Артем все стоял у порога, ждал.
— Ах, да-а… — Дмитрий Иванович словно очнулся, вытащил из стола незапечатанный конверт, подал. — Это Клубкову. Немедленно поезжайте на Щучий, вручите. Пусть в течение недели выезжает.
Артем держал в руке конверт. Вот оно время отомстить браконьеру, да только какая уж теперь месть обезноженному, не сильному уже Клубкову. Не было у Артема злости, только жалость к хозяину Щучьего.
Дмитрий Иванович по-своему истолковал ожидание Артема.
— С Зуевым поплывете. На «Дозоре». А то погода ненадежная. Так что прямо сейчас и отправляйтесь. Зуев уже получил команду, ждет на причале.
— Может, разрешим перезимовать? — робко спросил Артем, переминаясь с ноги на ногу.
— Кому перезимовать? — Директор сделал вид, что не понял.
— Клубкову. У него нога… Пусть бы перезимовал, а к весне…
— Вы мне эту анархию кончайте, — тихо, но жестко сказал Дмитрий Иванович. — Никаких зимовок. Слышите? — И повернулся к окну. Что-то его там заинтересовало, даже шею вытянул — смотрел, покусывал губу.
Отошел от окна, сел за стол, взял красный карандаш, почеркал на подвернувшемся листе бумаги, смел со стола. Загремев стулом, снова поднялся, пристроился у окна сбоку, чтобы и причал, и Артема было видно.
— Никакой весны! Слышите?.. Распустились… — Глядел в окно прищуренными гневными глазами, казалось, слова его были направлены не Артему, а туда. — Немедленно плывите и вручите распоряжение. Вы слышите, Стригунов? Зуев ждет, идите.
В коридоре Артем повертел конверт, словно не зная, как с ним быть, спрятал в карман. Медленно, все еще нерешительно пошел на причал. Не доходя до берега, увидел, как из-за дамбы выплыла моторка и, оставляя пенный след, рванулась на середину озера, взбитого темной рябью. На корме бугрилась спина Матвея.
На дамбе стоял Ларион в мичманке набекрень, наблюдал, как лодка Матвея ныряла в волнах, уходила все дальше и дальше.
— Ну, закрутилось колесо, — ухмыльнулся он. — Матвей теперь шороху наведет. Это уж точно.
— А что случилось? — екнуло сердце у Артема. — Почему все такие?
— Что, что… Не знаешь, что ли? Ивана забрали.
— Куда забрали?
— Куда забирают. В милицию. — И вдруг заспешил. — Садись, поплыли, чего резину тянуть?
— Постой, за что его?
— Откуда я знаю. Матвей поехал выручать. Матвей-то весь аж зеленый от злости. Ох, и горячий он…
Перебрались на палубу «Дозора». Лодка главного лесничего казалась уже совсем крошечной, ныряла в волнах, только по белевшему буруну и угадывалась.
— Да-а, — причмокнул моторист толстыми губами и покачал головой, берясь за штурвал. — Ты как думаешь, выручит его Матвей? Ивана-то?
— Ничего не понимаю, — сказал Артем. — Худого Иван не мог совершить, я его знаю. Скорее всего какое-нибудь недоразумение, ошибка. Ведь бывают же ошибки.
— Дай бог, — вздохнул Ларион.
Моторист еще что-то говорил, но Артем его не слышал. Он словно забыл, зачем он тут, на «Дозоре», куда собрался плыть. Прислонившись спиной к рулевой рубке, рассеянно поглаживал холодные трубы поручней. Зыбкая волна северянки гулко ударялась о борт, раскачивала катер.
Потом, когда прошло оцепенение, вынул из кармана конверт. В нем лежала бумажка — распоряжение Глухова. Директор писал, что вся Сельга с протоками стала заповедной, и предлагал Клубкову за неделю покинуть Черный мыс. «Если в течение недели, — писал директор, — вы не освободите Щучий, будете выселены принудительно».
Вот куда он плыл, к Клубкову, на Щучий. Выселять, вернее, пока только уведомить хозяина. Сказать, чтобы собирался. А потом мужики приедут и помогут погрузить барахло на катер. И тут же подумал, что хотя и не место Александру Тихоновичу в заповеднике, но все же неловко, совестно будет смотреть в глаза Клубкову. Неловко и совестно. Куда же его на зиму выгонять? Да и нет такого закона, чтобы выселять человека осенью. Не иначе как Глухов решил сделать это на свой страх и риск. Выселю, мол, а там разбирайся, жалуйся, зато покажу свою власть и силу.
— Вот так, Александр Тихонович… — задумчиво проговорил Артем и остро почувствовал, как не хватает ему сейчас Ивана, с которым можно и посоветоваться, и вообще поговорить откровенно, ничего в себе не тая. Уж Иван-то знал бы, как поступить в этой неловкой ситуации.
Как же вести себя с Клубковым? Что сказать ему? Передать распоряжение из рук в руки — и назад? Меня, мол, остальное не касается, мне дали бумажку, я ее и привез…
В памяти встали прищуренные глаза лесничего: «Ты заметил, что после северянки на берегу много мелкой рыбешки? Она жмется к берегу, и ее разбивает о камни…»
Артем зажмурился, как от боли. Советчиков рядом нет. Тут надо решать самому, решать, как подскажет сердце, чтобы потом не было стыдно и горько. Это ох как трудно — решать самому, но ведь вся жизнь еще впереди, будут вопросы и посложнее.
Да, он передаст Клубкову бумагу, но честно скажет, что тот, при желании, сможет отстоять свое право жить здесь до весны. Вот, мол, как получается: всю жизнь ты, Александр Тихонович, шел против закона, а теперь закон тебя защитит. А весной… Тут уж никакой зацепки не будет. Можешь уехать в Ключи, устроиться где-нибудь сторожем или еще кем. А захочешь остаться в заповеднике — найдется и здесь работа. Если, конечно, поймешь, что пора тебе начинать другую жизнь.
Усмехнулся своим мыслям: складно получается, но как Дмитрий Иванович на это посмотрит? Накричит, выгонит из кабинета? В последнее время стал раздражительный. Не возьмет Клубкова в заповедник. Из принципа не возьмет.
Он представил, как заходит в кабинет к директору, и заранее робел, и ладони становились противно липкими. Уничтожающий, презрительный взгляд Глухова. Тяжелый будет разговор, тяжелый, неприятный, от него заранее язык костенеет, а надо. Иначе — лучше и не жить.
— Надо! — повторил он вслух и смутился: мог услышать моторист. Но Ларион не услышал. Ему не до этого было — лавировал на встречной волне.
И от принятого решения Артему как будто даже легче стало, захотелось поскорее приплыть на Щучий, скорым шагом подняться к знакомому уже дому. И как бы его Александр Тихонович ни встретил, но глядеть на него он, Артем, будет прямо и смело, не опуская глаз, потому что он, Артем, с правой стороны, за его спиной Иван, Матвей, Анисим и другие люди, охраняющие заповедник…
Волна разыгрывалась при ясном небе. Ледяные брызги летели на палубу, хлестали в лицо. Ветер надувал штормовку, и по телу прокатывался озноб. Ларион уже давно манил Артема в рубку, но он не шел в тепло и безветрие. Ему казалось, что здесь, на ветру, под обжигающими брызгами осеннего озера, его уверенность в себе только окрепнет.
27
Береза совсем пожелтела, уже по краям краснотой стало трогать ее лист. Лист был сух, неподвижен и тонок, — казалось, осеннее золоченое небо просвечивало сквозь него.
Это Александр Тихонович заметил только теперь, когда устало отложил на бревно нож и расколотую чурку, из которой выстругивал наплывы для сети, когда разогнул спину и посмотрел наверх. Он чуточку удивился: каждое утро, выходя из дому, видел дерево и не замечал, как оно желтеет.
Он смотрел на березу, листья которой держались еще крепко, и думал, что однажды увидит, что ветви голы, непривычно пусты. Так и с человеком. День за днем, год за годом делает свою работу и однажды удивится старости, как неожиданности. Разве не знал Александр Тихонович, что годы к закату идут? Знал, да только по-настоящему понял, когда полз еще по живой траве, волоча покалеченную ногу.
Клубков усмехнулся своим мыслям, взял нож и чурку. Воздух был горьковат, прохладен, но солнышко еще припекало и можно работать в рубахе, без телогрейки.
Размышлял: будь помоложе да с ногой — бог бы миловал, ушел бы из родного дома в тайгу, на хребет, где нет никаких заповедников. Берите отцовский дом, раскатывайте на бревна, другой поставлю. Но дом — не поплавок, его запросто не выстругаешь. Дом здоровых ног, крепкого хребта требует. Вспомнил, как этот дом отец рубил. Могутненький был отец, лиственницу валил, в венцы клал. От звонкого дерева топор отскакивал. На внуков и правнуков дом рассчитывал.
Раиса ездила к ключевским своим людям, привезла плохие вести. Глухов и слышать не хочет, чтобы оставить Клубкова в покое. И даже написал просьбу, чтобы передвинули границу заповедника за Сельгу. Пробивной оказался мужик, у него даже в исполкоме — друзья-приятели. Пострашнее всех остальных оказался.
И как взяла тогда Клубкова острая тоска — не отпускала. Днями просиживал на бревнах, на озеро глядел. Никакая работа не шла. Окна утеплять пора, завалинки поднимать, а не хотелось. Зачем, когда скоро из дому выкинут? Клубков новыми глазами поглядел на темные бревна дома и увидел не ровную стену, а груду бревен, между которыми сиротски светлели комья штукатурки и клочья черного сухого мха.
Больно ему стало и страшно. И даже не слишком порадовало, что на Ваньку в милицию накапал и того скоро привлекут. Хотя порадоваться можно было бы. Вот, Ваня, и тебя клюнет жареный рябок. Зря клацкаешь зубами на дядю. Обмарают самого, не скоро отмоешься.
Он ходил по двору, и двор казался чужим, и стены чужими, и все, что знал с детства, тоже казалось чужим, уже не его, и даже Соболь вроде посматривает на хозяина жалостливо. Однажды ночью проснулся Александр Тихонович от собачьего воя. Вышел на крыльцо, ругнул кобеля, тот примолк, но заснуть Клубков уже не мог. Размышлял: «Не к добру воет».
Мучился еще и от того, что руки не выносили безделья. Всю жизнь они что-то держали, топор, ружье или что другое. Теперь в них ничего не было.
«А может, все же к зиме не выгонят, — думал длинными ночами. — Пожалеют, оставят до весны, а там видно будет. Не звери же в заповеднике, люди». Гадливо в душе становилось от жалостливых мыслей, но они все чаще одолевали. И сожалел теперь, что не согласился пойти в обходчики. Получал бы зарплату, не тужил бы. К чему она, волюшка-то? Что она ему дала, кроме людской злобы. Ведь на волка и то милостивее посмотрят, чем на него, человека. Хочешь не хочешь, Александр Тихонович, а признавайся — впустую жизнь ухлопал. Корня от тебя не осталось. И добром не помянут. Страшно, впору вой, как Соболь.