Правда и кривда — страница 75 из 90

Не этих ли птиц он встретил на снегу, когда возвращался домой? Травники, уже одетые в весенние одежды, поблескивающие белыми зеркальцами на крыльях, снова со стеблями спустились к воде и снова в тревоге подались на луг. Почему они так беспокоились?

Марко, крадучись, осторожно пошел по-над берегом. И то, что он увидел, взволновало и поразило его. Прямо на траве лежало вымощенное из сена невысокое гнездышко, а в нем крестиком прислонялись четыре светло-охристых пасхальных яйца. Вода уже подбиралась к ним, и маленькие птицы напрасно старались стеблями сена поднять вверх, защитить от волны свое непрочное гнездышко, своих будущих детей. Еще плеснет вода раз-другой и заберет с собой и гнездо, и пасхальные яйца.

Вот травники увидели нового врага — человека, выпустили из клювов стебли и затужили беспомощной птичьей тоской. Марко для чего-то шикнул на них, достал нож, не касаясь гнезда, вырезал вокруг него землю, вынул ее и перенес на более высокое место, куда не дойдет вода. Здесь, между кочками осоки, он и примостил гнездо, не зная, вернутся к нему птицы или нет.

Мокрый, обрызганный, он обеспокоенно пошел к вербе, с которой гром выбивал последнюю муку истлевшей сердцевины.

Возле нее улыбался к нему учитель, который видел все приключение с птицами и их гнездышком.

— Хорошо, Марко Трофимович, что вы есть на свете, — крепко сжал в объятиях мужчину.

— Чудаки мы с вами оба, — неловко сказал Марко. — Нашли, о чем беспокоиться! А все-таки приятно было бы, если бы птицы не бросили гнездо.

Они сели под вербой на корточки, присматриваясь к тому месту, куда Марко перенес гнездышко. И вот над ним, попискивая, появились птицы, покружили, помахали белыми зеркальцами и упали вниз, снова взлетели и снова опустились.

А над всем широким миром, над заштрихованными лесами, над первой прозеленью полей, над повеселевшими луговинами, над пригнутыми вербами, над притихшими птицами, над венчиками цвета и над двумя простыми и добрыми людьми дымился надежный дождь.

XXXVI

На краю прогнутого вечернего неба, врезаясь в зрительную мглу, до сих пор трудится старый сгорбленный ветряк; в очертаниях его есть упрямство упорного работящего человека, и жизнь его тоже похожа на жизнь человека. И хоть ветряная мельница имеет каменную душу, но каким она берется теплом, когда мелет тебе, человече, муку на хлеб. А если стынет человеческая кровь от бесхлебья, то леденеет и душа ветряной мельницы. И стоит она тогда на юру, как крест, поставленный на упокой всего села.

Марко тихо идет притихшими полями, присматриваясь к работе единственного теперь, не скошенного войной ветряка: между его размашистыми раненными крыльями то и дело вырастают пушистые, отбеленные луной облака и, кажется, перемалываются на муку. Ну да, если бы столько муки вытряс мучник, то Марко не сушил бы голову, чем помочь людям. А то за мешок какого-то зерна, продымленного войной, то старцем обиваешь пороги всех учреждений, то хитришь и выкручиваешься, словно цыган на ярмарке. Но война и этому научит. Хотя, какая же война, будь ты трижды и навеки проклята! Скрутили же, отвернули голову ей, костистой, а она еще везде дает о себе знать: не отходит от жизни, как ворон от крови. Уже не в силах убить или пеплом развеять человека, когда он трудится, врывается с убийствами в его сны. Теперь и добрых снов стало маловато, как и хлеба.

Марко в задумчивости погладил ржаные колоски, и они осыпали на его руку свой тихий трепет и ту добрую отяжелевшую росу, из которой будет вязаться зерно. И как раз в эту минуту от далекого, невидимого за вербами мостика унылым вздохом прибилась девичья песня. Или она вся, или ее основа была соткана из невидимых слез, потому что осыпались они на душу, как роса на землю. Казалось, это была даже не песня, а сама женская скорбь, которая всюду искала и нигде не могла найти свою судьбу.

Шкода, мамцю, шкода

Вишневого цвіту,

Що розвіяв вітер

По всім білім світу.

О каком же вишневом цвете поют девушки: о том ли, что в свое время опадает с белых деревьев, или о тех ребятах, которых без поры, без времени по всем мирам развеяла война и неволя?

От прикосновения этой песни возле сердца Марка шевельнулся болезненный холодок, тот, на котором набухают нелегкие воспоминания. Сегодня после перепалки с Киселем эти воспоминания уже вторично направляли мужчину на далекие, затуманенные временем тропинки. Ощущая это, Марко почему-то глянул на ладонь: на ней поблескивали пятнышки влаги и трогательно лежали две первые крошки ржаного цвета, две крошки той надежды и тайны, что держит на ногах или валит с ног крестьянский род.

И сразу же по ржаному текущему мареву, где переливались тени колосков, реальная и лунная роса, к нему сквозь девичью песню и далекие годы донеслось полузабытое пение его жены, когда она еще не была его женой и он даже не думал ухаживать за ней. Не красотой, не роскошью бровей и не статью, а песней заворожила и приворожила его. На ее голос он, уже немолодой холостяк, спешил из прокуренного сельсовета и подходил к тому плетню, из-за которого подсолнечники с желтыми кудрями, как юноши, наклонялись прямо на улицу, не боясь, что чья-то воровская рука открутит им головы. И хоть как неслышно он подкрадывался к девичьей песне, Елена сразу же чувствовала его походку и настороженно замолкала, как камышевка в плавнях.

Тогда он уже обычным шагом подходил к ней, здоровался и начинал просить:

— Ну, спой, Еленка.

А она, теребя мелкими потрескавшимися пальцами края дешевенького, самыми серпами зарисованного платка, отвечала одно:

— Не хо…

— И чего же ты не хочешь?

— Чего? Потому что при людях нельзя.

— А при скоте можно?

— А при скоте можно.

— Глупости говоришь.

— Зато умное слушаю.

— Может, ты бы, девка, не стыдилась меня?

— А чего бы мне стыдиться, хоть вы и начальство.

И ее причудливые, чуть-чуть припухшие губы или вздыхали, или лишь одними середками сходились вместе, и тогда лицо девушки удивительно озаряла не одна, а две улыбки, которые так веселили его, что он начинал радостно смеяться:

— И откуда у тебя взялись аж две улыбки?

Елена, не сердясь, только поведя одним плечом, рассудительно говорила ему:

— Надо и мне что-то иметь для пары. Ну-ка, еще немного посмейтесь. Вот мой хозяин говорит, что вы очень сурьезный, и в сельсовете, и на людях. И кто бы мог подумать? — и снова вела плечом, на котором шевелился вышитый хмель.

Так он и встречался вечерами с Еленкой, идя на ее голос, как на заманчивый огонек, так и стоял под подсолнечниками, которые наклоняли над ними свои золотые ароматные решета. А в какой-то звездный вечер девушка, не глядя на него, а в землю, тихо сказала:

— Марко, что вы думаете обо мне?

— Что я думаю о тебе? — искоса глянул на хрупкую фигуру наймички, удивляясь, как в этом птичьем, легкокрылом теле мог поселиться такой необыкновенный голос: встрепенется он в селе, а его слышат и косарь на лугу, и пахарь в поле, и лесоруб в лесу. Даже ехидный и скупой, как черт, Мелантий Горобец не раз говорил господам-хозяевам, что он своей наймичке собственноручно дает масла, чтобы голос не засох, потому что голос, конечно, — это деликатная штука и дается даже не всякому попу. — Думаю, Еленка, что ты соловей, и более ничего.

— В самом деле? — смущенно подняла глаза, над которыми испуганно бились ресницы.

— В самом деле. Славное принесешь милому приданое: такого приданного на ярмарке не купишь.

— А больше у меня ничего и нет, — с признательностью взглянула на него. — И вам, Марко, хорошо, когда вы слушаете меня?

— Как в раю, хотя его теперь нет ни на земле, ни на небе. Осенью я тебя беспременно аж в самую Винницу на какие-нибудь курсы пошлю. И ты станешь певицей, в жакетке шерстяной будешь ходить, а потом со мной и здороваться перестанешь.

— Такое выдумаете, — притронулась рукой к подсолнечнику, и он осыпал на нее пару перезрелых лепестков. — Никуда я не поеду из села.

— Но почему, девка?

— Не поеду, и все.

— Думаешь, там будет хуже, чем у Горобца?

— Хуже навряд ли где найдется.

— Тогда почему ехать не хочешь?

— Почему? — запнулась она и приложила ладонь к сердцу, словно боясь, чтобы оно не выпорхнуло из груди. — А разве вы, Марко, никак не видите, что я… люблю вас? — неожиданно выпалила, густо зарделась и сразу же побледнела, как русалка.

Он изумленно и пораженно глянул на эту склоненную молоденькую девушку, над головой которой пошатывался растрепанный подсолнечник, улыбнулся, крутнул головой:

— Ой врешь, малая. Смеешься надо мной.

— Ей-бо. Разве же этим шутят? — искренне, с боязнью и мукой глянула на него, и ее голос зазвучал, как трепет болезненной песни.

Он тогда еще больше удивился, не зная, что и подумать об этой девушке, которая еще и девичества не знала и никогда не выходило вечерами на гули[47].

— И когда же это на тебя нашло?

— Сразу, Марко. Как гром среди неба, — и посмотрела на небо, будто оттуда и сейчас со звездной пылью сеялась в ее сердце любовь.

«Или это насмешка, или в самом деле эта малышня уже что-то в любви петрает? Так когда же она успела? И где эта любовь взялась: не в лугу ли за чужим скотом, не в поле ли за тяжелыми снопами? Сам черт этих девушек разберет». Он крякнул и многозначительно полез рукой к затылку.

— М-да… Бывает… И когда же этот гром отозвался?

Елена встрепенулась, выровнялась и так посмотрела своими глазищами на него, что он сразу увидел ее раскрытую, как свежая рана, подкошенную любовью душу.

— Помните, как впервые с вами в сельсовете встретилась? Тогда так веяло-заметало, что и света не видно было.

— Ну, помню, — сказал, никак не припоминая, когда же она видела его в сельсовете: разве же там мало разных людей толклось и в погожие дни, и в метели?

— Я тогда принесла на люди свои слезы: хозяин ни за что, ни про что побил. А посмотрела на вас, — сразу обо всем забыла: и о своих слезах, и о том нехристе: такие тогда у вас глаза были!.. Ну, в самое сердце смотрели.