Его упущение ослабляет вескость его доводов, а приводимое оправдание еще ухудшает дело, и люди по английскую сторону Ла-Манша призадумываются, не страдает ли так называемая Английская конституция неким органическим пороком, вынуждающим мистера Берка воздержаться от сравнения, дабы не выставлять сей порок на всеобщее обозрение.
Мистер Берк ничего не написал о конституциях, но он равным образом не сказал ничего и о Французской революции. Он не сообщает нам, как она возникла или развивалась.
Он лишь выражает свое удивление. «Положение не только во Франции, но и во всей Европе, а может быть и за ее пределами, приводит меня в глубокое смятение. Сопоставив все обстоятельства, нельзя не признаться, что Французская революция — самое поразительное, что только случалось до сих пор в мире».
Так как мудрецы дивятся глупостям, иные же люди — мудрым вещам, то мне невдомек, чем объяснить удивление мистера Берка. Несомненно, однако, что он не понимает Французской революции. На первый взгляд кажется, будто она внезапно возникла из хаоса, но на самом деле это всего лишь следствие духовной революции, происходившей во Франции до этого.
Сперва произошли изменения в умах нации, и за новым строем мыслей последовал, естественно, новый порядок вещей. Я постараюсь здесь, по возможности сжато, проследить развитие Французской революции и отметить обстоятельства, способствовавшие ее возникновению.
Деспотизм Людовика XIV, в сочетании с великолепием его двора и его личной кичливостью, настолько унижал и вместе с тем завораживал всю Францию, что, созерцая своего великого монарха, народ, казалось, утратил всякое чувство собственного достоинства. Все царствование Людовика XV, замечательного разве своей слабостью и изнеженностью, не внесло никаких изменений, а лишь погрузило нацию в некий летаргический сон, очнуться от которого она не проявляла склонности.
Единственные проявления духа свободы в те времена следует искать в трудах французских философов. Президент бордоского парламента Монтескье[24]зашел так далеко, как это возможно для писателя при деспотической власти; принужденный разрываться между принципиальностью и осторожностью, он подчас излагает свои взгляды в завуалированной форме, и надо думать, что он сказал далеко не все, что мог.
Вольтер, совмещавший в своем лице льстеца и сатирика деспотизма, пошел по другому пути. Его сильная сторона — в разоблачении и высмеивании суеверий, коими, по милости духовенства и чиновничества, было пронизано управление.
Все эти нападки он делал не из чистых побуждений, не из любви к человечеству (ибо по природе своей сатира редко уживается с филантропией), а потому, что он в высшей степени обладал способностью видеть глупость без прикрас и испытывал неудержимое желание осмеивать ее. При этом, однако, нападения его были столь же сокрушительны, как если бы он руководствовался самыми добродетельными мотивами. В общем Вольтер заслуживает скорее благодарности, нежели уважения человечества.
В трудах Руссо и аббата Рейналя мы находим, напротив, высокое чувство свободолюбия, которое внушает уважение и воодушевляет человека; однако, вызвав это воодушевление, они не управляют его действиями; они рождают в душе человека любовь к некоему предмету, не показывая способов к овладению им.
Произведения Кене, Тюрго и их единомышленников — вещи серьезные; но, как и Монтескье, все они творили в неблагоприятное время; их труды изобилуют моральными максимами управления, но имеют своей целью реформировать и сделать более экономичной скорее административную деятельность правительственной власти, нежели самую власть.
Однако же все эти труды и немало других оказали свое действие: благодаря различной манере, в которой они трактовали вопрос правительственной власти (Монтескье с его рассудительностью и знанием законов, Вольтер с его острым умом, Руссо и Рейналь с их пылом, Кене и Тюрго с их моральными максимами и системами экономии), читатели всех классов нашли в них кое-что себе по вкусу, и по всей стране стал распространяться дух политического исследования — это произошло как раз в момент возникновения спора между Англией и ее тогдашними американскими колониями.
Хорошо известно, что в войне, которую затем вела Франция, народ опережал французский кабинет министров. У каждого из них была своя точка зрения, но при этом они преследовали разные цели: одни жаждали свободы, другие мечтали отомстить Англии. Французские солдаты и офицеры, отправившиеся вслед затем в Америку, прошли школу Свободы и наизусть заучили ее действие и принципы.
Поскольку не представлялось возможным отделить военные события в Америке от принципов Американской революции, обнародование этих событий во Франции неизбежно ассоциировалось с принципами, их породившими. Многие факты сами по себе были принципами, как, например, Декларация американской независимости и договор о союзе между Францией и Америкой,[25]признавший естественные права человека и оправдавший сопротивление гнету.
Граф Верженн, бывший в то время министром иностранных дел Франции, не принадлежал к числу друзей Америки, и из чувства справедливости и благодарности следует сказать, что моду на Америку ввела при французском дворе королева Франции. Граф Верженн был личным другом доктора Франклина, и благодаря своему личному обаянию доктор получил некоторое влияние на него. Но в принципиальных вопросах граф Верженн оставался деспотом.
Положение доктора Франклина как посланца Америки во Франции следует рассматривать как звено во всей цепи обстоятельств. Дипломатический пост поневоле замыкает человека в самом узком кругу. Он ограничивает его связи из-за возможных взаимных подозрений: дипломат напоминает свободно двигающийся атом, постоянно отталкивающий от себя и отталкиваемый в свою очередь. Но к доктору Франклину это не было приложимо. Он представлял не какой-либо двор, а человека с большой буквы. Его репутация философа упрочилась уже давно, и во Франции он общался со всеми слоями общества.
Граф Верженн долгое время противился опубликованию во Франции Американской конституции в переводе на французский язык; но и в этом ему пришлось уступить общественному мнению и из чувства приличия согласиться на обнародование того, что он обязался защищать. Американские конституции были для свободы тем же, чем для языка грамматика, которая определяет части речи и практически сочетает их в предложения.
Другим звеном в великой цепи является особое положение бывшего маркиза Лафайета. Он служил в Америке в качестве американского офицера под началом Конгресса и благодаря широкому кругу своих знакомств поддерживал дружеские отношения как с гражданскими, так и с военными властями Америки. Он говорил на языке этой страны, вступал в обсуждение принципов управления и был желанным гостем на любых выборах.
По окончании войны дело свободы во Франции получило могучее подкрепление благодаря возвращению французских солдат и офицеров. Теорию дополнили практические знания, и недоставало лишь благоприятного случая, чтобы претворить ее в жизнь. Собственно говоря, человек не может творить обстоятельства применительно к своей цели, но всегда в его власти воспользоваться ими, коль скоро они возникают. Это и случилось во Франции.
В мае 1781 г. был уволен в отставку Неккер; в результате последующего дурного управления финансами, особенно в период расточительного хозяйничанья Калонна, доходов Франции, составлявших почти 24 миллиона фунтов в год, не хватало на покрытие расходов — не потому, что доходы уменьшились, а потому, что возросли расходы. Этим обстоятельством и воспользовалась нация, чтобы совершить революцию.
Английский министр мистер Питт в своих бюджетах нередко намекал на состояние французских финансов, не понимая существа вопроса. Прояви французские парламенты такую же готовность регистрировать эдикты о введении новых налогов, с какой английские парламенты предоставляют новые субсидии, не было бы ни расстройства финансов, ни до поры, до времени — революции. Но все это станет яснее из последующего.
Необходимо показать здесь, как в былые времена взимались налоги во Франции. Король, или вернее двор или кабинет министров, действуя его именем, сочиняли по своему усмотрению эдикты о налогах и отправляли их на регистрацию в парламент, ибо без этого эдикты не могли вступить в силу.
Между двором и парламентом издавна шел спор относительно пределов власти последнего в этом вопросе. Двор настаивал, что парламенту дано лишь протестовать и приводить возражения против налога, но оставлял за собой право определять, насколько обоснованы эти возражения; тем самым двор считал себя вправе по доброй воле взять эдикт назад или настоять на его принудительной регистрации.
Парламенты, со своей стороны, утверждали, что имеют право не только протестовать, но и отклонять, и в этом их неизменно поддерживал народ.
Но вернемся к нашему рассказу. Господин Калонн нуждался в деньгах и, зная, сколь неохотно парламенты идут на новые налоги, старался воздействовать на них более мягкими средствами, нежели прямой приказ, либо каким-то маневром обойти их. С этой целью он вытащил на свет проект созыва представителей от нескольких провинций в духе некоего «Собрания нотаблей», или именитых людей; собравшись в 1787 г., они должны были рекомендовать налоги парламенту, либо же подменить его собой. Собрание под таким же названием было однажды созвано в 1617 году.
Поскольку мы намерены рассматривать это как первый практический шаг к революции, представляется уместным остановиться на некоторых подробностях. Собрание нотаблей ошибочно принимали кое-где за Генеральные штаты, но в действительности они не имели между собой ничего общего, ибо Генеральные штаты всегда были выборным органом.
Все 140 человек, входившие в собрание нотаблей, назначались королем. Однако, поскольку господин Калонн не мог рассчитывать на поддержку большинства собрания, он весьма хитроумно расставил их таким образом, чтобы сорок четыре составляли большинство от ста сорока. Для этого он разбил членов собрания на семь комитетов по 20 человек в каждом.