Она, дернув плечом, что-то проворчала, чего он не разобрал. Постепенно, наблюдая за ней, он успокоился: баба все делала проворно, аккуратно, тряпки и метлы так и летали в ее руках. Она действительно не обращала на него ни малейшего внимания. Высоко подоткнув юбку, шлепала по полу босыми ногами, белыми и крепкими, как тумбочки. Походкою она напоминала упрямую деревенскую лошадку. Озабоченное лицо ее разгладилось, она казалась вполне довольной. Страшна как смертный грех, бедняжка... Против низшего сословия он, воспитанный кухаркою, никаких предрассудков не имел, но одно дело — томная, затянутая, смазливая горничная, и совсем другое — мужичка с красными руками. А она усердно скребла, чистила, мела, вытрясала, выколачивала; увлекшись работою, даже начала мурлыкать под нос какую-то сентиментальную городскую песенку. «Ну, какая же это воровка, — подумал он, — просто бедная заблудшая душа, сбитая с пути, надо думать, завитым бараном-приказчиком».
Покончив с уборкой, Надежда так же ловко и споро перемыла посуду, истопила печь, наколола лучину для самовара, сбегала к соседям за курицей и сварила щей. Шутки ради он пригласил ее с ним отобедать и не мог сдержать улыбки, когда она отказалась с таким ужасом, словно он предложил что-то непристойное.
— Бельишко давайте, барин, — сказала она и смущенно переступила с ноги на ногу. — Постираю.
— Да ты сядь, Надюша, отдохни малость. Уморилась ведь. Целый день на ногах.
— Ничего, барин, я крепкая.
— Не называй меня барином, не люблю. Сказано тебе — Владимир Ильич.
— Ильич, — повторила она и робко улыбнулась.
«Что за милая, простодушная улыбка», — подумал он.
— А скажи мне, Надежда... За что ты здесь? Что ты сделала?
— Ах, барин... Ильич... — она наконец присела на стул, на самый краешек, готовая в любую секунду вскочить, — на что вам это знать? Вы не бойтесь, я у вас ничего не украду.
— А я и не боюсь.
— Я и не убийца какая, не подумайте!
— Да за что ж тебя судили? Я от тебя не отстану, пока не скажешь, — шутливо пригрозил он. — Страсть какой любопытный я человек.
— Ох... — она потупилась, потом вскинула на него свои большие водянистые глаза — его поразило их осмысленное и печальное выражение — и заговорила нехотя, но покорно: — В прислугах я была, у купца...
— Я уж догадался. И тебя, разумеется, совратил приказчик из лавки? Он тебя заставил обокрасть хозяев?
— А вот и не угадали, — обиженно возразила она. — Никакой приказчик меня не своротил. Я, ежели хотите знать, девушка.
— Н-да? — он внимательным взглядом окинул ее с ног до головы. — Пожалуй, верю. Ну так что ты натворила?
— Началось-то все с хозяйского сыночка...
— А! Так все-таки был мужчина?
— Какой мужчина — восемь годочков! Это я про младшенького сынка говорю... Как-то убиралась я в комнатах и вижу: сидит дите, в ручонках карандаш и бумагу держит и плачет, прям заливается слезами... Что, спрашиваю, вы плачете, барчук, обидел кто? А он мне: Надя, учитель велел вон ту вазу с яблоками к завтрему нарисовать, чтоб была точь-в-точь живая, а у меня ничегошеньки не получается... Глянула я: точно, на буфете ваза стоит хрустальная. А барчук показывает мне бумагу-то: каляки какие-то кривые, на вазу не боле похоже, чем на яичницу... Руки-то, чай, не из того места растут. Я б и то лучше нарисовала. Что трудного — смотри да рисуй, где круглое — рисуй круглое, где длинное — длинное, чтоб было похоже. А учитель у него строгий был, сердитый. И уж так мне жаль стало барчука! А давайте, говорю, барчук, я попробую. Он и дал мне в руки карандаш-то, показал, как держать. Я и нарисовала ему вазу энтую, с яблоками. На другой день приходит — спасибо тебе, Надя, говорит, учитель шибко хвалил, теперь велит нарисовать петуха... Я и петуха ему нарисовала. Это потрудней маленько. Вроде сызмальства — я ж деревенская — петуха видала, а как рисовать — не помню, какой он из себя. Пошла тогда на птичий двор, поглядела да нарисовала петуха. И стала я за барчука картинки рисовать всякие, а учитель его все пуще хвалил. А у меня эдак ловко стало получаться — сама диву давалась. Надо бюст гипсовый — рисую бюст гипсовый, надо лошадь — рисую лошадь...
— Как ты длинно рассказываешь! Петух, лошадь... Этак ты никогда до сути не доберешься.
— Сами спрашивать изволили... А как-то раз старший сынок — студент он был — увидал, как я самовар рисую. Усмехнулся и спрашивает: что, Надя, с натуры пишешь? Я говорю: нет, самовар рисую. Он: зачем? Я: для своих надобностев. Только он не поверил, студент-то, и выпытал у меня, что я за младшего его брата урок делаю. Потом спросил меня, знаю ли грамоте. Не знаю, говорю, да для этого грамоты не нужно, чтоб похоже нарисовать. Задумался старший барчук о чем-то и ушел. А после позвал меня к себе в комнату. Показывает бумагу гербовую, а внизу бумаги закорючка стоит. Можешь, спрашивает, нарисовать точно такую закорючку, чтоб никто не отличил? А что тут хитрого? Я ему мигом срисовала закорючку-то. Сперва на простую бумажку, потом на гербовую... Рази ж я тогда знала, что это вексель?
— Так ты квалифицированная мошенница! — с невольным уважением произнес Владимир Ильич. Ему живо вспомнился собственный горький опыт.
— Не понимала я тогда этого ничего. Много я для барчука закорючек рисовала, и все было шито-крыто. Потом уж помаленьку стала понимать. Чай, не дура. Но куда ж денешься?
— И вас разоблачили?
— Не тогда. Сбежал барчук-то, как набрал бумажек гербовых. Отца почитай что разорил. А на меня все одно никто не подумал. Служила, как раньше. И вот иду как-то из лавки, и кто-то меня за рукав хватает... Он это был, барчук-то, только переодетый и с усами приклеенными. Молчи, говорит. И повел меня в один дом. А там дружки его сидели — разбойники. Он ведь по дурной дорожке пошел... Он им говорит: вот эта девушка какую хошь бумажку нарисовать может, да так, что никто не отличит. А они давай над ним смеяться — да рази, говорят, эта дура темная может ассигнации рисовать? А он меня усадил, карандаш, краски дал, велел рисовать... Они поглядели и говорят: ладно, мол, годится, будем ее учить нашему делу фальшивомонецкому. Уж так я испужалась — слов нет! А только заставил он меня. Откажешься, говорит, — расскажу в полиции, кто векселя фальшивые рисовал... Ушла я с места, стала у них на тайной квартире жить и учиться ихнему ремеслу. Ассигнации, пачпорта фальшивые правила, другие бумажки... Кличку они мне дали: Надька Минога... Так я и сбилась с пути-то. Но сколь веревочке не виться — а концу быть... — Она прерывисто вздохнула. — Накрыли нашу малину.
— Жаль, жаль... То есть хорошо, хорошо...
— Главари-то наши все убежать успели. Схватили нас только двоих — меня и еще мужика одного. А он — добрая душа, дай Бог ему здоровья, — пожалел меня. Она, говорит, только подручная была, квартиру убирала да стряпала. Вы, говорит, поглядите на нее — рази этакая деревенщина может фальшивые бумажки делать? Век буду за него Богу молиться... — Она истово перекрестилась, глядя на засиженный мухами образ. — Присудили мне совсем немного годков... Вот, Владимир Ильич, и вся моя история.
— Ладно, Надежда. Всякий может оступиться. Мне до этого дела нет. Будешь хорошо работать — я тебя не обижу.
— Глаза-то у вас, барин, — добрые-добрые...
— Ах, брось. Не пора ли самовар ставить?..
И они зажили душа в душу. В доме воцарились чистота и уют. Надежда все перестирала, перештопала, законопатила щели, наладила печку, хитрым способом извела тараканов, привела мужиков починить забор; она была аккуратна, расторопна, превосходно стряпала. Несколько недель спустя он устроил ей проверку: оставил под столом десятирублевую ассигнацию и ушел из дому. Когда он вернулся, изба была тщательно прибрана, а бумажка, аккуратно сложенная, лежала на столе.
Ленин давно уже придерживался мнения, что всякий талант должен быть поставлен на службу делу. Он просил Надю рисовать различные предметы — кухонную утварь, животных, деревья; убедившись, что она не солгала и действительно умеет добиваться стопроцентного сходства с натурой (ни фантазии, ни художественного вкуса в ней не было ни на грош, но копиистом она оказалась превосходным), он перешел к подписям и почеркам — и тут было, бесспорно, большое дарование. Уже тогда он стал подумывать о том, чтобы забрать Надю с собой, когда будет уезжать из Шушенского. А вскоре обнаружилось, что девушка обладает еще одним талантом...
Как-то вечером — она скипятила самовар, подала на стол и уже собиралась уходить — он от нечего делать предложил ей сыграть в дурачки. Поломавшись для приличия, она согласилась. Они сыграли раз, другой, третий — он все оставался в дураках. На четвертом круге, подняв глаза от карт, он с удивлением заметил, что Надя не отрывает пристального взгляда от рубашек.
— Что ты так смотришь? Она смутилась:
— Ох, Ильич, вы уже простите меня Христа ради! Не на интерес ведь играем, а так, для души... Привычка дурная. Я ведь с первого разу-то все рубашки запомнила: где пятнышко какое, где уголочек погнут... Разбойники-то мои все, бывало, вечерами в карты режутся. Ну и меня обучили. Говорили, я к этому способная. И запоминать, и передергивать, и ходы подсказывать, ежели игра парная. И в покер могу, и в штос, и в винт, и даже в этот, как его... в бридж.
— Ах, Надюша, дорогой ты мой, матерый человечище! Сколько ж в тебе таланта, а?! Ну-ка, ну-ка, продемонстрируй мне...
За всю жизнь ему никогда еще не попадался такой партнер — чуткий, послушный, все угадывающий с полуслова. Разумеется, тонкостям шулерского ремесла ей еще нужно было учиться, учиться и учиться.
И она училась — охотно и с удовольствием. «Нельзя, никак нельзя бросить ее здесь, — думал он, — это все равно что драгоценную жемчужину оставить валяться в навозе». Однако чтобы выводить Надежду в свет, необходимо было проделать огромную работу по шлифовке этого бриллианта: привить ей хорошие манеры, научить разговаривать с приличными людьми, одеваться, вести себя за столом и все в таком духе. Тут у них дела шли туже, и новоявленный Пигмалион едва удерживался, чтобы не выругать бестолковую Галатею. У него подчас в голове не укладывалось: почему человек, в