Прежде всего, потому что аристократия, как уже упоминалось, держится семейной тиранией и несправедливостью.
Во-вторых, потому что аристократия по своей природе совершенно не годится в законодатели для нации. Ее представления о справедливом распределении порочны с самого начала. Аристократы начинают свою жизнь с того, что попирают всех своих младших братьев, сестер и родных, да их и учат, воспитывают в этом духе. Какие же понятия о справедливости и чести принесет в законодательную палату человек, который единолично поглощает наследство всех остальных детей в семье или же нагло бросает им, как подачку, какие-нибудь жалкие крохи?
В-третьих, потому что наследственные законодатели — такая же нелепость, как наследственные судьи или присяжные, и такая же бессмыслица, как наследственный математик или мудрец; это так же глупо, как, скажем, наследственный поэт-лауреат.
В-четвертых, потому что нельзя доверять группе людей, ни перед кем не несущих ответственности.
В-пятых, потому что это означает сохранение варварского принципа власти, основанной на завоевании, и унизительного представления, будто человек может владеть другим человеком как собственностью и распоряжаться им в силу личного права.
В-шестых, потому что аристократия имеет тенденцию вести человеческую природу к вырождению. Всеобщая экономия природы учит нас, а пример евреев доказывает, что человеческие существа проявляют тенденцию к вырождению в любой замкнутой, изолированной от общества группе, в коей браки заключаются лишь между ее членами.
Аристократия не отвечает даже той цели, ради которой она была создана, и со временем начинает противоречить всему, что есть благородного в человеке. Мистер Берк говорит о дворянстве — пусть же он покажет нам, что это такое.
Величайшие из известных миру людей вышли из лона демократии. Аристократии было не под силу тягаться с нею.
Искусственно благородный, или дворянин, бледнеет перед благородным по природе, и те редкие души в среде аристократии (а они имеются во всех странах), в ком природа словно чудом берет верх, сами презирают аристократию. Но нам пора перейти к новой теме.
Французская конституция изменила положение духовенства. Она увеличила доходы низшего и среднего духовенства и урезала доходы высшего. Сейчас никто из священников не получает меньше 1200 ливров (50 фунтов стерлингов) или более 2–3 тысяч фунтов. Что противопоставит этому мистер Берк? Послушаем, что он скажет:
«Народ Англии видит, без ропота и огорчения, что архиепископ стоит впереди герцога, он видит, что епископ Дэрхемский или епископ Винчестерский имеет 10 тысяч фунтов в год, и он отнюдь не находит, что это состояние находится в худших руках, чем если бы оно принадлежало такому-то эрлу или сквайру». И это мистер Берк ставит в пример Франции.
Что касается первой части, то епископ ли стоит впереди герцога или герцог впереди епископа, — это, я полагаю, в общем столь же безразлично народу, как и порядок имен Стернхолд и Гопкинс или Гопкинс и Стернхолд.[21]Можете поставить впереди кого угодно, и поскольку я признаюсь, что не понимаю, что тут важного, я не стану спорить с мистером Берком.
Но что касается второго, мне есть что сказать. Мистер Берк неправильно изложил дело. Епископа нельзя сравнивать с эрлом или сквайром. Сравнение следует провести между епископом и священником, и тогда оно будет выглядеть следующим образом: «Народ Англии видит, без ропота и огорчения, что епископ Дэрхемский или епископ Винчестерский получает 10 тысяч фунтов в год, а священник 30–40 фунтов или того меньше».
Нет, сэр, народ, несомненно, не может смотреть на это без ропота и огорчения. Такое положение не может не тронуть сердце любого человека, не лишенного чувства справедливости, и это одна из многих причин, властно требующих создания конституции.
Крики «церковь! церковь!» раздавались во Франции столь же часто, как и в книге Берка, и столь же громко, как в то время, когда в английский парламент был внесен билль о диссидентах, но большая часть французского духовенства не обманывалась на счет этого крика. Оно знало, что какова бы ни была видимость, главным предметом реформы было оно само.
Крик подняло высшее духовенство, чтобы воспрепятствовать какому-либо перераспределению доходов между теми, кто получал 10 тысяч фунтов в год, и приходскими священниками. Поэтому последние примкнули к остальным угнетенным классам и благодаря такому союзу добились справедливости.
Французская конституция отменила десятину, этот источник вечных раздоров между ее получателями и прихожанами. Там, где существует десятина, земля как бы принадлежит двум владельцам: одному, получающему десятину, и другому, получающему девять десятых продукции, следовательно, рассуждая по справедливости, если в результате каких-то улучшений земля станет родить в два-три раза больше, расходы на эти улучшения должны быть пропорционально разложены между сторонами, получающими свою долю продукции.
Но на деле этого нет: крестьянин несет все расходы, а получателю десятины выплачивается сверх обычного еще и десятая часть урожая, полученного в результате улучшения. Это еще один факт, взывающий к конституции.
Французская конституция отменила или осудила равно терпимость и нетерпимость и установила всеобщее право (свободу) совести.
Терпимость не противоположна нетерпимости, а подобна ей. И то, и другое — деспотизм. Одна присваивает себе право отказывать в свободе совести, другая — право предоставлять эту свободу. Одна — это папа, вооруженный огнем и хворостом (для костра), другая — папа, продающий или дарующий индульгенции. Первая — это церковь и государство, вторая — церковь и торговля.
Но терпимость можно рассматривать и в ином, куда более ярком свете. Человек почитает не себя самого, а своего Творца, и свобода совести, на которую он претендует, нужна ему для служения не себе, а своему богу. Поэтому в данном случае у нас в уме должны непременно ассоциироваться понятия о двух существах: одном — смертном, которое воздает почитание, и другом — бессмертном, которого почитают.
Таким образом, терпимость ставит себя не между человеком и человеком, церковью и церковью или религией и религией, а между богом и человеком — между поклоняющимся и существом, которому поклоняются; присваивая себе право разрешать человеку поклоняться, она тем самым надменно и кощунственно притязает на то, чтобы дозволять всемогущему принимать поклонение.
Если бы в какой-либо парламент был внесен билль, озаглавленный «Акт о терпимости или свободе для всемогущего принимать поклонение иудея или турка» или, напротив, «запрещать это всемогущему», все были бы потрясены и назвали бы это кощунством. Поднялось бы негодование. Нелепая идея терпимости в религиозных вопросах предстала бы в неприкрытом виде; но она не становится менее нелепой от того, что в этих законах фигурирует лишь имя «человека», ибо поклоняющегося нельзя отделить от предмета поклонения.
Кто же ты тогда, суетный прах и пыль! Как бы ни именовали тебя — король, епископ, церковь, государство, парламент или еще как-нибудь, — кто дал тебе право вторгаться в своем ничтожестве между душой человека и его создателем? Занимайся своим делом. Если он верит не так, как ты, это доказывает, что ты веришь иначе, чем он, и нет на земле той силы, которая могла бы рассудить вас.
Что же до различных религий, то если предоставить каждому судить о своей собственной, окажется, что на свете нет ложных религий; но если они возьмутся судить о религии друг друга, не будет и истинной веры, — поэтому либо все человечество право, либо все оно целиком заблуждается.
Но что до самой религии, без различия названий, рассматриваемой как обращение всего рода человеческого к божественному предмету всеобщего почитания, то ведь это человек несет создателю плоды сердца своего; и может быть они разнятся между собой подобно плодам земным, но (богу) угодны благодарственные приношения каждого.
Епископ Дэрхемский или епископ Винчестерский, или тот архиепископ, что стоит впереди герцогов, не откажутся принять в счет десятины сноп пшеницы только потому, что это не стог сена; и не отвергнут стог сена из-за того, что это не сноп пшеницы, или свинью, потому что она ни то, ни другое.
Но устами тех же особ государственная церковь не разрешает творцу получать различные десятины людского благочестия.
Одним из постоянных мотивов книги мистера Берка является «церковь и государство», при этом он имеет в виду не какую-то определенную церковь или государство, а любую церковь и государство, и употребляет это выражение в качестве общего понятия, обозначающего политическую доктрину, которая устанавливает неизменную связь церкви с государством в любой стране. Он выговаривает Национальному собранию за то, что оно не сделало этого во Франции. Приведем несколько соображений по этому поводу.
Все религии по природе своей благостны и милосердны и неотделимы от устоев нравственности. Они не приобрели бы прозелитов при своем возникновении, проповедуя что-либо порочное, жестокое, мстительное или безнравственное. Как и все на свете, они имели свое начало и действовали убеждением, увещеванием и примером. Как же получается, что они утрачивают свою врожденную кротость и становятся суровыми и нетерпимыми?
Это — плод той самой связи, которую так рекомендует мистер Берк. От союза церкви с государством родилось нечто вроде мула, способного лишь уничтожать, а не давать приплод, и именуемого государственной церковью. С самого своего рождения он — чужой даже матери, в лоне которой зачат и которую со временем станет гнать и губить.
Это — плод той самой связи, которую так рекомендует мистер Берк. От союза церкви с государством родилось нечто вроде мула, способного лишь уничтожать, а не давать приплод, и именуемого государственной церковью. С самого своего рождения он — чужой даже матери, в лоне которой зачат и которую со временем станет гнать и губить.