Позор семьи — страница 9 из 29

их предположениях на этот счет. Элуа внимательно слушал, а когда тот закончил, спросил:

— Зачем вы мне это рассказываете?

— Потому что думаю, что вы мне можете помочь.

— Сомневаюсь!.. Не нужно меня презирать до такой степени, чтобы считать способным быть стукачом, Пишеранд! Иначе мы крепко поссоримся, и я вас выброшу вон со всеми вашими потрохами, инспектор! Это еще не основание считать, что коль скоро мой сын пошел по другой дорожке, то и я должен следовать его примеру!

Пишеранд, привыкший к повадкам Великого Маспи за то время, что с ним общался, не казался слишком взволнованным угрозами, которые его не особенно-то и испугали. Он сделал вид, что уступил.

— Хорошо… Больше об этом не говорим!

— Вот именно, не говорим об этом больше и выпьем еще по одной.

Они снова выпили. Полицейский отставил свой бокал и заговорил, будто ни к кому не обращаясь:

— Это правда, вы изменились, Элуа… Не хотел я этому верить, но это так и есть… и если вы хотите знать мое мнение, Элуа, то это очень печально, особенно когда подумаешь, кем вы были раньше…

Маспи едва не подавился вином, которое пил, и Селестина, подслушивавшая у двери, бросилась в комнату, услышав приступы удушливого кашля и хрипы своего супруга. Она принялась стучать по его спине с энергией, какую могут придать почти тридцать лет совместного сосуществования, одновременно бросая на инспектора тяжелые, полные укоризны взгляды, затем спросила:

— Почему вы довели его до такого состояния?

— Но, дорогая Селестина, я не знаю, в чем дело!

Элуа, вновь обретя нормальное дыхание, резко отстранил жену и поднялся, горя желанием отомстить.

— Он не знает, что со мной! О, проклятие! Он меня оскорбляет в моем собственном доме и не знает, что со мной! Может, вы хотите, чтобы со мной случился удар или что-нибудь в этом роде?

— Я вас уверяю, Элуа…

— Лжец, самый настоящий лжец!

— Я ничего еще не сказал!

— Вы собирались произнести какую-то ерунду, а может, целый набор небылиц, но я вас опередил! Но сначала скажите, в чем я изменился?

— Раньше вы не помогали убийцам.

— Вы хотите сказать, что сейчас…

— Вот, вот! Ваше молчание, ваш отказ от сотрудничества, разве это не из-за пособничества, а?

— Из-за… Селестина, убери все, что у меня есть в пределах досягаемости, иначе, если мне попадется этот несчастный полицейский, из нашего дома вынесут труп.

Селестина пыталась утихомирить эту бурю гнева.

— Успокойся, Элуа… Тебе незачем так кричать!

— Я буду кричать так, как мне нравится! Но чтобы тебе доставить удовольствие… из уважения к матери моих детей я успокоюсь… это не легко, но я успокоюсь и спокойно, заметь, Селестина, прошу господина Пишеранда убраться отсюда подобру-поздорову!

Инспектор поднялся.

— Ну хорошо, я понял, Элуа… Теперь я отдаю себе отчет в том, что мне не следовало бы совершать этот унизительный для меня поступок… Я бы правильно поступил, если бы послушал вашего сына.

Селестина сразу же попалась на приманку.

— Вы, значит, его видите, нашего мальчика?

— Я его вижу? Да он мой коллега, и если вас это интересует, мадам Селестина, перед ним открывается неплохое будущее… Кстати, он меня просил обнять вас за него, потому что он вас очень любит… Надо слышать, как он говорит о своей матери…

Заливаясь слезами, мадам Маспи, заикаясь, проговорила:

— Что… что он рассказывает?

— Говорит, что очень жаль, что во времена вашей юности вы встретили такого уголовника, как ваш муж… и что все ваши несчастья из-за этого… Вы разрешите, я вас поцелую, Селестина?

Ничего не ответив, мать Бруно бросилась на грудь к Пишеранду, который поцеловал ее в обе щеки. Однако, немного удивленные отсутствием какой-либо реакции Элуа, полицейский и Селестина повернулись к нему. Он был похож на статую Командора. Он стоял, скрестив руки, и тяжелым, полным презрения взглядом следил за женой и гостем. Было столько оскорбленного достоинства, поруганной справедливости и незаслуженного горя в позе Маспи Великого, что Селестина вновь принялась плакать, бормоча:

— Э… Э… Э…луа…

— Ни слова больше, Селестина! После двадцати семи лет супружеской жизни ты выставила меня на посмешище. Ты наплевала на мою честь!

— Из-за того, что я поцеловала господина Пишеранда?

— Да, именно потому, что ты поцеловала этого типа.

Сквозь слезы проступила едва заметная улыбка, похожая на луч солнца после проливного дождя.

— Ты же не будешь ревновать, надеюсь?

Он пожал плечами, подавленный таким непониманием. Между тем простодушная Селестина продолжала с наивным видом задавать свои вопросы.

— Он поцеловал меня исключительно по дружбе, неужели ты не веришь? Не можешь же ты подозревать что-то другое?

Тут Маспи не выдержал. Хотя на улице Лонг де Капюсин невозможно было разобрать слова и понять, о чем шла речь в семействе Маспи, но по доносившимся раскатам ужасного гнева Элуа, заставлявшим прохожих замедлять шаги и прислушиваться, можно было предположить что-то страшное.

— Я ревную? Нет и еще раз нет, пойми же ты, несчастная дура! Ты на себя когда-нибудь смотрела? Ты же вылитая скорпена, пролежавшая год на солнце!

— О!

Селестина всегда верила всему, что ей говорили, и понимала сказанное буквально. У нее даже подкосились ноги, так ее потрясло то, что она услышала. Значит, муж ее больше не любит! Теперь она в этом убедилась. Скорпена! Совершенно естественно, что она вспомнила, с кем ее сравнивал Элуа двадцать семь лет назад, когда повел погулять в сторону Аллеша и угощал восточными сладостями. Тогда он сравнил ее с соловьем. И этот грубый переход от одного представителя животного мира к совершенно иному стал в глазах бедной женщины своего рода символом ее старения и физической деградации. Горе ее было столь велико, что она не обращала внимания на то, что Маспи Великий (вновь обретя свою прежнюю форму) кричал во все горло:

— Ты не только осмелилась в моем присутствии спрашивать у этого типа новости о парне, от которого я отрекся, лишив его своего крова, но и позволяешь в лице этого горе-полицейского целовать негодяя, ставшего позором нашей семьи, из-за которого я не могу больше себе позволить пройтись по улице, потому что боюсь, что на меня будут показывать пальцем и зубоскалить! И этот неблагодарный сын, это чудовище, которое заставит покраснеть даже самых закоренелых убийц, не довольствовался тем, что с наслаждением опозорил нас, он позволяет себе еще и оскорблять своего старого отца! Он намекает, что я был причиной твоего несчастья! И если бы я не сдерживался, я бы отправился к твоему Бруно, чтобы плюнуть ему в лицо, а потом задушил бы его своими собственными руками!

Пишеранд, которого гнев Элуа ничуть не испугал, воскликнул:

— Какое счастье, что вы себя сдерживаете!

— Вот именно, господин Пишеранд! Я не хочу стать убийцей того, кто был моим сыном!

— Не говоря уже о том, что он и не позволил бы себя убить.

— Не хотите ли вы сказать, что он сможет поднять руку на своего отца?

— И даже сможет ее опустить!

Маспи Великий так страшно закричал, что вывел Селестину из ее горестных раздумий.

— Ты что, Элуа?

— А вот что! Чем быть убитым своим собственным сыном, я предпочитаю умереть! Все, решено, я умираю!


— Мадам Селестина, будьте так любезны, верните мне мои часы.

Воцарилось молчание. Селестина хотела было возразить, но Элуа оглядел ее таким значительным взглядом, что она опустила голову, засунула руку в карман, вытащила часы и протянула их инспектору, бормоча:

— Извините меня… я как-то не обратила внимания!..

Элуа стал ей выговаривать:

— Стыда у тебя нет, Селестина! У нашего гостя!

И, повернувшись к полицейскому, добавил умиленно:

— Ну просто девчонка, проказница…

— Сразу от старых привычек не избавишься.

Когда они остались одни, Масли Великий со слезами на глазах проговорил:

— Ты так и осталась молодой, моя Селестина…

— И, конечно, из-за этого ты меня обзываешь скорпеной, а ведь раньше называл соловушкой?!

Он притянул ее к себе.

— Я открою тебе секрет, Селестина: в моем возрасте я предпочитаю скорпену.

Такая же сцена нежности почти полностью повторилась у фонтана Лонгшан. И это несмотря на то, что после ухода Фелиси Пимпренетта вполне определенно решила не ходить на свидание с Бруно. Прежде всего потому, что она его больше не любила (неужели такая девушка может влюбиться в полицейского?), а еще потому, что она почти дала слово Ипполиту, который скоро явится к ее родителям, чтобы сделать официальное предложение. И тогда славная начнется кутерьма!

Пимпренетта не поняла, как все произошло, но в одиннадцать часов она появилась у фонтана Лонгшан и бросилась в объятия Бруно, который ее ждал. С этой минуты уже не было больше полицейского Бруно, не было Ипполита, не нужно было никакой кутерьмы, а мадемуазель Адоль оказалась, как и три года назад, рядом с юношей, которого любила, и вновь казалось, что ничто не сможет никогда помешать ее счастью. Освободившись из объятий, они долго рассматривали друг друга. Пимпренетта заметила:

— Ты не изменился…

Он утвердительно кивнул и сказал:

— Ты осталась прежней и как всегда прекрасной!

И они снова обнялись. Проходящая мимо женщина тащила за собой в каждой руке по ребенку. Она обратилась к ним:

— Могли бы сдерживать себя немножечко! Вы полагаете, это подходящее зрелище для детей?

Пимпренетта ответила совсем просто:

— Но ведь мы очень любим друг друга.

Женщина пожала плечами и сочувственно сказала:

— Ах ты, Боже мой! Все мы, женщины, такие! Я тоже раньше верила в любовь и обещания.

Она раздраженно указала на двух малышей и закончила с горечью:

— …И вот что из этого вышло! Да еще плюс стирка, уборка и готовка… Сматывайся, девочка, если у тебя еще осталось хоть немного здравого смысла.

Она больше не настаивала и, бурча себе что-то под нос, продолжала проклинать весь род мужской, а своего мужа в особенности. Но Пимпренетта была слишком счастлива, чтобы допустить, что ее счастье будет похоже на чье-то другое. Когда они с Бруно вдоволь наобнимались и навосхищались, она опросила своим звонким голосом: