Внезапно он понял – знание само всплыло на поверхность разума, – что там, в будущем, он не один, что страшная трансформация постигла многих и многих.
Многих? Миллиарды воскресших людей всех времен и поколений? Но зачем ему знать об этом множестве?
Он усмехнулся. По-настоящему он верил только в собственное существование, и сейчас, в новом теле, эта вера лишь углубилась до своего дна: другие люди для него теперь были не более реальны, чем галлюцинации. Одухотворение телесной материи вовсе не способствовало широте взгляда, напротив, сузило его до крайней точки – до собственного «я». Солипсизм вечной жизни был полон и окончателен. Энергии собственной души и собственного тела стали для Багрянцева координатной сеткой его вселенной.
«Уже пора», – шепнуло внутри.
Тело Багрянцева шагнуло в густой туман. Каждый миг был глотком ужаса, с каждым мигом близилась бездна кромешной и вечной тьмы, провал в которую был где-то рядом, здесь, в тумане, на болоте, до этого провала, возможно, всего шаг.
Андрей Андреевич Багрянцев – тридцать восемь лет, холостяк, дважды разведен, от каждого брака по ребенку, оба мальчики, первый умер в раннем детстве, и правильно сделал, а на второго плевать. Андрей Андреевич вышел из дома солнечным утром. Прищурился на прохладное ноябрьское солнце, зависшее над кромкой гор, обрамлявших город с востока. На работу сегодня, конечно, не идти. К чертям эту сраную работу! Отныне он свободный человек, никаких обязательств ни перед кем. Разумеется, кроме той силы, что устроила ему побег из бездны. С этой загадочной силой шутить нельзя. Природа ее неясна, но могущество вполне подтвердилось тем, что она смогла устроить побег из будущего, и не для одного Багрянцева, но еще для многих других, которых не счесть. Эта сила действовала с умопомрачительным размахом, продуманно, педантично и планомерно. Ее план охватывал все времена и народы. Беглецы из будущей бездны возвращались в бесчисленные точки на шкале времен, от глубокого прошлого до отдаленного будущего. Возвращались всегда. Не было такого года в истории человечества, чтобы не возвратился кто-нибудь, один или несколько человек, бежавших от будущей кромешной тьмы и вечного мучения в ней. Всегда происходили подмены, подобные той, что случилась с Багрянцевым. И все беглецы обязались расплачиваться за свое бегство, каждому были поставлены условия.
Впрочем, условия такие, что исполнять их будет одно удовольствие. Те, кто ставил эти условия, знали, что и с кого можно потребовать. На какое безумие и на какой ужас каждый способен.
Главное, не попасться в самом начале. Смертной казни здесь нет, и это хорошо. Но будет мучительно стыдно перед самим собой, если, прикончив и сожрав всего лишь одного человечишку, не рассчитаешь все как надо, сглупишь и позволишь себя поймать. Все равно что глотнуть какого-нибудь дорогущего коньяка или виски, над которым дегустаторы закатывают глаза в экстазе, и тут же все выплюнуть. Нет, попадаться на первой жертве никак нельзя, не дай бог!
При мысли о «боге» Андрей Андреевич усмехнулся.
Ничего, это только первая петля обратного времени таит в себе подвохи. Пройдя ее, он войдет во вторую петлю и снова вернется назад, и тогда уже, все помня, сможет повторить безопасные ходы, исправить недочеты, отточить действия. Вот так, виток за витком, он достигнет совершенства, подобно музыканту, хорошо разучившему партию своего инструмента, и каждый его шаг будет звучать как музыка, закольцованная в петлях вечного возвращения.
Выя
Священник Лев Филимонович Разговеев, настоятель Свято-Успенского храма в Нижнем Пороге, овдовел рано, тридцати двух лет, в 1911 году. Мало того что супруга его, Анастасия Игнатьевна, была бесплодна, на горе себе и мужу, так еще и скончалась от мудреного мозгового недуга, настрадавшись пред смертью болезненными припадками в сопровождении страшных галлюцинаций.
Над телом ее отец Лев выл с горя по-звериному, едва не рычал. Дикий взгляд его, в обрамлении взлохмаченной гривы, был страшен. Белки глаз обжигали гнилостной белизной. Зрачки зияли, как провалы в загробный мрак. Губы червиво шевелились, когда нечеловеческие звуки полыхали меж них. Пальцы правой руки царапали ногтями, до кровавых полос, левое запястье, и обратно – левая рука немилосердно терзала правую.
Родные – сестра с мужем, часто навещавшие отца Льва, – опасались за его рассудок, и не напрасны были опасения. Священник и впрямь помешался; благо, что временно.
После почти трехнедельного помрачения он пришел в себя, однако некоторая как бы мистическая рассеянность занозой сидела на дне взгляда. И несвойственные прежде нетерпеливость с раздражительностью прозябли в его характере, наподобие сорных трав.
Раз как-то своего прихожанина, долго повествовавшего на исповеди о своих согрешениях за прошедшие пару месяцев, отец Лев оборвал раздраженно на полуслове:
– Да хватит уже! Утомили! Лучше скажите, что грешны и отовсюду недостойны – и с вас довольно. А то, право, неприятно слушать. Французский роман какой-то.
Вскоре прихожане смекнули, что батюшка к длинным исповедям не расположен, посему старались не утруждать его словесами многими, но приносили покаяние пред ним в кратких речениях, часто сводившихся к одному только «грешен» или «грешна, о-ой, грешна».
Проповеди отца Льва сделались скучны. Как сухие травы, мертво колыхались они, когда выходил на амвон священник, уста отверзая для поучения.
Раз только пробежало некое оживление по звукам его проповеднической речи, то было в Великий Пяток тринадцатого года, после выноса плащаницы, стоя перед которой, батюшка сказал прихожанам:
– Висел на кресте Христос да и прокричал: «Боже, Боже мой, вскую оставил мя еси». Видите, стало быть, и его Бог оставил. Мрачно, наверное, страшно и пусто было у него на душе. И холодом веяло в ней. Так идешь, бывает, зимой чрез мертвое поле, а сверху давит ночь, и кругом ни огонька, ни следа человечьего. И – камнем, плитой могильной – одиночество на плечах твоих. Поневоле завыть хочется в ужасе и тоске.
А как поползла по России трещина от войны, начавшейся в четырнадцатом году, и разинулась наконец в революцию, и царь отрекся от престола, то всклубилось нечто смутно-тревожное и радостно-мрачное внутри отца Льва. Чернота неба, просверленная блеском звезд, казалось, приникла сверху огромной звериной тушей, навалилась, объяла, и было жутко – что задавит, и тут же радостно – что можно сцапать рукой звезду и вобрать небесной тьмы полную грудь.
В апреле двадцатого года, когда ворожил цветущий мир, кадил ароматами, вышивал птичьими трелями по кисельному воздуху, когда от сладостных предчувствий ныло сердце всякой твари, – тогда пришел отец Лев к председателю Нижнепорожской ЧК товарищу Блящеву и сказал, положив на стол перед ним исписанную бумажку:
– Примите заявление. Отрекаюсь от Бога и от поповской сущности.
Блящев пробежал глазами написанное. И сказал отцу… нет, уж не отцу – товарищу! – товарищу Разговееву:
– Садитесь. Вы приняли верное направление. Наконец-таки у вас прорезалось эпохальное чутье. Божественные предрассудки есть пережиток падающего мира. И я от лица рабоче-крестьянской совести поздравляю вас, – с этими словами Блящев встал, и сообразно ему встал едва присевший Разговеев, – и жму вашу сознательную руку.
После этих слов между ними произвелось рукопожатие. Дальнейшую речь Блящев произносил стоя:
– Вы шагнули в великий коллектив целенаправленных масс. Вы выдрали свое проклятое прошлое, как гнилой зуб из челюсти буржуазного мракобесия. Вы обменяли своего устаревшего бога на обновленное социальное бытие. Вы стали нотой в мощной глотке рабочего класса, поющего грандиозную песнь борьбы в бушующих временах. Вы отринули свое позорное клеймо, отломили свой социальный вывих, вывернули на прямую дорогу светлого пути из пропасти имперского разврата. Поздравляю вас, товарищ, и целую ваши ставшие социально родными губы.
Блящев вышел из-за стола, подошел к Разговееву и, крепко обняв, еще более крепко припечатал его сухим и мощным поцелуем.
Прогрессивный шаг бывшего попа Разговеева по достоинству был оценен в газете «Нижнепорожская правда». Сам Разговеев получил место в государственном учреждении с непроизносимым названием, среди устремленных в грядущее мужчин и женщин. В небе метались над ним ошалевшие птицы. Руку его, которую в прежнем бытии униженно лобызали, стали теперь крепко и равноправно пожимать.
Одна застоявшаяся и чуть подпорченная щелочью времен девушка в учреждении повадилась зыркать на Разговеева глазками. Он же только невинно моргал в ее сторону, не проявляя никакого пристрастия.
Приходила мысль: если Бога нет, и я не поп, то почему бы не завести человеческий роман с этой барышней? Но, несмотря на искристую рябь помыслов, Разговеев оставался целомудренно сдержан, и не потому, что какие-то остаточные корешки религиозности претили возможному счастью, но почтение к памяти покойной жены непроизвольно сдерживало от всех игривых поползновений.
Так и жил Разговеев – гражданской единицей. Ходил на работу, читал газеты, посещал антирелигиозные лекции, на которых и сам выступал несколько раз с разоблачающими культ речами, смотрел в театре революционные пьесы, пока…
Пока не оборвалось все это и не полетело в пропасть.
Морозной галлюцинаторно-параноидной ночью декабря двадцать первого года, когда корчилась в припадке вьюга над обмершей землей, и Разговеев, намаявшись бессонницей, начал было проскальзывать в игольное ушко сна, у кровати возникли две высокие черные фигуры. Чернота их была плотнее и чернее той прореженной темноты, что скопилась в комнате.
Глубинной жутью веяло от фигур. С ног до головы облизал Разговеева клейкий язык невидимого чудовища, которое мы, люди, зовем страхом.
– Вы кто? – спросил Разговеев, садясь на кровати.
Комната наливалась кроваво-гнилостным полусветом, предметы напоминали в нем потроха и кости. Одеяло, которым до подбородка укрывался сидящий Разговеев, походило теперь на чью-то содранную кожу.