Правда и кривда — страница 19 из 90

«Что-то надо делать, что-то надо делать», — несколько раз молотом била та же мысль. Но что именно делать — не знал. Наконец с опасением наклониться к шестку. Ему показалось, что он услышал чье-то дыхание. Или это, может, ветерок зашелестел? Нет, таки на самом деле дыхание! Фу! Теперь он одной рукой потрогал растоптанные сапожки, и в них ощутил жизнь. От сердца понемногу начал отлегать страх, и Марко уже потянул ноженята к себе. Из глубины челюстей послышалось невыразительное бормотание.

— Гей, кто там зимует!? — почти радостно закричал. — Ну-ка, вылезай скорее!

Ноженята зашевелились, подвинулись ближе к Марку, перегнулись и скоро перед мужчиной вкусно и заспанно потягивался Федько.

— Ну и напугал ты меня, головорез, — потянулся рукой к мокрому лбу. — Что ты здесь делаешь?

— Что делаю? Ночую. Разве что? — зевнул и сразу же улыбнулся Федько.

— В печи ночуешь?

— А что же, на снегу? — и себе спросил паренек, доставая с шестка свои книжки и тетради.

— Так у тебя нет никакого приюта?

— …Я всегда у себя в погребе ночевал. А сегодня, пока был на станции, вода подтопила погреб. Так надо же было где-то ночевать, — рассудительно сказал паренек и хихикнул: — Так вы очень перепугались?

— И не спрашивай. Пошли, Федя, ко мне.

— Если пошли, то и пошли, — сразу же согласился паренек и дмухнул на свой ученический пакетик.

В землянке давно беспокоилась мать, вытягивая свою бесконечную нить.

— Где так, сынок, задержался? А я уже чего ни передумала: не упал ли на дороге. Мерзлота, гололед теперь, что и здоровый рушится с ног, как старик-побирушка. Федя, а тебе не пора спать?

— Он, мама, пока что поживет у нас, а дальше увидим. Правда, Федя?

— Не знаю, — растерялся паренек. — Я завтра вылью воду из погреба и переберусь туда.

— Ой ты горе мое, — Марко прижал ребенка. — Раздевайся скорее, есть не хочешь?

— Я же у вас ужинал.

— Но в печи тебе, может, такие приснились блюда, что сразу оголодал. Не снились?

— Маму видел во сне, — тихо сказал паренек, и лицо его стало взрослее. — Они шли долиной, а я настигал их и догнать не мог.

— Уже и не догонишь, дитя, — запечалилась Анна и кончиком платки вытерла глаза. — Не тесно вам будет здесь? — показала на застеленный помост из нескольких досок, который служил кроватью.

— Поместимся, мама.

— Должны. Только подушек у меня нет. Мурашки и те имеют подушки, а мы сейчас без них живем.

— Как, Федя, переживем это бедствие, или ты никак не можешь без подушек?

— Такое скажете, — улыбнулся паренек, снимая великоватую рубашку.

— Мама, а что делает Тодох Мамура?

— Нашел кого против ночи вспоминать, — сразу же недовольство начало затекать в ее морщины. — Был душегубом и вором, таким и остался. Сначала он грабил отдельных людей, а теперь весь колхоз. Безбородько назначил его завхозом.

— Мамура — и завхоз!?

— Ну да. Вот и стараются оба, социализм растягивают по уголкам и закоулкам.

— Ну, а люди как же?

— Люди! Да кто советуется с ними? Мужчины на войне, а здесь бабами командовать не тяжкое терпеть, трудности военные, — перекривила Безбородько. — Его иногда еще и нахваливает начальство, потому что сяк-так выполняет планы. Хитрый мурло, знает: сколько бабы ни станут кричать, но не они, а начальство будет снимать или назначать его. Отдыхай уже.

С невеселыми мыслями ложился Марко. Он долго не мог уснуть, а когда сон начал плести возле глаз свою теплую основу, ее разорвал зайчонок: он хоть и тихонько прыгал по землянке, но крепко бил о пол обрубком хвоста.

…К Марку сходились и сходились люди, и те, что жили, и те, что остались только в списках. Потом приятное покачивание вынесло землянку наверх, и она стала хатой, из окон которой было видно сады, луки и ставок. Сады были обгорелыми. Но на их черных искореженных руках буйно цвел и трепетал розовый цвет. Марко в удивлении остановился перед одной яблонькой, которая завершалась роскошным гербом цвета, припал к ее обугленному стволу и услышал под корой перестук сока. Он так отзывался в дереве, будто оно имело человеческое сердце. А на пруду рыбаки тянули тяжелую тоню, над ними пели те самые кулички-травники, которых он видел под кустом телореза. Дальше появилась церковь, старые образа на ней казались потемневшими куклами пряжи. Сучковатый отец Хрисантий встретил его с какой-то бутылкой в руках и хитро улыбнулся:

«Нет вашего Заднепровского, — уже в новой школе орудует. А я перехожу в самодеятельность. В последний раз в церкви пью, хватит грешить».

Марко пошел в школу. Возле осокорей, где он встретил свою судьбу, над ним загремел пушечный гром. Марко поднял голову и на облаке увидел бородатого веселощекого деда с солдатскими обмотками на ногах. Дед подмигнул ему:

— Испугался? Это не пушки, а я, гром, гремел. Слышишь, война закончилась! Вот и будь здоров и ничего не бойся. Поплыл на облаке прорицать победу…

Марко проснулся с улыбкой на устах, повернулся, крякнул и услышал тихий голос Федька:

— Вы не спите?

— Не сплю.

— А слышали, как во сне смеялись?

— Не слышал.

Паренек рукой нащупал Маркову руку и что-то ткнул в нее:

— Возьмите себе, Марко Трофимович.

— Что это, Федю?

— Зажигалка. Все-таки пусть она будет у вас. В хозяйстве пригодится, — сказал словами Марка.

Мужчина понял, что сейчас делается в детской душе.

— Ну, спасибо, Федя, за подарок. Теперь и я буду с огнем! Давно не имел такого славного подарка.

— В самом деле? — обрадовался паренек.

— В самом деле. А если захочешь поиграть ею, бери у меня, обижаться не буду, — прижал к себе ребенка и вздохнул.

VII

Ночь лучший пособник влюбленных, только тех, что неженаты. Дела женатых ночью куда хуже, даже если ты председатель колхоза.

Антон Безбородько, проведя глазами сани с Мамурой, оперся спиной о колодезный журавль и думает о том, над чем иногда думают по ночам некоторые мужчины. В голове неоднолюба, потесняя все хозяйственные заботы, неровно крутится и плетется один клубок: «К кому и как пойти?»

Кто-то, может, и не очень мудрствует возле такого, сокровенной страстью напутанного клубка, но степенный Безбородько — не легкомысленный баламут. Он знает, что любовные ласки рождаются в тайне и лучше всего, когда в тайне, без завязи, отцветают. Кому в этом мире, практически, нужны огласка или подозрение? Ни тебе, ни твоей любовнице, ни тем более собственной жене, которая на всякий взгляд мужчины имеет кошачьи глаза. Ты на заседание идешь, а она и здесь, как из колышка, цюкнет:

— Долго будешь сидеть?

А разве же он знает, сколько будут говорить и свои активисты, и представители? Да и на фермы, какими они теперь ни есть, надо заглянуть, чтобы хоть сторожа начальство чувствовали. А баба как баба: все равно государственную работу никак не отсортирует от любви и ревности.

«Эх, Мария, Мария, славная ты была девушкой, и молодица ничего себе вышла из тебя, а вот, набравши сорок лет с хвостиком, не набралась, практически, деликатности. Еще и не подумает муж повести на кого-то бровью, а у тебя уже все и для всех написано-разрисовано на лице, как на афише. С годами еще и новый недостаток прорезался у жены: неважно спит по ночам. Не успеешь ступить на порог, а с постели уже шипит ее голосок:

— Чего так поздно притарабанился? Уже скоро первые петухи запоют.

Прицепилась к тем певцам, будто и не знает, сколько председатель имеет хлопот от петухов и до петухов».

Журавль грустно поскрипывает, будто сочувствует мужчине, и он тихонько начинает напевать:

Ой у полі три криниченьки,

Любив казак три дівчиноньки:

Чорнявую та білявую,

Третю руду препоганую.

Нет, прескверной он никогда не любил, а что у него есть чернявая и белокурая, кроме жены-шатенки, как в городе говорят, так это факт, с одной стороны, приятный, а с другой, лучше не спрашивайте… Как там теперь его законный факт? Спит ли, или отдавливает бока, ожидая мужа? Хоть бери и незаметно сон-зелье подсыпай своей паре. И медициной втолковываешь ей, что сон — это витамины здоровья, но разве же такую медицину победит или переговорит? У нее, практически, своя медицина и свои примечания к ней. Эт, никогда мужчина не проживет спокойно: то войны, то разные планы-заготовки, то кампании, то фермы, то женщины. И какую они силу взяли над нашим братом! Взглянет-моргнет глазами на тебя, поведет бровью — и потащит куда-то душу, словно за поводок. Еще ничего, если у кого-то один поводок, а вот когда их аж два в разные стороны дергают, и ты стоишь в нерешительности: куда повернуть? Конечно, лучше пойти к Мавре, но это такая дичь, что до сих пор, практически, не разберешь, как поддобриться к ней: или лаской, или продукцией, или еще чем-то. А в последнее время, вражья личина, и не смотрит в его сторону. С какой бы ласки или тряски?

Из тьмы на Безбородько глянули голубые, с диковатым серым бликом глаза молодой вдовицы, которая больше приносила ему хлопот, чем радости. Но почему-то и тянуло больше к ней, словно сам черт в медах выкупывал ее.

«Грехи, грехи», — чистосердечно вырывается у мужчины. Он решительно вытягивается и с достоинством, как хозяин, выходит на дорогу: чего ему сейчас крыться, когда идет проверять конюшню. Вот после нее надо будет съеживаться под чужими печами, а это, практически, разве убежище? Скорее бы всем огородиться плетнями, перекладинами и разжиться на хаты. И людям было бы лучше, и для высшего глаза, и для него — меньше бы тыкали пальцами на его усадьбу. Не одному мозолила она глаза, а никто не поблагодарит, что он и для людей зубами вырывал лес аж с трех лесничеств. В этом году много настроят хат, ну, а все одинаково жить не могут, потому что до неба высоко, а до коммунизма далеко.

Он осторожно, почти на цыпочках, подходит к конюшне, откуда слышны голоса конюхов, вытягивается у ворот и прислушается, не болтает ли чего-то о нем безумный дед Евмен и его братия. «Никогда старику ничем не угодишь. Уже, так и знай, отвез Марку Бессмертному три фуры побасенок, а четвертую жалоб. И принесло же этого Марка еще до окончания войны, будет кому воду мутить, — это такой, что не усидит и не улежит. Гляди,