— Понимаете ли вы, сколько проиграли в битве за урожай, сколько вы проиграли в глазах людей и руководства?
— Я понимаю свой проигрыш, но понимаю и выигрыш, — гневно встал Марко.
— Это позор! Он абсолютно ничего не понял! — негодующе завопил Головченко. — Похвастайтесь, что вы выиграли?
— Я выиграл годы женской красоты, — гордо сказал Марко, и все взгляды изумленно скрестились на нем.
— О чем он говорит? — у Головченко от удивления даже аж подбородок отвис.
— То, что слышите, — отрезал Марко. — У меня сердце не пеной, а кровью покрывалось, когда я посылал на поле с лопатами девушек и женщин. Сколько эта непосильная работа выжала бы из них здоровья, сколько новых морщин преждевременно избороздило бы милые лица? А теперь, при своем проигрыше, я выиграл годы женской красоты. Это тоже чего-то стоит!
Борисенко улыбнулся, потом засмеялся, махнул рукой и весело обратился ко всем:
— Слышали, товарищи?
— Слышали, Иван Артемович, — радостно ответили ему все, кроме Головченко, который ощутил свое поражение.
— Тогда я мыслю так, — вел дальше Борисенко. — За сердечное уважение к женскому полу и красоте даже не такое прощалось людям! Наверное, придется простить и товарищу Бессмертному. Как вы думаете?
— А таки придется! — зазвучало отовсюду.
— Впервые такое решение принимаем, — удовлетворенно сказал Броварник и ударил Бессмертного по плечу.
После заседания бюро Борисенко один на один остался с Бессмертным и, смеясь, заговорил к нему:
— Выговор висел над тобой, но и здесь выкрутился. Сердился бы на меня, если бы схватил его?
— Нет, не сердил бы, я к нему уже готов был, — улыбнулся Марко.
— Бодришься? — недовольно покосился Борисенко.
— Правду говорю. Этот грех с горючим залез и в мои сны. Так что выговор даже утешил бы меня — сняла бы грех.
— Интересный ты человек, — не то с осуждением, не то одобрительно сказал Борисенко. — Знаешь, и у меня однажды такое после выговора было… Но тебе надо меньше пьянствовать.
— Пьянствовать? — остолбенел, а потом расхохотался Марко. — Это уже что-то новое. И хотелось бы иногда с досады потянуть добрую рюмку, так не могу: наперстками пью…
— А сколько об этом в анонимках написали, — Борисенко положил руку на папку. — Знаешь, кто это так старается?
— Кто честно работать не хочет: экс-председатель и его окружение. Мы с фашизмом скорее покончим, чем с клеветниками и дармоедами, которые научились хитро и мудро пожирать плоды социализма… Что думаете делать с этими бумагами?
— Буду коллекционировать для интереса: заведу счет, сколько их придет за год на одного заядлого председателя, прикину, сколько они забрали времени и денег у государства, а потом прилюдно будем судить отчаянных доносчиков.
— Такой же статьи в законе нет.
— А мы постараемся содрать с них хоть израсходованные командировочные на разъезды и комиссии. Рублем ударим по доносчикам… Ставок зарыбил?
— Зарыбил.
— Много ловил рыбы до войны?
— По шесть центнеров с гектара. Но мы тогда подкармливали ее, а теперь нечем.
— Пойдешь к председателю райпотребсоюза, он немного выпишет жмыха для вашей рыбы. За это хоть на рыбалку позовешь?
— Увидим, сколько дадите жмыха.
Борисенко засмеялся:
— Знаем, какой ты скупердяга. А с горючим уже выкручиваемся — прибыло на станцию…
И после этих слов Бессмертный и Борисенко одновременно посмотрели на окно, к которому приближалась вечерняя даль. Сейчас они оба подумали уже не о горючем, а о победе, которая поднимала крылья над всей землей.
XXXII
Марко возвращался с дальних полей, когда мягкие вечерние долины начали прорастать и зарастать сизыми кустами тумана. Между небом и землей пролетели темные комочки чирят, а в тумане отозвался коростель, казалось, он приглашал в свои владения гостей, то и дело отворяя им скрипучую калитку. Что и говорить, немудренная песня коростеля, но и она вечерами, а особенно рассветами веселит хлеборобское сердце. Идешь, бывало, на заре, прислушаешься к этому «дыр-дыр» и чувствуешь, как трудится в темноте птица — отдирает и отдирает ночь от земли.
На леваде уже темнели и срастались деревья, под ногами качалась роса и туман, а над всем миром стояла такая тишина, что слышен был плач надломленной ветки.
Марко остановился, прислушиваясь к этому плачу, потом подошел к кладке, к тому месту, где он когда-то в молодости впервые поднял на руки девушку и перенес на другой берег. Как не сошлись берега с берегами, так не сошлась и его судьба с судьбой учительницы. А под кладкой, как и когда-то, влюбленно воркует вода и так же плачут над ней надломленные ветви.
«Старею, — подумал Марко, — потому что чаще необходимого вспоминаю то, что называлось любовью, и чаще потребного с печалью или удивлением останавливаю взор на женской красе, но уже по-другому волнует она тебя — как произведение искусства, как чудо природы, и чаще в книге девичий образ раскрывает затуманенную синь далеких вечеров… Стареешь, мужик».
От этой мысли Марко резко встал у кладки и осмотрелся: не стоит ли за его плечами старость? Верба качнула над ним девичьим рукавом и струсила несколько росинок, а издали снова закричал коростель.
Марко перешел на тот берег и капризной тропой подался на другой край села — надо было зайти к Мавре Покритченко.
Когда он переступил порог землянки, Мавра как раз возилась возле небольшой печи, в которой на подоле пламени чернел единственный, с кулак величиной, чугунок. На скрип дверей вдова порывисто повернула голову, удивление и страх мелькнули на ее лице. Вот на самые глазницы налегли брови, под ними трепетно сузились диковатые глаза, а ресницы погасили в них огонь. Еще не веря сама себе, женщина выпрямилась, почему-то коснулась руками живота и сразу же испуганно отдернула их, опустила вниз.
— Чего так напугалась? — удивился Марко. Ему показалось, что Мавра в последнее время пополнела. С каких бы достатков? — Добрый вечер тебе!
— Доброго здоровья, — настороженно кивнула головой Мавра, и теперь на ее красиво округленном лице зашевелились упрямство и болезненная озлобленность. Она поправила платок цвета утиной лапы, потянулась к кочерге, сжала ее в руках и глухо спросила: — Вы пришли меня гнать на работу?
Возле усов Марка шевельнулась задиристая смешинка:
— А ты боишься ее, что сразу за кочергу ухватилась?
— Не боюсь, — глянула на мужчину и снова убрала в глаза отблески пламени.
— И я так думал.
— Что хотите, то и думайте себе, а я работать в колхоз не пойду. И не агитируйте меня, агитировали уже разные, — женщина решительно и строптиво отвернулась от Марка, снова сунула в печь кочергу и так начала ею орудовать, что жар полетел на шесток и пол.
— Хорошо же ты, как посмотрю, научилась встречать людей, — улыбнулся Марко.
— Так как они меня, — ответила от печи Мавра. Сейчас все ее лицо и увеличенный бюст были охвачены подвижным багрянцем. — Никому, никому я теперь не верю.
— И это может быть, — согласился Марко, а Мавра удивилась.
— Что может быть?
— То, о чем говоришь ты. Обидит человека кто-то раз, обидит второй раз, вот и закачается у него вера… Тебя кто-то обидел?
— Кто же нашу сестру не обижает! — со стоном вырвалось у Мавры, но и теперь она говорила к огню, а не к Марку. — Доброго чего-то не допросишься, от злого не отобьешься, да еще тогда, когда вдова имеет лицо, а не морду.
— Чистую правду говоришь: еще очень по-свински мы, мужчины, держимся, — согласился Марко.
Эти слова больно поразили женщину, она выхватила из печи кочергу, уже курящуюся дымом, обернулась к гостю, хотела что-то ответить на его речь, но сразу передумала и заговорила о другом:
— Наговорили, наплели вам три мешка напраслины обо мне?
— Сама понимаешь, не маленькая.
— Не маленькая, — пугливо повторила женщин, прислонила руку к груди и на миг с мукой на лице полетела в те года, когда бы маленькой, а потом снова озлобилась. — И пусть плещут, если языки не прищемило. Не тяжело оговорить человека, а кто ему посоветует, как это время прожить? Вот и вы стали председателем, начали порядок наводить, уже кому-то лесом помогли, людям огороды пашете, а кто мне его вспашет? Эти пальцы? — протянула хорошие, но потрескавшиеся руки к Марку, в отблеске огня они дрожали, будто осенняя кленовая листва.
Что-то в ее движениях, во взгляде и пугливости обеспокоило Марка.
«Эй, женщина добрая, видать, не пахота, что-то большее поедом ест твою душу, дрожит она в тебе, как рыбина в сетке».
— Завтра тебе вспашем огород.
— Завтра? — недоверчиво переспросила и остро, всей диковатостью глаз, измерила Марка. Какое-то нехорошее воспоминание мстительно наморщило ее лоб, но Мавра отогнала его, нервно приложила руку к красивым, с дыханием гнева губам. — За какую же такую ласку будете пахать мне?
— Не за ласку, не за твою работу, а за твою судьбу, — тихо ответил Марко.
— За мою судьбу? — вздрогнула Мавра. — А вы знаете, какая она?
— Почему же не знаю — вдовья…
И это подкосило женщину, она потеряла равновесие пошатнулась назад, с мукой посмотрела на Марка; во взгляде ее серым туманом шевельнулась боль, а уголки губ жалостно задергались двумя складками. Вдруг Мавра вскрикнула и неутешительно заголосила, слезы, догоняя друг друга, покатились по щекам и высокой груди с резко очерченными сосками. Она ладонями закрыла лицо, но скоро слезы пробились и сквозь пальцы.
— Ты чего, женщина добрая?.. — растерялся Марко. — Что с тобой? — Он подвел Мавру к столу, посадил на стул, и она, положив голову на руки, наплакалась с всхлипами, как обиженное дитя. А Марко сел с другого конца стола, подпер лицо рукой и скорбно посматривал на женщину, не умея утешить ее. Наконец она немного успокоилась, рукавами обтерла слезы и не глазами, а их туманом взглянула на гостя:
— Теперь вы все знаете о моей судьбе.
— Ничего я не знаю.
— Так будете знать. И все будут знать… Я с дитятей хожу. Ой господи, господи, что мне с ним делать в этом мире? — в ее голосе отозвалось такое мучение, такая скорбь, что Марко невольно вздрогнул и встал из-за стола. — Поэтому и на работу не выхожу, оттягиваю от себя людские разговоры, и не могу оттянуть свою бесталанность… Дитя незаконное у меня.