Японии даже во Второй мировой войне не был лидером. Он был сакральной фигурой, но он не был лидером. Это ответ на первый вопрос.
У нас уже время передачи подходит к концу, и такая интересная тема, может быть мы её на следующую часть перенесём?
Перенесём ответ на второй вопрос? «Почему „предатели“ и „верные“ слушают и обращают внимание на проповедь пророка?» Замечательная тема, пожалуй, так и сделаем. Это будет наша завершающая в цикле «Человеческий фактор»[74].
Замечательно. Спасибо.
Общение и мышление: взаимно исключающие функции
27.07.2016
Комментарий Джемаля к постановке вопроса:
Главное, что следует положить в основу данного дискурса – это различие между мышлением и мыслью. Мышление возможно при условии, что где-то там есть Мысль. Это похоже на то, как конкретные феномены могут являться и быть, ибо где-то там есть Бытие. Только следует иметь в виду, что Бытие есть антитеза Мысли, анти-Мысль. Соответственно, и феномен есть манифестация «антимышления». Мышление – это некое движение на человеческом уровне тех теней и бликов, которые благодаря языку отбрасываются Мыслью. Мысль – одна. Когда говорится, что есть мысли о том, о сём, то речь идёт о неких клише, оформленных исходя из «домыслящего» уровня. Это не продукты Мысли и даже не продукты мышления.
Мысль одна, потому что она есть Божественное созерцание своего нетождества абсолютному Всё. Суть Мысли – именно вот этот сакральный парадокс Невозможного. Всё есть всё. И в таком виде это чистый покой – Ничто. Но Трансцендентный Субъект – обладатель этого Всё – не тождественен ему. Благодаря этой нетождественности само Всё становится возможным как данность, имеющая Хозяина. Вот эта апория, находящаяся в мёбиусовом непрерывном самоотрицании, – она и есть Мысль.
Теперь в центре этой Мысли оказывается невозможность такого положения, невозможность одновременно быть Всем и «другим» в одном флаконе. Эта невозможность есть сердце Трансцендентного Субъекта. Эта невозможность есть то, что в Откровении называется «Он» (Хува). Это третье лицо в единственном числе, которое в арабской грамматике определяется термином «отсутствующий», – «тот, кого нет». Именно из этого отсутствия в придонный ил Бытия падает искра, становящаяся сердцем Адама.
Для того чтобы связать два этих полюса – «Он» и «я здесь и теперь», – нужен язык. Тогда Мысль, обращаясь к архетипическому Адаму, открывает ему имена. Эти имена являются не просто образами каких-то феноменов, которые, кстати, возникают только одновременно с этими именами и только для тех, кто эти имена слышит. Имена становятся множественным соединением образов на разном уровне, под разными углами, – возникают чудовищной мощности и глубины конструкты. Грубо говоря, конструкт «дерева» представляет собой пересечение «художественного» внешнего образа, биологической ткани с её секретами, волокон, накладывающихся кольцами, образ моста между энергией света и тьмой хтонической бездны, куда эта энергия утекает. И бесчисленное количество других аспектов, приобретающих организующую символическую природу. Идея коры, например. Всё это насажено на одну единственную точку подразумевания. Точку, которую мы называем «деревом».