Правая сторона — страница 7 из 39

Слушал угрозы и думал: кого подразумевает под «мы»? Ведь кого-то имеет в виду. Есть, значит, заступники.

Директору рассказал про этот случай, тот махнул рукой:

«Есть почище браконьеры. На них цельтесь».

Но как бы то ни было, от таких гостей выгода одному Клубкову. Поймаешь за рукав Александра Тихоновича, он на власть кивнет: начальству можно, а мне нельзя?

— Ну вот что, Тихонович, я на своей точке стою крепко, — хлопнул ладонью об стол, даже пальцы одеревенели. — Разберемся и с теми, кто повыше. Спросим по всей строгости, с партийной совести спросим. А с тобой… Считай, что ты не был у меня.

Клубков сидел спокойно, высоко держа еще не седую, по-медвежьи бурую голову. Потом поднялся, разгладил на груди толстый, козьего пуха свитер и вдруг тихонько рассмеялся:

— Не обессудь. На нет и суда нет. Может, с Матвеем договорюсь, а? Дома Матвей-то?

— Дома, дома. Сходи. Он не станет рассусоливать, — зло прищурился Иван.

— Сердитый ты, Ваня. Видно, совсем заработался, — сочувственно покачал головой Клубков. — Говорят, в помощники пацана дали? Какой от него толк, какой спрос. Городской…

— Не твоя забота.

— Послал его куда или сам уплыл? Лодки на причале не видно, — равнодушно говорил Клубков. — Утонет, не дай бог, затаскают по судам.

— До свиданья, Тихонович.

— Не торопись, Ваня, не плюйся. Жизнь-то она, знаешь… Всяко бывает. Вдруг да клюнет жареный рябчик в то самое место. Придешь ко мне — не оттолкну.

— К тебе не приду. Ни под каким видом.

— Что же… Плыть надо, — новым голосом, сильным и свежим, проговорил Клубков, будто не было неприятного разговора и на душе легко. Снял с гвоздика летнюю брезентовую куртку с капюшоном. — Ночевать ты меня не пригласишь, а напрашиваться грех. Утром соседи увидят, скажут: хорош лесничий! Браконьеров по ночам принимает. Худо будет, а? Глухов с работы попрет, — уронил смешок. — Поплыву домой, на Щучий. Не заблужусь, поди.

«Ты заблудишься! — чертыхнулся про себя Иван. — Ночь для тебя самое время, родней жены».

Тяжелый осадок остался от разговоров, от дум. И сна теперь не дождешься. Надолго покоя лишил.

Подбросил в печку полешко, скорее по привычке, чем по необходимости, и спохватился: рыбу забыл отдать.

Кое-как завернул в мешковину, выскочил во двор — нет Клубкова. Нигде не маячит, тьма сплошная. Не кричать же ему на все село. Растворился Александр Тихонович, будто и не было его тут вовсе, да вот — рыба.

Размахнулся, пустил сверток вдоль темной улицы. Собаки подберут.

5

Артем лежал на боку, устроив под голову рюкзак сухой стороной, глядел вниз, но ничего не видел: ни седой от дождя и тумана травы, ни ветвей кедра, ни собственного плеча — все размыто мраком.

Он почти физически ощущал, как давит на него тьма. Голова налита свинцом — не поднять, дышится тяжко — бок задавлен, а воздух густ. Казалось, чтобы шевельнуть рукой, надо напрячь все силы, только так, не иначе можно справиться с густым, вязким, как смола, мраком.

Дождь как будто кончился. Ровный, убаюкивающий шум его незаметно стих, и тотчас из озерного ущелья потянул ветер, сбивая капли с ветвей. Они с шорохом летели вниз, срываясь с хвои, попадали в лицо. Он вздрагивал от их холодного, всегда неожиданного налета и прислушивался.

Шорохи бродили в ночи.

Артему почудились грузные, чавкающие по глине солонца шаги. Кровь в голове шумела, сердце стучало — мешали слушать. Задержал дыханье.

Воображенье услужливо нарисовало то, что не мог увидеть сквозь тьму: идет к его кедру браконьер — низкий корявый мужик, в кирзовых сапогах, в стеганой телогрейке и зимней шапке. Он небрит. Бритым браконьера Артем представить не мог. На всех плакатах, которые ему довелось видеть, браконьер — молод, стар ли — с недельной щетиной на красноносом лице.

Он идет, зажав в зубах потухшую самокрутку, разрывая голенищами сапог спутанную траву, и за его спиной смутно угадывается ствол ружья. Он уже близко, стоит под деревом. Слышится прерывистое, с хрипотцой, дыханье.

Артем сжался в комок на своем высоком ложе, онемел. В горле пересохло, больно глотать. Рука потянулась к ружью.

Цевье было мокро, холодно. Положил палец на курок и, хотя неудобно руку держать на весу, не менял позы. Затаился.

«Нет, это так… Просто чудится. Трава распрямляется, к земле дождинки скатываются и шуршат», — соображал он, а страх, липкий, противный, не отпускал. И захотелось Артему еще теснее прижаться к теплой древесине, слиться с ней, одеревенеть до утра, чтобы ничего не чувствовать.

«Если подойдет человек или зверь, шаги будут явственнее, — успокаивал себя. — А тут обман слуха, — но сразу же подумал: — А что если на самом деле послышатся шаги? С дерева ничего не видно, мрак полнейший. Может, спуститься и устроиться на сухой подстилке у подножья? Под кедром в любую погоду мягко и сухо. Охотники любят под кедром спать».

От одной мысли спуститься туда, где шорохи и неизвестность, его передернуло. Решил остаться на дереве. Ветерок как будто разыгрывается. Скоро разнесет, развеет туман, тучи. Луна вывернется, осветит поляну. Ему хорошо будет видно сверху.

Он устроился поудобнее на пружинистом лапнике, спрятал ладони под мышки, в тепло. На ум пришли чьи-то стихи:

Во тьму глядеть,

Как на зарю…

И глядя во тьму, когда луна проглянет сквозь разломанные пласты туч, вспоминал родных. Их у него немного: мать и замужняя сестра. Тревожатся сейчас, наверное, о нем, жалеют. Поглядели бы, как ночует он на дереве, будто зверь лесной. Самому себя жалко стало… Увидел привокзальную площадку глухой станции. Артем, взрослый, самостоятельный человек, соскочив с поезда, торопливо покупает у старушки соленых грибов в капустном листе, тоже соленом. Грибы пахнут мокрым лесом.

И все — глаза матери, незнакомая станция, старушка с ведром грибов закружились вокруг него и исчезли, и над ним склонилась девушка, которую он никогда раньше не видел, но почему-то очень хорошо знал. Она погладила его щеку и прикоснулась к ней прохладными губами. «Никому ни слова», — попросила она. «И Рытову?» — «И Рытову», — беззвучно засмеялась и стала таять. Откуда-то издалека прилетела музыка, светлая и прекрасная, которую он слышал впервые.

И вдруг совсем ярко стало, золотой пронзительней свет проходил сквозь ладонь, которой он заслонил лицо, сквозь прикрытые веки, от него невозможно было спрятаться.

Сквозь хвою ослепительно било солнце, после дождя особенно сильное и радостное.

Артем протер глаза и начал спускаться.

От штормовки валил пар. Он стоял в высокой, по грудь, траве, блаженно жмурился от ласкового многоцветья, и ночные страхи ему казались нелепыми, похожими на дурной сон. Они смешны были теперь, эти страхи.

Артем достал из рюкзака полотенце, пополоскал им в траве, умылся горьковатым, пряным настоем и счастливо засмеялся.

Птичий звон висел над поляной. И небо над поляной, над горами тоже казалось умытым, до того синее, новорожденное, безгрешное. И кедр на этом небе отпечатался четко и неподвижно. Мохнатые лапы его и рыжеватые сучья уже высветило щедрое солнце. Даже не верится, что в ветвях, совсем рядом, притаилась ржавая чужеродная всему этому великолепию петля. Почему же ее не видно?

Артем отбросил полотенце, глядел вверх, в искрящуюся зелень хвои, судорожно шарил в траве, но видел лишь рыжие сучья да стебли трав. Его знобило.

Петля исчезла.

6

Домой Артем вернулся в полуденный зной. На пристани по-прежнему было пустынно. Все так же, будто никуда он и не уплывал еще. Вот только удочек нет в лодке — забыл в бухте. И горько усмехнулся, что и на возвращение ему повезло: никто его не видит.

Чувствовал себя скверно: в глазах все плыло и покачивалось. Хотелось лечь, хотя бы на мокрое дно лодки, и забыться. Веки будто налиты свинцом, смыкались сами собой.

Он с ходу зарулил за дамбу. Отыскав краем глаза на берегу свободное место, резко заложил руль, едва не зачерпнув бортом. Вовремя сбросить газ не угадал, и лодка наполовину вылетела на песок.

Вынул из багажника ружье, рюкзак, пошел, скрипя галькой, не напрямую, к видневшимся на взгорье крышам села, а вдоль берега, к серебристым цистернам заправки. Заповедник из-за бензина бедствовал, цистерны пустовали, и Артем не опасался встретить тут людей.

У цистерн свернул в березник, подступивший к самому берегу, и до дома пробирался лесом, сделав порядочный крюк. Хорошо, изба стояла на отшибе, отгороженная от села леском и ромашковой поляной, на которую день и ночь глядели два покосившихся окна.

На крыльце лежал Норд. Издали увидел хозяина, прыгал на грудь, лизал в щеки. Артем слабо изворачивался. Руки висели безвольно и противно дрожали, земля покачивалась под ним.

В комнате было прохладно и сумрачно. Окна, занавешенные пожелтевшими газетами, приглушали свет.

Прислонил ружье к стене, долго и жадно пил, обливаясь. Потом глубоко, освобожденно вздохнул и, как был — в сапогах, в штормовке, снять сил не хватило — упал на кровать.

Услышал, как под газетами, наверное, еще со вчерашнего, билась в стекло муха. Ее надсадное гуденье ввинчивалось в душу. Хотел встать, прихлопнуть муху, да тут же забыл про нее, ощутив себя на качелях: вверх — вниз… Внутри все замирает, когда он летит вниз, не в силах остановиться. Он напрягается, съеживается, ждет удара и не может дождаться.

Все ушло, осталась тишина…

Когда очнулся, долго не мог сообразить, где он и что с ним. Вокруг стлался полумрак, а в центре, над головой, светился розовый цветок, необыкновенно крупный, странный по расцветке и форме. Цветок покачивался из стороны в сторону, Артем не мог поспеть за его колебаниями, не мог ухватиться за него разумом и обессиленно зажмурился.

Но цветок не давал покоя, и Артем поднял голову.

— Проснулся? — услышал рядом тихий женский голос.

Сбоку, от стены, не видной с кровати, вышла д