— Может, друг, в наш дворец заглянешь?
— Позже, позже приду на посиделки, потому что сейчас некогда: работы, практически, до самой субботы, а от этого дня и снова же до этого — и вверх некогда глянуть. Сами знаете — село висит на плечах. Привет передавайте Марку, пусть скорее выздоравливает и не натруживает себя заранее, потому что он у вас непоседа, — говорит с веселым сочувствием.
«Зачем бы ему так допытываться о наградах? Наверное, у самого не густо их. Вот и обрадовался…» — догадался Марко.
В землянку с охапкой хвороста вошла нахмуренная мать. Увидела сына, прояснилась:
— Как спалось, Марко?
— Где же может лучше спаться, как не у родной мамы?
— А я такого дыма напустила, ошалеть можно, — прикрыла двери. — Безбородько приходил, расспрашивался о тебе. Помочь умыться?
— Как-то постараюсь сам, — на одном костыле попрыгал к ведру с водой, а мать с сожалением взглянула на искалеченную ногу и что-то зашептала к ней.
— Что вы, мама, шепчете?
— Да ничего, это уж от старост идет, тогда человеку хочется и в одиночестве говорить. Марко, а ты хоть какую-то медаль имеешь за свои битвы и увечья? — неловко взглянула сыну в глаза.
— Зачем оно вам? — засмеялся Марк, изображая, что не слышал разговора с Безбородько.
— Так себе спрашиваю. Ты мне и без медали хороший.
Больше мать ни словом не обмолвилась о наградах. Но на душе у нее стало грустно: видать, обошли ее сына, как не раз обходили на веку. Если бы меньше разные мины да снаряды рвали его в клочья, больше бы заслужил.
Умывшись, Марко вышел во двор. Утро сразу охватило его свежестью и солнцем. Весь воздух был густо переткан почти невидимыми нитями изморози. Только вглядываясь против молодого солнца, можно было заметить, как они щедро расщеплялись на крохотные снежинки-искорки, создавая вокруг неощутимую золотую метелицу. Да, это была истинная, но необыкновенная метелица, которая ослепительно двигалась своими путями и кругами. Марко, любуясь ею, удивлялся, почему раньше никогда не видел, что может создавать обычная, солнцем подсвеченная изморозь.
И только после этого начал присматриваться к селу, захламленному наростами землянок и скорбными памятниками печей. Но уже на пожарищах лежала древесина, кое-где поднимались желтоватые, как будто из воска вылепленные срубы, а за мостиком среди убогости руин возносился большой дом, к которому неуклюже лепились пристройки.
«Это, наверно, и есть хоромы Безбородько. За чьи деньги проползает под сердцем, за какие заслуги строился он?» — кипит злоба, а глаза берутся гневом.
Когда-то и Марко не раз мечтал, что придет время — и новые, белые, как лебеди, хаты разбредутся по зеленым садам, чтобы человек имел где отдохнуть, принять гостей и научить уму-разуму детвору. Разве у нас не хватит глины на такие дома, чтобы против них кулаческие казались нищенскими? И это будет! Но он первой прямой наводкой ударил бы по тем хоромах, которые выросли на мошенничестве среди бедности, руин и нужды.
Что-то неподалеку зашипело, Марко невольно вздрогнул, но сразу же понял, что это была не мина: пошипев, заговорил громкоговоритель. Мужчина подыбал к нему послушать последние известия.
— Не спеши так, Марко! С приездом тебя! — услышал сбоку знакомый смешок и голос.
И вот к нему степенно подходит проясненный внешне и нахмуренный изнутри Безбородько, среднего роста, складно сложенный мужичонка, которого можно запомнить с первого взгляда. На узковатом с упрямым подбородком лице хозяйничает немалый, раздвоенный на кончике нос, зато темно-серые подремывающие глаза глубоко засели в глазницах, а над ними выпяченные надбровные дуги перегнули ржаные навесы бровей. Губы у мужчины полные, смачные, о которых говорят, что ими хорошо целоваться или в церкви свечки гасить. А вот большие оттопыренные уши подкачали: очевидно, за счет размера они утончились, и лучи процеживаются сквозь них, как через розовое стекло.
Марко острым взглядом сразу схватывает все лицо, на котором удивительно соединяется властность и дрема, всю преисполненную достоинства фигура Безбородько, потом крайне удивляется, отворачивается, а дальше так заливается хохотом, что его аж качает на костылях.
Взволнованный Безбородько искоса взглянул на себя, потом взглянул на Марка, даже не ответившего на приветствие, пожал плечами и с обидой на лице выжидает, что будет дальше. Но, когда на темноте Марковых ресниц заколебались росинки слез, он с удивлением и пренебрежением выпятил раздутые губы:
— Вот так, значит, практически, и встречаются друзья. Даже «здравствуй» не выцедили, а уже насмешечки нашли. Чем-то таким смешным позавтракал?
— Да нет, Антон, — сквозь смех и слезы отвечает Марк, — я натощак хохочу.
На длинных щеках Безбородько появилась какая-то чужая и обязательная улыбка, а раздвоение носа покраснело.
— С какой бы это радости так хохотать?
— Не от радости, а от удивления: откуда на тебе теперь гусеница взялась?
— Гусеница!? Да что ты!? — пораженно переспросил Безбородько и тоже отклонился от Марка, прикидывая в мыслях, не потерял ли он тринадцатую клепку после всех своих ранений. — Какие-то у тебя такие умные насмешки, что я ничего толком не разберу. Где же в такое время, когда еще снег лежит, практически, может взяться гусеница?
— Об этом я и сам спрашиваю у тебя. Присмотрись хорошенько к своему пальто.
Безбородько на всякий случай отступил пару шагов назад, а потом глянул на свое пальто и пришел в ужас: три небольших розовых, с красными головками червя извивались на его праздничной одежде. Это было так мерзко — в предвесеннюю пору увидеть на себе неожиданную гадость, — что и лицо, и вся фигура Безбородько передернулись.
— Откуда она, такая напасть? — побоялся рукой снять червей: а что, если это трупожорки?
Марко понял Безбородько, успокоил его:
— Это плодожорка.
— Плодожорка? Не может быть.
— Присмотрись.
Безбородько спокойнее начал рассматривать гусеницу, потом сбросил ее с пальто и пробормотал:
— Откуда же она, практически, взялась?
— Часом в дом не вносил сушку с холода?
— Жена вносила! — вспомнил Безбородько. — А я еще ночью бросил пальто на мешок. Ожила, получается.
— Значит, ожила. Понравилось ей в твоем дворце — там почуяла весну.
— Ну и перепугал ты меня сначала. Аж до сих пор в ногах дрожь гопака выбивает, — с облегчением улыбнулся Безбородько.
— Как-то у нас, Антон, так всегда выходит: то я тебя, то ты меня пугаешь, — засмеялся Марко.
— То прошлое, довоенное дело было. — Безбородько даже рукой махнул, будто навсегда отгонял те недоразумения и несогласия, которые были между ними. — Теперь люди научились ценить жизнь, стали дружнее жить. И мы за войну, практически, поумнели, думаю, не будет между нами ссор и распрей. Когда я раненный лежал в госпитале, не раз перебирал в памяти прошлое, не раз думал о тебе, вспоминал, как мы когда-то черт знает чего враждовали с тобой, и решил поставить крест на том, что было.
— А как решил? — удивился и даже обрадовался Марк: а что, если и в самом деле Безбородько к лучшему гнет свой довольно-таки крученый характер. Тогда следует помочь ему отсеять грешное от истинного.
— Так и решил, — искренними глазами взглянул на Марка. — И перед тобой винюсь, потому что много когда-то по злобе попортил тебе крови и по девичьей линии, и по другим линиям, — понизил голос Безбородько. — Все вперед по глупости своей хотелось выскочить, в чем-то обогнать тебя. А когда ранили, понял, что это суета сует и разная суета… Думаешь, я теперь хотел председательствовать среди такого безголовья и кавардака? Так всунули же, запихнули, а теперь от критики не только уши — вся душа вянет, потому что за что ни подумай — того теперь нет. Трудности на трудностях едут, трудности трудностями погоняют.
Марко насторожился: припомнилась давняя песня Безбородько — он всегда все старался столкнуть то на трудности роста, то на трудности пятилеток, то на трудности сельской отсталости, а теперь ухватился за трудности войны.
— А твои хоромы тоже на трудностях выросли? — глазами показал на жилье Безбородько.
— Вот, вишь, даже ты камешком швырнул в мой шалаш.
— Не ко времени ты размахнулся, Антон, на такое строительство, поэтому и летит этот камень.
— И зря, братец. Здесь ты чего-то не додумал, — даже с гордостью сказал Безбородько. — Если подумать по-настоящему, по-хозяйски, то зачем мне или кому-то, кто, конечно, может, переделывать одну работу несколько раз? Вот, например, сначала я выстрою себе маленькую хату, как все, а потом, через несколько лет, придется ломать ее и начинать строительство сызнова. Так не лучше ли сразу строиться на весь свой недлинный век и людям давать пример: делайте, кто может, как можно лучше, сейчас тянитесь к светлой цели. Это раньше был лозунг: мир лачугам, война дворцам. А теперь надо объявлять войну лачугам, чтобы ставить добротное жилье.
— Хорошо ты запел, да немного рано, — покачал головой Марко на демагогию Безбородько. — Сейчас надо добиться, чтобы люди хотя бы не жили в плесени с червяками и жабами. Объявляй раньше войну землянкам.
— Это ты так думаешь, а я иначе, и не знаю, на чьей стороне правда.
— А ты у людей расспроси, может, правда возле их землянок ходит.
— Горе одно там ходит, — и себе помрачнел Безбородько.
— Значит, надо как-то его ломить. Зерно готово к посеву?
— Где там. Считай, свистит в амбаре.
— Почему?
— Еще осенью разные планы переполовинили его.
— Чем сеять будем?
— Тем, что есть и что государство даст.
— А если не даст?
Безбородько развел руками.
— Ну, братец, я не бог, чтобы отвечать на такие вопросы… Если вывезли, то и привезут… Не впервой, — сказал, твердо зная, что здесь не подкопаешься к нему.
— А гной вывозишь на поля?
— Нечем… кони едва на ногах держатся.
Марко нехорошо взглянул на Безбородько.
— И те не держатся, на которых Мамура ночью пряжу возил?