— Теперь, значит, и на ферме будет молоко, — скривился Шавула, оторвал руки от головы. — Неужели без этого никак нельзя обойтись?
— Нельзя! — твердо сказа Безбородько.
— Ой, падко мой, печали мои! Как же эти коровы заводить на ферму? Стыда на весь район не оберешься, — завопил Шавула и снова схватил голову руками.
Безбородько успокоил кладовщика.
— Какой там стыд? Не туда смотришь, не то видишь и не то мыслишь. Мы просто спасали коров от голода, спасли их — и снова честь-честью сдаем в колхоз. Мы колхозу добро делали.
— А в самом деле! — удивился, потом улыбнулся, а еще через минуту помрачнел Шавула. — Такую корову возвращать. У нее же вымя, как ведро! Может, ее, Антон, своей заменить?
— Не делай этого, Мирон. На все есть свое время, — строго взглянул Безбородько. — Лисицу собственный хвост погубил, а тебя может погубить коровий. Думай не тем местом, на котором сейчас сидишь, и готовься к ревизии. Ну, а чтобы тебе легче было сдавать свою корову, сначала, для практики, отведи мою.
— Когда?
— Сейчас.
Они все втроем встали из-за стола, вышли во двор. Безбородько решительно пошел в большой, жестью крытый сарай, отвязал породистую корову, пахнущую молоком и лугом, слегка ударил ее сапогом и повел к воротам.
— Это, Мирон, практически, делается так, — повернул голову к завхозу и кладовщику. — Отворяются ворота — и айда, коровенка, со двора. Отдирай, Мирон, пережитки от сердца и веди, чтобы не повело куда-то в нехорошее место, — даже улыбнулся Безбородько.
Шавула сплюнул, ругнулся в бороду и, изгибаясь, пошел за коровой.
— Неужели, Антон, не жалко вам рекордистки? — грустно покачал головой Мамура.
— Почему не жалко? Но мозги мои еще не притрусило каменной чешуей. Нам не положено быть дураками. Делай, Тодоша, как я сказал, не хватайся за разные увертки, вот и выплывешь, как ныряльщик. Ну, иди к своим документам, а дорогой пришли ко мне Галю с машиной.
— Куда-то в поход?
— К соседям по песни… Есть разные дела. Из председательства же ухожу. — Он простился с Мамурой и весь в невеселых мыслях вошел в хату. Мертвые глаза линей тупо смотрели на мужчину, и ему тяжело вздохнулось.
— Из председательств ухожу, — еще раз сказал сам себе.
Когда на улице заурчала машина, Безбородько погасил свет, вышел из дому и еще поколебался: ехать ли ему к Саврадиму Капустянскому, или оставить свою затею. Но как оставить ее, когда припекло до самого края? Он молча садится в кабину, косится на девчонку: не преисполнилась ли она насмешкой к председателю, и приказывает ехать в Зеленые Ворота… Чем тебе плохое село? И название хорошее, и стоит в садах, как в венке, и люди там более спокойные. Нет, если подумать, ни Евмена Дыбенко, ни Демьяна Самойленко. Этот думает, как горел в танке, так ему все можно, чтоб тебе язык заклинило.
Перед глазами Безбородько проходят и проходят его недруги, которые будут потрошить и рвать его в клочья на отчетно-выборном собрании. В этот день кого-то из них надо послать аж в область. Ну, а чей-то рот можно мудро замазать. Все надо с подходом делать.
В таких раздумьях Антон Иванович подъезжает к крестовидным воротам Саврадима Капустянского, перед порогом незаметно трижды сплевывает через левое плечо и, невесело улыбаясь, заходит в хату.
— А, сват приехал! — насмешливо здоровается Саврадим Григорьевич. Даже в жилище он сидит в полушубке, и все равно холод хозяйничает в теле мужчины. — Может, уговорил Бессмертного к нам?
— Не смог, — с сожалением отвечает Безбородько. — Вы как в воду смотрели: ему не хочется идти на малое хозяйство.
— Ну, это его дело, — с сожалением сказал Саврадим Григорьевич. — Когда уже я себе смены дождусь? Не выдерживает моя основа такой нагрузки, расползается. Эх, годы, годы… А когда-то же самые норовистые жеребцы танцевали подо мной, сабля блестела и пела в руках как сумасшедшая, плуг вынимал из борозды, как куколку, телеги с древесиной одним плечом переворачивал. Где те врачи на свете, которые дают человеку силу, а не могилу?
— Нет таких, и не скоро найдутся, — уверенно ответил Безбородько. — Вся их ученость еще способна что-то вырезать, что-то укоротить у человека, а добавить ему здоровья не умеет. Нет таких кувшинов у нее.
— Как ты славно о кувшинах сказал, — грустно согласился старик. — А когда-то и они будут, выпьешь из них здоровья — и ходи по земле, как солнце по небу… Так какая нужда тебя погнала ко мне? Помочь хочешь мне?
— Может, и помочь, как захотите, — еще с опаской говорит Безбородько.
— Почему бы помощи не захотеть? — оживился старик. — Говори, что у тебя.
— И неудобно о себе, но скажу: хочу к вам приемышем! — сразу выпалил Безбородько.
— Как!? — пораженно взглянул на него Саврадим Григорьевич. — Ты к нам хочешь председателем? Так я понимаю?
— Конечно. Надо же вам отдых дать. Я по-товарищески…
— Так это я за твоей спиной буду отдыхать? — старик округлил глаза, подался с доброго дива плечами к стене и расхохотался. И от этого хохота затанцевали его вихор и борода.
Внезапный смех передернул Безбородько, теперь в этом доме и ему стало холодно.
— Неужели это так смешно? — злобно искривил толстые губы.
— Для меня смешно, для тебя грустно, — хватался за живот Капустянский. — Ой, не могу больше… Безбородько позаботился о моем отдыхе… И не кривись, не злобствуй, человече. Ты извини старику, но я тебя и свинопасом не поставил бы в своем колхозе.
— Чего вы так загордились своим хозяйством? Серебром-злотом осчастливили его? — возмутился Безбородько.
— И скажу, послушай, когда время имеешь, — Капустянский наконец отсмеялся и с пренебрежением взглянул на Безбородько: — Слушай и мотай на ус. Такое редко в глаза говорят. Я думаю, человек, который ходит возле живого дела, только с радостью должен делать его. А вспомни, умел ли ты что-то делать с радостью? Решительно ничего. Ты даже хлеб не выращиваешь, а выжимаешь из земли. Ты и ешь его без радости, потому что краденный он у тебя. И хоть я больной дед, хоть я не имею твоих лет впереди, но я до сих пор радуюсь людям, земле, поникшей траве на лугу и звездам в небе. Даже умирая, я не дам тебе воли, потому что ты нехороший, злой человек! Ты не любишь даже тех, кто работает на тебя, ты боишься их взгляда, их слова и смеха. Еще Шевченко писал: «И нет злому на всей земле бесконечной веселого дома». Запомни эту великую правду. Ты и в своем доме не радуешься, потому что и он, и все в нем ворованное. Так как я могу тебя допустить до общественного добра? Ты же сразу начнешь думать не как его приумножить, а как украсть, честных тружеников заменишь хитрыми прохиндеями, подхалимами и начнешь рубить под корень человеческие надежды и человеческую радость!.. Не шипи, не кривись, человече, слушай старика, а постановление сам себе пиши, потому что рано или поздно напишут его люди… Жена, поставь нам что-то на стол, пусть поужинает Антон Безбородько. Мы еще поговорим по-соседски об исправлении души. Может, поможет.
— Ничего не надо мне — ни ваших докладов, ни ужина, ешьте сами! — люто встал злобой наполненный Безбородько.
Но жена Капустянского уже несла навстречу полумисок, снова-таки с рыбой. Мертвые глаза щук тупо таращились на Безбородько.
XXIV
Антон Безбородько не раз бывал и на коне, и под конем, и на это с годами начал смотреть, как на определенную закономерность фортуны. Когда его выбирали председателем, то он с достоинством держал собственную голову, когда же переизбирали, тоже с достоинством нес на побледневшем лице чувство незаслуженной обиды и на искренние или мнимые сочувствия отвечал одно:
— Разве нашим людям кто-то угодит?
Больше всего ему нравились те отчетно-выборные собрания, что не пахло переизбранием. Что-то тогда теплое, семейное шевелилось в душе, хотя вокруг бушевали страсти разных выступлений. На таком собрании он охотно признавал критику, обещал что-то вытянуть, где-то исправиться, везде улучшить, добиться и победить. А дальше снова шла та же карусель: его накачивали, критиковали, он по-боевому воспринимал критику, сам себя критиковал, на чем-то выезжал, что-то придумывал и в работе, и в рапортах, расправлялся с некоторыми критиканами, некоторым хитро замазывал рот и снова готовил новые обещания: хорошо, что их не надо покупать.
Когда же его переизбирали, беспокоился, но не отчаивался, потому что в тумане будущего видел падение новоизбранного председателя и свое переизбрание. Но в такие невеселые часы Антон Безбородько имел одну тяжелейшую минуту — разлуку с печатью. Недаром какой-то дурной язык пустил когда-то остроту, что печать стала для Безбородько вторым сердцем. Только тот, кто не понимает, что такое печать, может без уважения говорить о ней.
Сегодня же особенно трудно было ее класть на стол. Может, потому, что собрание происходило в церкви и на позорное падение председателя смотрели и люди, и боги, и нечистая сила. Остатки суеверной боязни иногда беспокоили Антона Ивановича, когда он встречался взглядом с бесовскими глазами, на которых мерцал горячий блик ада, невзирая на то, что возле него шевелилась громоздкая фигура отца Хрисантия в подряснике иеромонаха. Чего еще попу надо на отчетно-выборном собрании? Ага, это он об утвари печется… Безбородько не может угнаться за всеми мыслями и говорит сегодня значительно хуже, чем умеет. Позади кто-то вкусно зевает и громко говорит:
— Говорила-балакала до самой смерти. Хватит языком плескать!
— Не сбивайте человека! Он же в такое время трудился! — сразу отозвались по углам приверженцы Безбородько.
— Так трудился и хватал, что ни света, ни людей не видал.
— А ты видел? Чтоб тебе повылазило!
— Да уже вылез дворец у Антона и дурак возле Антона.
— Га-га-га!
— Клади, Антон, регалии на стол! Хватит колхозом торговать!
У Безбородько тряхнулись плечи, он замолчал, ввинтил глаза в ад и, овладев собой, кое-так закончил выступление, полез в карман за печатью и, наклоняясь, положил ее на стол. Однако же не Марко потянулся к ней — первым взял печать дед Евмен, нацелился недоверчивым глазом, бесцеремонно покрутил ее в руке, поднял к носу и понюхал.