Правая сторона — страница 29 из 39

— Хорошие коты, — похвалил Анчи, перебирая соболей, поглаживая ладонью белую, замшевую изнанку.

— Первый цвет, — говорил Клубков. — И вдобавок — парные.

— Хорошие коты, — снова похвалил старик и, положив шкурки на одеяло, раскуривал потухшую трубку.

— Две пары на выбор, Анчи, только ногу вылечи.

— Зачем мне? — отрешенно покачал головой Анчи, наблюдая колечко дыма над головой.

— Продашь. Много денег дадут. Ружье новое купишь, порох, дробь купишь. Сам не тайгуешь — сыновьям отдашь.

— Йох, не надо. Зачем обижаешь?

— Пошто обижаю? — испугался Клубков, соображая, что не так сделал и надо бы прибавить к соболям мешочек с медвежьей желчью, на вес золота ценящейся в любом селе, потому что очень от внутренних болезней помогает желчь.

— Соболишек зачем даешь? Анчи так лечит.

— Значит, не хочешь?

— Надо было как? Ногу ломал — бабу за Анчи посылал. Анчи — лечил бы. Теперь что делать? Много время шел.

— Ты говорил, ножиком. Режь! — Скулы окаменели у Александра Тихоновича, глаза окаменели, весь окаменел. — Режь, где хошь, только бы нога гнулась!

Анчи, не соглашаясь, помотал головой, и Клубков отвернулся к стене. Закусил серую губу, сдавил зубами, чтобы не выпустить скребущегося внутри лютого зверя, не кинуть в старика суковатый самодельный костыль.

Анчи вздохнул, поднялся с табуретки, посапывая остывшей трубкой. Потоптался мягкими обутками по медвежьей шкуре, лежащей перед кроватью.

— Анчи не обманывает, — он еще постоял маленько, посипел трубкой и беззвучно вышел.

— Чаю попьете, дедушка? — спрашивала в кухне Раиса. Заскрипела табуретка, звякнули чашки. Звук льющегося крутого кипятка из самовара. Тихий, горестный голос жены. Все надеется. Вдруг да вылечит, старый идол.

Александр Тихонович разжал зубы. Ощутил на языке солоноватый вкус крови. Чай пьют, а тут хоть сдыхай. Слушать невмоготу ваше швырканье. Душу воротит наизнанку.

Спустил негнущуюся ногу на шкуру, утвердил в шерсти. Тепло голой ступне. Медведь мертвый, а все служит ему — греет. Нашарил у изголовья самодельный костыль.

В окно уже не светило солнце. Увязло в мягком, как подушка, облаке, раскалив его докрасна. Поковылял, слыша, как притихла жена на кухне.

Анчи держал возле рта чашку коричневыми пальцами, тянул дымящуюся запашистую жижу. Скосил щелочки глаз на хозяина, смотрит выжидательно.

— Садись, Саша, — робко предложила Раиса и повернула краник самовара, под которым готовно белела чашка. Но Александр Тихонович не отозвался, проковылял в дверь. Раиса его не остановила. Пусть. Может, во дворе отмякнет.

Под крыльцом, в тени, одна морда наружу — Соболь. Часто дышит раскрытой пастью, свесив на лапы розовый язык. Косит на хозяина желтым умным глазом.

Каряя кобыла Анчи стояла под березой, понуро опустив голову. Трава у нее под ногами — сплошной шелк. Сожми в кулаке — зеленый сок брызнет. А кобыла не кормится. Не желает, зараза, травы с чужого поля. Вся в хозяина. Костылем бы ее по худому заду. Да и хозяина заодно.

Сплюнул кровью — сочилась прокушенная губа. Похромал к скалистому мысу, хищно нависшему над озером, над зеленой тихой водой. На больную ногу не опирался, по земле проволакивал, так меньше болела.

Соболь вылез из тени, нехотя потрусил за ним. Жара не жара — служба.

Пока Александр Тихонович одолел сотню шагов, три раза отдыхал. Невелик путь, а скольких трудов ему стоил. Дай здоровую ногу — птицей пролетел бы. Отлетался, видно. В больницу ехать боялся. Приезжал Ленька Кнышев, рассказал: лесники нашли тухлую рыбу, по следам всю историю прочитали. Глухов предупредил районную милицию. Он и терпел, ждал, думал, само все пройдет, а не прошло. Теперь уже и на милицию плюнуть можно, и на Глухова, и на всех на свете. Да только и врачи руками разведут, как Анчи: «Много время шел».

Устроился на скале полусидя-полулежа. Далеко внизу — даже голова кружится — озеро зеленеет. По правой стороне подсолнуховой скорлупой моторка бежит, волочит за собой белое перышко буруна. Охраннички, мать вашу…

«Как дальше жить будешь, Александр Тихонович, сидеть на крылечке, будто хромой кобель? Ждать, когда жрать подадут? А жрать нечего будет. Баба какой жратвы добудет? Неужели марала к заморозкам завалит? Где ей».

Эх, праздник был, когда он заваливал заплывшего желтым салом медведя. Садился на туше перекурить. Тепло на медведе, даже последнее тепло забирал у зверя. Покуривал, посмеивался над Соболем, который копал задними лапами землю, пялил на медведя дикие, налитые кровью глаза. Покурив, начинал свежевать тушу. Острый нож хорошо брал, свежим мясом пахло, кровью пьянило. Располосовав брюхо, искал по локоть запущенной рукой во внутренностях. Где там мешочек с желчью запропастился? Ага, вот он, дорогая штука. Сотню-полторы можно выручить.

Освежевав зверя, заворачивал в дымящуюся шкуру два задних окорока, пристраивал на спину и — домой. Сладкий месяц — октябрь. Месяц жирной еды. Ешь — не хочу. Невпроворот мяса. К зимнику еще маралишка уготован — до весны хватит. Отпировал, видно. Ну, летом, осенью еще можно рыбки добыть. А зимой нет ее, рыбки. Берег льдом остеклится. Доберись до воды. Вот он, жареный рябок-то, клюнул…

Соболь навострился за спиной, и Александр Тихонович, уловив его настороженность, обернулся. Анчи выезжал со двора. Прямой в седле. Не гнется. Идол и только. Раиса его провожает. Как доброго. Гнала бы палкой. Эх, жизнь… Кобель уже в лес поглядывает. Медведи на склонах корни молочая роют — глистов выгонять перед тем, как залечь до весны, чтобы зимой червь не транжирил запас жира. Скоро чернотроп, в тайгу надо. Кобель мучаться будет, подвывать от нетерпения, звать его, а он…

Хоть голосом вой. В больницу не показаться. Ловушку установили. Из родной избы выгоняют. Закрутили, опутали. Приедут, выкинут, как кутенка из конуры. Живи, где хошь, подавайся, куда хошь. А куда идти, если здесь материна и отцова могилки маячат серыми крестами? Если на другом, чужом месте, он будет, как щука на берегу, ртом воздух хватать?

Жена ездила в Ключи на моторке, побывала у нужных людей, нигде путного разговору не вышло. Соболишек не взяли, от рыбы отмахнулись. Встречали ее кисло, будто изжога мучила. И от того, что привезла жена назад и рыбу, и шкурки, понял: дела совсем плохи. Все открестились от него.

Александр Тихонович, бороздя пяткой прямой ноги по граниту, полз к краю, к пустоте гулкой и огромной, за которой нет ни тайги, ни жены, ни собаки, ни охотничьих радостей, ни дома родного — ничего нет. Пусто там.

Полз и чувствовал, как немеют пальцы рук и стекленеют глаза. И холод залил всего. Озерный холод.

Кобель за спиной визгливо, негодующе взлаял, и Клубков вздрогнул. Отшатнулся от пустоты…

К нему бежала жена с раскрытым в немом крике ртом.

21

Иван сидел хмурый. Скоро начинался осенний учет зверя по заповеднику, и он должен подготовить инструкции для лесников и обходчиков, составить план учета лесничества. Дел было много, а работа на ум не шла. Тамара уже собралась ехать, надо сегодня отправлять ее в Ключи, к самолету, следующий будет только через два дня, а погода портится. «Дозор» в Ключи сегодня не шел, и Рытов собирался уже пойти к Матвею, попросить у него моторку, но в это время вызвали к директору.

«Одно к одному», — подумал устало и поднялся. Клубковских соболей прихватил с собой. Так и вошел со свертком, будто шел взятку предложить.

Глухов, против ожидания, встретил довольно приветливо. Усадил на диван и сам опустился рядом, готовясь, видимо, к долгому душевному разговору. Сдержанно улыбался.

— Как будем дальше жить, Рытов?

Иван сделал вид, что не понял.

— Как сосуществовать будем? — уточнил Глухов, внимательно рассматривая лесничего. — Сколько мы работаем, а общего языка не находим. В таких случаях обычно расстаются.

— У меня тут родина. Я отсюда уезжать не собираюсь, — дрогнувшим голосом сказал Иван.

— Место рождения еще ни о чем не говорит, — мягко возразил директор. Он все разглядывал собеседника в упор, и его синие глаза были ясны, спокойны. — Вы человек взрослый. Поймите сами: люди разболтаны, мне очень трудно с ними, а вы, лесничий, вместо того чтобы помочь, мешаете. Восстанавливаете против меня людей… Я долго к вам присматривался. Человек вы неглупый, тайгу знаете. Поэтому и терплю вас. Другой бы давно от вас всякими правдами и неправдами освободился.

— Я не понимаю, о чем вы говорите?

Глухов досадливо отмахнулся.

— Почему вы все делаете наперекор?

— Далеко не все. — Иван прямо глянул в холодноватые глаза. — Но, если хотите откровенно…

— Откровенно, конечно.

— Тогда скажите, долго вы рассчитываете быть в Полуденном? Я понимаю, вопрос нескромный…

— Да, странный вопрос.

— Возможно, и неприличный, но, по-моему, существенный. Вы действуете так, будто приехали на время, полагаетесь лишь на себя, другим не доверяете, даже мне, лесничему. Вот хотя бы с Клубковым. Все провернули за моей спиной.

— Боялся, помешаете. Он браконьер, и мы его выселим обязательно, чего бы это ни стоило, — сухощавое лицо Глухова затвердело. — Вы, как я слышал, родственники.

— Волк с собакой тоже родственники.

— Какие там у вас отношения, не мое дело. Вообще-то я, откровенно говоря, удивился, что вы вели себя с ним как положено. Это в какой-то мере делает вам честь.

— Ну вот, видите, удивились! Значит, вы были уверены, что я поступлю иначе? А потом — зачем это перегораживание реки…

— Кто вам об этом сказал?

— Неважно.

— Для меня важно.

— Дмитрий Иванович, пусть браконьер, но перегораживание — штука нечестная. Не так надо.

— А он честно поступает, сам Клубков?

— Но ведь мы-то не браконьеры. Мы по другим законам живем. Зачем нам равняться на Клубкова. Вы не подумайте, что защищаю. У меня с ним свои счеты. Вот! — вытряхнул из свертка соболей. — Моей жене преподнес, чтобы повлияла.

Глухов острыми глазами оглядел шкурки, подержал на ладони, словно взвешивая, и положил в стол.