кресле.
– Иришечка… – Голос хлюпает. Мадам.
«Что там у нее? Разве там, в ее доме, в этом округлом благополучии, может что-нибудь случиться?» – Ирина подумала это почти с досадой.
– Что у тебя такой голос? Простыла? Ты где?
– Иришечка, я на даче, а его там у вас увезли.
– Кого?!
– Стешеньку.
– Куда увезли?
– В морг забрали. Умер он. – Мадам заплакала. Видно, уже давно плакала и слезы стоят у самых глаз. – Убить меня мало. Лучше бы я сама сдохла. На дачу с Женькой завалились. Уговорил меня гад, сволочь. На свежем воздухе я тебя знаешь как… Вот чувствовала: не надо ехать. А Женька улестил. У меня все лицо поплыло. Старухой сделалась сразу. Стешенька мой без меня умер!
– Подожди, подожди. Успокойся.
– Я книжки его целую… – Ирина действительно услышала между всхлипываниями мокрый звук поцелуев. – Стешенька, может, ты меня напоследок увидеть хотел? Проститься. Может, звал. А я с Женькой… Стешенька, родной, солнышко. Никто не знает, из какого дерьма ты меня вытащил. Не побрезговал, к себе принял, – в беспамятстве горя она уже говорила не с ней, не с Ириной, а с покойником. – Взял меня к себе, приютил. Угол грязный снимала у старухи. Старуха на кровати храпит, а я на полу, на матрасике. Всего-то у меня осталась шуба старая, плешивая. Завернусь в шубу, о каше гречневой с маслом вспомню, попукаю, попукаю, поплачу, согреюсь и усну. А ты меня сразу в ванную. Накормил, как королеву. Одел, обул. Что мне теперь без тебя, для чего, зачем? В монастырь уйду.
– В какой монастырь? Ты погоди, успокойся… – не находила слов Ирина. В трубке хлюпает, все слезами залила, не может остановиться.
– Я знаю в какой. Я была в одном. Где монахи поют. Ничего мне теперь не надо. Зачем жить? А Женька хряк, щетина. Я с ним на даче… грех, грех-то какой. А ты, Стешенька, один умирал. Может, ты в последний раз на меня посмотреть хотел. Женька, сволочь, говорит: «Теперь поженимся». Как же! Раскатал губу. Вылетел как пробка. Я плюнуть хотела в морду его поганую, слюны не было. Я Лолитке позвонила. Вовчик говорит: ее на «скорой» увезли к Наталье твоей в больницу. Стешенька, прости меня, прости… Иришечка, девочка моя, приезжай ко мне на дачу. Не могу я…
Отключила мобильник. Вот и нет Стефана Ивановича. Умер.
Ту-ту-ту.
Какой-то голос, где-то на телефонной линии:
– Я не выйду, ты должна прийти ко мне. В мой сад, в утробу, откуда я выглядываю. Где я могу создать в своей голове вселенную, превосходящую реальность.
«Надо же, спутали все линии! Может, из-за пожаров какая-нибудь вышка оплавилась».
Только положила трубку – опять истеричный звонок.
«Надо поставить мелодию. Нет, пусть так и остается».
– Привет, Ириш!
«Женька! Вот уж не ждала. Голос наглый, с ленцой».
– Привет, – сказала Ирина настороженно.
«Не понимаю, что ему могло понадобиться от меня. Про Стефана Ивановича сказать?»
В балконную дверь, сжимаясь, пробивался путаный городской шум. Бегущие мимо шорохи, гудки автомобилей. И тонкий капризный голос ребенка:
– Не пойду! Не хочу-у-у!..
– Я тебе снизу звоню, из скверика. Удивляюсь, честное слово, сколько собак развели. Жрать народу нечего, а собаки, как телята, гуляют.
– Да, – выжидающе согласилась Ирина.
– Жарища чертова. В теньке все лавки заняты. Не собаки, так алкаши или старухи. Злые, хуже собак. Нет того, чтобы молодому мужику место уступить. – Он пытался скрыть свою злость деланным смешком.
– Не хочу. Не пойду-у-у! – прерывал его детский плач.
– А что ты делаешь в скверике? Почему ты там?
– А где мне быть? Где? – Голос мгновенно заострился. Ерничая и кривляясь, Женька пропищал: – Как ты говорила: «Потанцуй с моей подружкой, потанцуй!» Дотанцевался.
– Да, такая беда, Стефан Иванович умер, – сказала Ирина, понимая, что говорит она не то и не к месту.
– Ой, до чего сейчас подружка твоя хороша, ты бы видела! – весело, словно обрадовавшись чему-то, воскликнул Женька. – Не ревет, скажем так: гниет заживо. Уже лет на сто потянет. Куда все девалось, не пойму. Вытурила она меня. А что говорить? Вот Наташка моя – это да! Уважаю. Новый замок врезала.
– Замок? – переспросила Ирина. – А-а… Ну да. Какой замок?
– В дверь. Чтоб муж законный в скверике отдыхал. Ну, переспал со старухой, всего-то делов. Что ж, теперь конец света устраивать?
– Не хочу-у-у… – затихал горестный детский плач.
– А что мы десять лет прожили, это так, побоку, наплевать? Новый замок врезала, как тебе это нравится?
– И правильно врезала, – жестко сказала Ирина и отключила телефон.
Ирина ехала в пустой электричке. Ночь. Прозрачный лес, а может, и нет его. Сколько ни вглядывалась Ирина в окно, не видно ни зги.
Вдруг электричка вырвалась из леса в огни огромной сортировочной станции. Станция пуста. У десятков путей горят голубые разрешительные огоньки.
«Где я? Я села не на ту электричку!» – с ужасом подумала Ирина.
– Всё не так, – обреченно выдохнула пассажирка за спиной.
Но все-таки она с облегчением узнала – это Новый Иерусалим! Прогулка по лесу, светлые березы, за вершинами берез звезды.
В небе жужжание целого роя самолетов, которые из-за смога вынуждены приземляться в Шереметьево, пользуясь запасными коридорами.
Дача Мадам. Мрачный дом – сруб, местами уже почерневший.
Мадам как-то вдруг сразу постарела, серое лицо.
«Теперь она больше не Мадам, а просто Лена. Старая Лена».
Ирина огляделась.
Пустой зев камина. Огромная, вовсю раскрытая пасть мертвого льва. Над камином огромное зеркало.
Мадам, всхлипывая, сморкалась в промокший насквозь носовой платок. Отжимала его и снова вытирала им лицо, больше уже не думая о том, что появятся новые морщины.
– Не могу я жить на Баррикадной – все о нем напоминает.
«Особенно шкура льва на полу», – подумала Ирина.
Она обняла Мадам, почувствовала, что тело подруги потеряло свою беличью упругость, стало жидким, бесформенным.
– Гроб заказала самый дорогой, чтобы лак и золото. И ручки золотые. Красное дерево и еще лак сверху.
– Когда похороны?
– В воскресенье.
– В такую жару он не… – Ирина хотела сказать «не испортится», но сдержалась.
– Нет. Он в морге. Там все хорошо. Прохладно.
Ирина с трудом усадила ее в кресло.
– На, выпей водички! Лена, ну, нельзя так! Здесь так душно. Может, на терассу выйдешь?
– Все одно. Везде жара. Самый дорогой заказала. – Мадам вытерла пальцами лицо. – Где мой платок?
Тяжелые, распухшие веки сонно опустились.
Ирина поднялась, подошла к вешалке, достала из сумочки свой платок. На стене индийская гравюра, на ней улыбающийся толстый Будда с блаженной улыбкой, под ним надпись. Ирина подошла ближе и прочитала надпись:
«Огненная проповедь. Глаза и все чувства объяты пламенем. Все объято пламенем, зажженным огнем любви, огнем ненависти. Весь мир стоит в пламени и окутан дымом».
Она обернулась к Мадам:
– Мухи… Что же это у тебя столько мух!
– Это все целулит! Или как его? Селитер! В такую жару вода нагрелась. Рыба в Истре пухнет от червей. Не может нырнуть на глубину – дохнет. Вот как я. Все наше «Мертвое море» дохлой рыбой покрылось. А мальчишки хватают ее в воде и выбрасывают на берег. Там вонь – хоть противогаз надевай! Оттого и мухи – от дохлой рыбы. Мне бы самой сдохнуть…
Мадам, вдруг сразу обессилев, уснула прямо в кресле, как будто кто-то выключил в ней жизнь.
Ирина занавесила окна простынями – может, мух будет поменьше.
Встала рано утром от палящего в окно солнца. Вышла из дачи, пошла лесом. В такую жару даже здесь все было тусклым, выцветшим. Только мухоморы горят как факелы. Пожухлая листва с прошлой зимы. Редкие пятна побледневшей травы. От общей тусклости и затхлости мухоморы горят еще ярче.
«Почему в такой красоте столько яда?!» – подумала Ирина. Она пнула ногой самый большой мухомор у нее на пути.
«Бывает, гуляешь вдвоем по лесу или чистому полю и чувствуешь, что рядом есть еще кто-то третий. И не знаешь, кто третий, не можешь догадаться. Все это связано с тоской. Есть люди, которым весело в пустыне. Там, где нет ничего, кроме смерти».
Она вышла к водохранилищу. Обрывистый берег, сплошь заваленный мусором. Она с трудом спустилась к песчаной полоске у воды. Разделась, вошла в воду. Прямо к ней бросились погибающие рыбки и начали кружить вокруг нее, плавая на боку. Ирина поймала одну из подыхающих рыбок.
– Бедные, бедные – даже утонуть не можете!
Она нырнула на самую глубину. Ее неприятно удивила вода неожиданно обжигающим, леденящим холодом.
Ее последнее лето в Коктебеле. Ей семнадцать лет. Юношеская тоска.
Она пошла к морю одна, назло, наперекор матери. От летнего кинотеатра остались только искрошившиеся кирпичи фундамента. Черный провал и полная тишина. Но она помнила все: и ту печальную музыку, и чудесные голоса мужчин и женщин.
Ирина дошла до скалистого берега с шершавыми глыбами. Она всегда была отличная плавчиха. Доплыла до буйков, хотела плыть дальше, но не решилась, вернулась к берегу, потом поплыла обратно в море, до буйков, и опять не решилась поплыть дальше в море, полностью отдаться этому сладостному желанию – уплыть дальше в море. Что-то всегда останавливало ее. Она вернулась.
Дешевые летние туфельки расклеились от морской воды и солнца. Ремешок порвался. Ирина размахнулась и забросила их далеко в море. Далеко-далеко, насколько хватило сил! И решилась. Она нырнула прямо с глыбы и поплыла. Вот и буйки. Ирина вздохнула и поплыла дальше. Далеко в сторону заходящего солнца.
Когда наконец доплыла обратно до берега, солнце уже почти совсем зашло. Темнело. Она, обессиленная от долгого заплыва, с трудом начала подниматься в гору.
Она была уже совсем рядом с домом, когда из-за стволов деревьев вдруг появились два паренька из соседней деревни, взъерошенные, со стеклянными узкими щелками вместо глаз. Те же мальчишки, что когда-то в ее детстве сидели на ветках деревьев около летнего кинотеатра. Как они выросли, но такие же лопоухие и смуглые.