Правда и кривда — страница 63 из 90

Марко обиделся:

— Ну, как хочешь, Мирон, я тебя не заставляю. Вижу, все тебе не нравится…

— Да нет, уже нравится, — тяжело вздохнул Шавула. — А где же ярма взять на коров?

— Если не достанешь готовых, то найдется же где-то на берегу сухая верба.

— Черт ей только рад, — снова вздохнул Шавула. — И тогда заявлениям не дашь ходу?

— Если покажешь себя в работе, то после посевной — сам порву заявления. А теперь иди на заклание.

Шавула в сердцах одним духом опрокинул рюмку, скривился от какой-то мысли, потом решительно встал и с шапкой в руках пошел к дверям.

— Ну так бывайте здоровы. Был у Шавулы кабанчик пудов на восемь да загудел, — грохнул дверями и тяжело забухал сапогами по ступеням.

— Кажется, легче брать, чем отдавать? — Марко пытливо взгляну на Безбородько, а тот отвел от него взгляд.

— Это ты правильно сделал, что не начал судиться: теперь и Шавула, и Мамура так будут стараться, аж гай будет шуметь, — Безбородько снова долил Марку рюмку. — Чего-то не пьется тебе? Осколки, слышал, еще допекают?

— Да допекают.

— Много их осталось?

— Два.

— И ешь неважно, а надо, чтобы осколки обросли жиром. Так ненадолго хватит тебя на каторжном председательстве.

— Пожалел бог рака, — чмыхнул Марко. — А тебя какие терзания пригнали ко мне?

— Тоже раскаяние, Марко.

— Ты бы с этим делом к отцу Хрисантию пошел.

В тело Безбородько противно внедряется дрожь:

— Насмехаешься, когда твое сверху?

— Не насмехаюсь — не верю тебе. Это хуже.

— Таки хуже, — понуро согласился Безбородько. — И все равно пришел к тебе и с раскаянием, и с просьбой.

— О, это уже другое дело, такое у тебя, Антон, может быть. Говори — послушаю.

— Не насмехайся, Марко, это не твой характер. — Обида и боль вздрогнули и на губах, и на тонковатых, с мелкими прорезами ноздрях Безбородько, а в глубоких сонных глазах мелькнула темень, — забудем то проклятое купание в пруду, забудем и мое ожесточение. Из-за той купели я все валил и валил на твою голову, потому что очень злой был.

— Теперь добрее стал на полкопейки?

— Теперь остыл и, уже со стороны, мелким увидел себя.

— Неужели, Антон, это правда?

— Поверь, Марко. Сам караюсь в одиночестве, а особенно за то, что уязвил тебя тридцать седьмым годом, что в рану твою полез. — Безбородько сейчас и в самом деле раскаивался, что вспомнил Марку о том времени, и со страхом думал о своем давнем заявлении, огнем бы ясным или темным оно сгорело! А вероятно, и сгорело в войну. — Если можешь, скости все то, что было. Мы же с тобой, помнишь, за одной партой сидели, вместе в школу ходили… Многих наших годков уже и на свете нет.

— Многих… И первым Устин покинул нас. — Аж в детские и молодые годы вернулся Марко, вспомнил и побратима, и ту молоденькую учительницу, что должна была стать его судьбой. Где она теперь и как она? Дыхание далекой юности умилило его, через ее видения более приязненно посмотрел и на Безбородько: хоть хитрый и крученый он, но, в конце концов, не враг, и работать придется вместе. Только как ты, Антон, возьмешься за чапыги? Хватит ли здравого смысла без обиды и сетований пойти по земле обычным тружеником? Только это может исправить твои скособоченные мозги.

А Безбородько, тоже полетев в молодость, уже без ухищрений добывает вокруг рта улыбку:

— Помнишь, как ты на Пасху, когда как раз сады цвели, за бандой гнался?

— Конечно!.. А помнишь, как ты на кооперативной телеге от грабителей убегал?

— Почему не помню! — аж помолодел Безбородько. — Тогда у меня кони были с огнем. Как ударил по ним, словно змеи, понесли. Всю дорогу пеной услали.

— И пропал тогда корневик!

— Пропал, но вынес и меня, и товар. Тогда, Марко, мы немного дружнее с тобой были.

— Кажется, да, но и тогда уже лишняя копейка тебе деформировала дорогу и душу.

— И это было, — согласился и вздохнул Безбородько. — Но знаешь, что заставляло меня охотиться на ту копейку?

— Усушка, утруска?

— Нет, Марко, усушка, утруска это законное дело. Бедность наша довела до искушения. Помнишь, мы ни в будни, ни в праздники не вылезали из полотна?

— Помню и нашу большую бедность, но не забываю и нашего еще большего богатства — душевного, правдивого, сердечного. А ты, Антон, забывал его, и это, только это изуродовало тебя, и может убить.

— Может, и так, — снова согласился Безбородько. — Наскучило, надоело в бедности жить, ну, и не буду об этом, начну с другого конца. Хочу, Марко, если согласишься, поработать под твоим руководством… Когда-то и исправляться надо. Что скажешь на это?

— Кем же ты думаешь работать?

— Твоим заместителем.

— Зачем тебе это заместительство?

Безбородько насупил брови, но решительно глянул на Марка и совсем откровенно, с тоской в голосе, сказал:

— Потому что рядовым, простым я, Марко, уже не могу работать: и разучился, и стыдно. Я уже привык быть на сяком-таком виду: на трибунах, в президиумах, в прениях… Сегодня после собрания, когда ты сказал, чтобы к тебе подошли члены правления, встал и я и пошел к тебе. Только на полдороге опомнился, потому что уже иначе не могу. Считай, век между руководителями крутился и сам номенклатурой стал… Как же с этой, практически, орбиты сходить?

И душевная теплынь, и видения далекой молодости были внезапно разрушены этими словами. У Марка задрожали губы. Он уже видел перед собой не человека, а худшие привычки и ту пену, что наросла на мозгах и прокисла на них. Но он сдержал свое негодование и спокойно, сосредоточено спросил:

— Неужели, Антон, тебе так тяжело без президиумов, без постов?

— Очень тяжело, — Безбородько ощутил, что с Марком сегодня можно будет сварить кашу.

— Что же, может, я сделаю тебя своим заместителем, даже председателем со временем.

— Тебя на более высокую должность возьмут? — обрадовался Безбородько. — И это правильно: чего такому человеку, Герою, сидеть в селе? Спасибо, Марко, чем же отблагодарить тебя?

— Не меня, а людей.

— Так чего ты хочешь? — сразу насторожился Безбородько и прежде всего подумал, не захочет ли Марко забрать его дом под правление или ясли; взял же дань с Шавулы и Мамуры и даже бровью тебе не повел.

— Хочу я не так уж и много. Во-первых, чтобы ты научился хорошо и приветливо смотреть на людей, чтобы издали перед ними снимал шапку, как теперь снимаешь перед начальством, чтобы здоровался с ними лучшими словами, а не руганью, чтобы никогда не матерился.

— Так тогда же дисциплины никакой не будет! — ужаснулся Безбородько. — А когда все увидят, что я не председатель, а размазня, то и разворуют все.

— А кто же первым начал разворовывать колхоз? Не ты, не такие, как ты? Зло началось с вас.

— Откуда оно бы ни началось, а людей надо держать в ежовых рукавицах, не послаблять вожжи. Если председатель или его заместитель что-то возьмет себе — это еще полбеды, а если каждый потащит себе, то что тогда будет?

— Итак, ты не веришь народу?

— Народу верю, а людям — нет! Ты еще не знаешь, как война изменила их. И ты не очень, практически, высоко залетай со своим доверием! К общественному добру не так нужны мягкие слова, как крепкие сторожа.

— Хорош твой совет, только не для меня. А ты думал когда-нибудь что через несколько лет у нас не будет никаких сторожей?

— Дурак я думать о таком? А ты веришь в это? — широко посмотрел на Бессмертного, как на чудака.

— Верю и сделаю так в нашем колхозе.

— Тронутый ты человек! — возмутился Безбородько. — Это ты, может, для газеты или для журнала готовишь материалы о высоком сознании?

— Ох, и темный ты, Антон, как осенняя ночь… Разве ты не помнишь, как у нас после революции, когда улучшилась жизнь на селе, не запирались дома? Было такое?

— Было, — согласился Безбородько, а тоскливое опустошение не сходило с его глаз.

— А потом что начало запирать их: благосостояние или недостатки?.. Через несколько лет, когда все пойдет хорошо, у нас будет такое благосостояние, что и дома, и амбары будут без крючков и замков.

— Фантазия! Реализму, практически, нет у тебя ни на копейку. Я еще доживу, как за эту фантазию кого-то будут мять, как сыромять, или снимать с председательства. Значит, не хочешь работать со мной?

— Не могу. Нет у тебя, Антон, кэбы руководителя.

Безбородько сначала оторопел от обиды, а потом злоба скосила ему глаза:

— А ты мерил мои способности? Их у меня и на район хватило бы, да нет пока что такой руки, которая на район посадила бы. Что же прикажешь делать мне?

— Завтра пахарем выходи в поле.

— Вот уж этого не дождешься! Гнул ты, Марко, меня, как хотел, но не перегибай, потому что выпрямлюсь — и по тебе же первому ударю.

— Что же, собирай силу, если ума не имеешь.

— И буду собирать, не сидеть же мне, как на святом причастии! — Безбородько, лихой и красный, встал из-за стола и, не простившись, вышел из землянки.

— Знаменитых, сын, имел ты гостей, — отозвалась от печи мать, когда за Безбородько закрылись двери. — И чего ты сел с ними за один стол?

— Просто интересно было, — покосился на стол Марко и улыбнулся. — Да и польза некоторая есть — их закуска таки пригодится мне: занесем ее утром трактористу на завтрак.

— Ну, а это правда, что на Мамуру и Шавулу столько заявлений подали?

— Нет, мама, я преувеличил для страха, — искренне рассмеялся Марк, — но это не повредит. Пахал же дядька поле чертом, а я попробую ворьем. Пусть хоть немного отработают. Спите, мама.

— Ложись и ты. Или уже началась твоя бессонница?

— Началась.

— И не печалишься?

— А чего же печалиться, когда работы много? Вон уже и зерно на станцию пришло…

Когда Безбородько прошел мостик, его ослепил широкий искристый куст костра, на фоне которого шевелились две темные фигуры. Он огородом пошел к ним и скоро увидел, как Шавула со своей придирчивой женой обжигали кабана.

— Быстро ты, Мирон, начал стараться на Марка, — укусил смешком вчерашнего кладовщика.