Правда и кривда — страница 43 из 90

— Что такое на данном этапе наш крестьянин? — любил иногда за рюмкой пофилософствовать Броварник. — Это — подсолнечник! Голова его тянется к солнцу, а корни — в землю. И что ему надо для полного цветения и счастья? Побольше солнца и поменьше воробьев, которые выпивают зерна. Сейчас этот подсолнечник еще опечален, ведь чего только не берут из него и кто ему только не наклоняет голову. Но придет время, и истинный хозяин прогонит воробьев и разных тех, что наперед прицелились к каждому зернышку, прогонит дармоедов и рвачей — и сметет все туманные недоразумения и бюрократические инстанции между подсолнечником и солнцем.

За эту философию опечаленного подсолнечника и приложения к ней не раз перепадало Броварнику: нашлись воробьи и на его голову, полезли и в его анкеты. Но Броварник не растерялся и на пленуме райкома сказал, что его анкета имеет восемь пунктов — восемь полей и каждое из них пока что дает по району высший урожай. И это только потому, что он верит людям, а они ему. Он старается заглянуть им в душу, а не запустить когти в печень. И, повернувшись к критиканам, так закончил свое выступление:

— Так будут еще вопросы со стороны печеночных? Или закончим демагогию?

Весь пленум грохнул аплодисментами и хохотом, а после пленума к Броварнику навсегда прилипло прозвище «Подсолнечник», хоть он и носил на голове уже не золото кудрей, а зимнюю изморозь…

Во дворе Данила Васильевича стоял мятый и тертый, видно, собранный из нескольких поломанных машин «виллис», а на его бампере примостился красавец петух; он одним глазом разнежено, с пренебрежением посматривал на стайку своих неревнивых любовниц.

Марко, как с человеком, здоровается со старой хатой, еще больше вросшей в землю, возле нее караулом стояли посохшие, с не открученными головами подсолнечники и унизанные пуговицами семян высоченные мальвы, а на хате красовалось гнездо аиста. Все здесь было таким, как и когда-то, кроме землянистой немецкой каски, из которой куры пилы воду.

Марко, как росу, отряхивает воспоминания довоенных лет и с волнением идет к дверям: как его встретит Подсолнечник? Очень ли он изменился за войну, как откликнется на его просьбу. Скрипят-мурлычут двери, на полуслове обрывают зажигательный спор в доме хозяина. Марко сразу чувствует на себе взгляды трех людей, сидящих за обеденным столом, и с приятностью вдыхает настой ржи: на покутье красуется роскошный сноп, а его колосья нависают над головами Броварника и дородного гостя. Неизвестный повернулся, поднял руку к голове, ударил ею по колоску и поморщился.

— Марко, это ты? — вскрикнул Броварник, порывисто встал из-за стола и застыл в удивлении.

— С деревяшками узнали меня? — Марко стукнул костылями об пол.

Загремел стол, что-то звякнуло, перекинулось на нем, отлетает в сторону стул, и к Марку, сияя сединой и улыбкой, приближается седоголовый Подсолнечник. Лицо его за эти годы подсохло, потемнело, в серо-голубых глазах сквозь удивление и радость пробивается грусть — таки, видно, горе не обошло человека.

— Живой, значит! — Данило Васильевич, присматривается, кладет большие руки на плечи Марка, потом крепко целует его. — И не забыл старика? Молодчина! Спасибо, спасибо, парень! Жена, посмотри, это же Марко, — поворачивает мужчину. — Поставь еще одну рюмку на стол.

— Сейчас. Здравствуй, Марко, здравствуй, сынок. — Тетка Соломия, будто выходя со сна, вытирает руки и потихоньку подходит к Марку, а сквозь прореженную оправу ее коротких ресниц начинает просачиваться влага. И мужчина уже знает, что единственный сын больше никогда не переступит порог родительского дома, не скажет «мама», не поцелует ее. И Марко сейчас целует ее, как сыны целуют матерей. Тетка Соломия припала головой к его шинели, потом выпрямилась, тяжело вздохнула. Огонь от печи обагрил ее обвислые слезы: — Слава богу, что хоть ты вернулся, — уголком платка вытирает глаза. — Садись, сынок, где мой Дмитрий сидел.

— Не надо, старая, не надо, — тихо успокаивает ее Данило Васильевич.

Марко подходит к столу, за которым безмолвно и напряженно сидит разрумяненный мужичонка лет сорока пяти с головой льва, подстриженной под бобрик. Глаза у него административные, как пропуска, а одежда того полувоенного фасона, который может ввести в обман лишь сугубо гражданских женщин.

— Знакомься, Марко, с моим гостем. Это Андрон Потапович Кисель, — хозяин считает, что этим он сказал все, но Марку фамилия Киселя пока что ничего не говорит.

— Очень приятно, — с достоинством привстает гость и через стол протягивает холеную, пухленькую руку, но на его лице разливается не приятность, а плохо скрытая кисловатость. Потом он вопросительно посматривает на Данила Васильевича, тот одним движением надбровья говорит, что с таким мужчиной и рюмку можно выпить. Кисель успокаивается, с его зрачков соскакивают настороженные пропуска, и ямка на вареникоподобном подбородке становится мягче.

Марко перехватывает этот молчаливый разговор, присматривается к нездоровому жиру Киселя, который сузил его белкастые глаза, но расширил живот и противоположную ему часть тела. Полувоенное галифе Киселя честно выдерживало свою нагрузку, хотя и не могло похвастаться совершенством форм. Но не эти формы, а лицо с печатью грубой властности и заносчивости подсказывают Марку, что Андрон Потапович не принадлежит к тем, которые любят приносить людям радость, покой или хотя бы одаривать их обычной улыбкой. «Но первое впечатление часто бывает ошибочным, — думает Марко. — Увидим, как оно дальше будет».

— Садись, Марко, пока водка не скисла, — Броварник приглашает гостя к столу и, когда тот усаживается на скрипучем стуле, высоко поднимает рюмку: — За тебя, воин, за твое здоровье, за нашу печь, в которой сгорят твои костыли.

— Хорошо сказал. Что хорошо, то хорошо, — похвалил Кисель Броварника, жмурясь, нацелился рюмкой на Бессмертного и с достоинством выпил водку.

— А перед этим я не так хорошо говорил? — обернулся к гостю Броварник, и насмешка задрожала в морщинах его век.

— Не говорил, а болтал черте что, — у Киселя скривились губы, подбородок и ямка на нем.

— А мне показалось, что ты, Андрон Потапович, попал на скользкое, а признаться не хотел, — засмеялся Броварник.

— И снова мелешь черте что. Хороший ты хозяин, а мыслитель никудышный, не перерос тех дядек, которые чуть ли не каждый свободный час точат лясы, даже, словно министры, лезут в политику и международную жизнь. Они, видишь ли, без высокой политики никак не могут обойтись.

— Жаль, что ты, Андрон Потапович, среди таких дядек не увидел истинных мыслителей. Иногда в их слове больше мысли, чем у другого во всей голове.

— Вот опять за рыбу деньги, — Кисель скривил пренебрежительную ухмылочку. — Темный ты, неисправимый идеалист, Данило Васильевич. В своих дедах ты видишь крестьянских пророков, в дядьках — мыслителей, а сам, как видится, как понимается со стороны, мечтаешь построить крестьянский рай. А мне плевать на него! — высоко махнул рукой и ударил ею несколько ржаных колосков.

— Это можно, — сразу стали пасмурней морщины на высоком лбу Броварника.

— Что можно? — изумленно спросил Кисель, не уловив неприязни в голосе Броварника.

— Да наплевать на все, — исподволь, будто с ленцой, ответил Броварник, а Кисель встрепенулся, как воробей после купания.

— Уже уцепился за слово?

— Нет, за стиль в руководстве, за стиль!

— Вот, куда достал… Это уж не твоя епархия и не твоя печаль, — сразу хочет ошеломить, но не ошеломляет Броварника.

— Да, это не моя епархия, но печаль моя, даже больше, чем кто-то думает или догадывается. А наплевать — это не руководить. Наплевать можно и в колодец, из которого воду берешь, можно и с людьми расплеваться, можно и на ржаной колосок, и на землю под ним плюнуть, но землю не обманешь: на плевок она и ответит плевком. Вот так я думаю, Андрон Потапович, и что-то, вижу, не нравится тебе моя речь. Ну, а подслащивать ее, извини, совесть не велит. Это уж твои подхалимы умеют делать.

Кисель трибунно махнул кулаком:

— Хитришь, Данило Васильевич, ох и хитришь, защищая со всех сторон своего дядьку.

— Кусать его легче, но кому это нужно?

— И это нужно! Хитрость, индивидуализм и разные пережитки надо выбивать из дядьки. Мы рано или поздно заставим его работать на социализм.

— Будто он сейчас на капитализм работает? — потемнело лицо Броварника, нахмурился и Марко.

— Нет, на социализм, но отдает ему только частицу, а не всю работу. Из дядьки добрым молотом надо выбивать разные пережитки, разные садочки, и ставочки, и огороды.

— А может, не молотом, а благосостоянием! — вмешался Марко, напряженно присматриваясь к раскрасневшемуся лицу Киселя. — Молотом легче бить по голове, чем думать ею.

У Киселя сначала обиженно вздрогнули две отвисшие складки, идущие от губ, потом гневно подскочили вверх коротковатые неровные брови. Он вперил свой грозный взгляд в Марка, и тот неприятно удивился: весь вид Киселя говорил, что он сразу возненавидел его, возненавидел, как врага. И Марко понял, что мстительная натура Киселя не простит этих слов, всюду будет вредить ему, если где-то хоть краешком сойдутся их дороги.

«Значит, мелкий ты человек», — выдержал взгляд Киселя, а тот уже строптиво шевельнул плечом и грозно заговорил к Броварнику:

— Не нравится мне, Данил Васильевич, сегодняшний разговор с тобой. Все с самого начала не нравится… Война всегда развязывает языки, вольнодумство и анархизм, их надо держать в бутылке, как нечистую силу, потому что сегодня какому-то философу из какой-нибудь Захлюпанки захочется либерализма или крестьянского рая, а завтра он уже начнет пересматривать государственные налоги и планы… Так я тебя понял? Или, может, мне это показалось за рюмкой?

— Нет, не показалось.

— Вот-вот! — обрадовался Кисель. — А послезавтра эта демагогия уже запахнет не только ревизией нашей экономической политики, но и экономической контрреволюцией! — и снова трибунно махнул кулаком. Колоски отскочили от него, закачались и ударили Киселя по лицу. Он встал и, сминая их, начал затыкать в сноп, а когда расправился с колосками, уже с улыбкой бросил Броварнику: — Вот так, голуб сизый, на этих мыслях можно докатиться и до белых медведей.