— В самом деле? — подобрел и только теперь заметил, что ее косы так блестели против луны, словно были выплетены из настоящих солнечных лучей.
— В самом деле, Марко, — вздохнула девушка.
— А чего же ты о своем нехристе ничего тогда не сказала? Я бы задал ему такого духа… — сразу рассердился на Горобца и махнул кулаком.
Еленка больно прищурила веки.
— Тогда я забыла, что и на свете живу.
— Бывает… А ты же знаешь, дитя, насколько я старше тебя? — спросил, понимая, что девушке не до шуток.
— Ну так что? — просто ответила она. — Старше, значит умнее.
— И что мне теперь делать с тобой? — вслух, как иногда в сельсовете, подумал, на самом деле не зная, как ему быть: или продолжать стоять возле этой девчонки с милыми губами и двумя улыбками, или скорее драпануть домой, потому что у председателя сельсовета немало разно-всяких хлопот. Простишься сразу — того гляди раскачают ее слезы, как роса былинку. Ну, а стоять возле нее — тоже нечестно выходит.
Косясь на улицу, он отошел с девушкой в тень, сел на завалинке, она тоже примостилась на самый краешек завалинки, взволнованная и тихая, готовая вот-вот уронить с ресниц свои первые слезы любви.
Она ждала его слова, словно приговора, и ругала себя, что выдала свою тайну, потому что разве можно девушке первой такое сказать?! Разве не знает она, что в селе так заведено: сиди, гриб, пока кто-то найдет. А вот она не смогла сдержать своего сердца и за это может раскаиваться всю жизнь.
— Какие у тебя хорошие косы. И тяжелые, — не зная, что сказать, взвесил в руке ее косы, меняющиеся в лунном свете, как пшеничные колосья, и пахнущие невыветренным духом перезрелого поля и цветом лаванды. Он знал, что и глаза у нее были синие, как цвет лаванды. — Очень хорошие у тебя косы.
Она ничего не ответила, пряча от него лицо. Тогда, охваченный жалостью к девушке, положил руку ей на плечо, другую вытер об рукав своей праздничной рубашки и бережно провел пальцами по ее глазам. Девичьи слезы обожгли его пучки, но принесли и веяние мятущегося потрясения: вишь, как она любит его! Оно, конечно, и не хорошо, что девушка сама признается в таких делах, но, может, в ее душе и любовь такая же широкая, как и песня? Тоже на люди просится!..
Что же, Марко, то дорогое, чаянное, за чем ты гнался, — полетело неизвестно в какие края, а это, возможно, твоя тихая судьба сидит? Хм, и неужели она будет счастлива с ним? В его душе зашевелились и волны великодушия, и волны боязни за свою холостяцкую волю. Еленка таки и в самом деле славная, хоть и немного курносенькая. А еще одень ее по-человечески! Да за какого беса бедная девушка справит ту одежду? Вишь, только и имеет приданного, что один голос и такую доверчивую душу, которая сразу выплеснулась из тела. Хорошо, что выплеснулась к нему, а если бы к какому-нибудь волосатому верзиле, гляди, и свел бы дитя с ума.
И тогда ему стало страшно за судьбу Еленки, будто в самом деле чья-то сладострастная морда тянулась к ней, и тогда он вообще рассердился на весь девичий род. Ишь, бесовского характера сороки: сколько ни учит их жизнь, а они никак не поймут, что нашему брату можно доверяться во всем лишь после свадьбы и никак не раньше.
Из спящих дворов и из закоулков села на него внезапно налетели свадебные песни дружек и свах, и между ними он увидел эту милогубую девчонку в свадебном венке. Таки хорошая была бы из нее княгинька!
Под его рукой щурилось трепетное девичье плечо, то именно, какое она любила поднимать вверх, и даже в плече, во всех его изгибах он ощущал, как билось и замирало испуганное сердце. И чем бы утешить его, чтобы и девушке стало хоть немного легче, и себя не связать насовсем? Но ничего путного он не мог найти в своей умной голове и, взглянув на босые ноги наймички, спросил: — У тебя, Еленка, сапоги есть?
Она вздрогнула, наверное, удивленная таким глупым вопросом, и покачала головой:
— Нет.
— А тебе надо сапоги.
— Летом?
— Даже летом, чтобы, когда настынет земля или на росе, голос не простудила, потому что он у тебя такой, что людям нужен. Это ты должна понимать!
— На Покрову мама справят сапоги.
— Почему же мама?
— Потому что я им отдаю весь заработок.
— Значит, дома большая семья?
— Восемь детей и мама.
— Аж восемь! Отца нет?
— Нет. Врангелевцы расстреляли.
Девушка вздохнула.
— И меня деникинцы расстреливали.
— Знаю.
— Еде же твоя семья живет?
— Далеко, в степи.
— Бедствует?
— Теперь ничего. А что было в двадцать первом?.. Как мы только выжили — до сих пор не пойму, — пробежала дрожь по всему девичьему телу.
— Расскажи, Еленка.
— Что же здесь рассказывать? — спросила, побеждая слезы.
— Все-все, что на душе лежит.
— Мало там доброго положено, — незрячими глазами, в которые уже входили страхи прошлого, взглянула на него, помолчала и зашептала, словно серебряный ручей: — Остались мы без отца, как малек на сухом берегу: разве же мать своими пучками выкормит такую семью? Что можно было продать — продали, дожили до весны и начали от голода умирать. Я тогда все соседние села обходила — может, наймет кто-то. Да где там было, хоть бы за харчи, какую работу найти! Прибилась однажды под вечер на богатый хутор. На меня сначала набросились волкодавы, а потом вышел хозяин. Измерил меня с головы до ног и не прогнал, а повел в хату, и тут так запахло едой, что я чуть не сомлела. В хате и хозяйка была, красноватая, будто из печи вытащенная. Посмотрел как-то чудно хозяин на нее, поднял вверх косматые брови, а женщина кивнула головой и начала расспрашивать, откуда я, что и к чему. Они долго и будто благожелательно присматривались ко мне, потом хозяйка, горбясь, полезла в печь, дала пообедать и даже косы похвалила: наверное, не заметила, что я аж два ломтики хлеба бросила за пазуху для братцев и сестричек своих…
На следующий день, смотрю, к нашим воротам подъезжают кони, не кони, а змеи, запряженные в высокий новый шарабан, а на нем сидят в праздничной одежде вчерашние хуторяне. Я сначала аж остолбенела посреди двора — перепугалась за те два ломтика хлеба. Но вижу, хуторяне дружески закивали головами: он в соломенной шляпе, как подсолнечник, а она в темных платках, будто кочан почерневшей капусты. Постепенно сошли с шарабана, еще переглянулись между собой и заходят во двор. Здесь они начали пристально присматриваться к нам, детям, и к пухлым, и к высохшим. Потом позвали мать, тоже обмеряли ее, будто портные, и наедине заговорили, что они зажиточные, но бездетные люди. Вчера им понравилась Еленка, так пусть мать отдаст ее, раскаиваться не будет, а они помогут семье: привезли за меня целый мешок зерна. Только еще одно условие, чтобы никто ко мне не приходил, потому что я должна быть их дочерью.
— И даже в большой праздник нельзя будет ее проведать? — загрустила мать.
— Даже на святую Пасху, — строго ответил хозяин. — Мы хотим, чтобы душа ребенка не разрывалась между вами и нами. Всюду должен быть порядок.
— Разве же это по-человечески? Я же ей мать.
— А этим не мать? — хуторянин обвел глазами всю малышню. — Думайте о них, а мы об Еленке лучше вас подумаем. Так будем сватами? — и протягивает матери руку, большую и черную, как лопата.
Взглянула мать на нас, заплакала, вытерла глаза подолом и говорит хуторянину:
— Заносите зерно, будем темными сватами.
— Чего же темными? — удивляется и хмурится хозяин.
— Потому что я не буду видеть ни вас, ни своей дочери, а вы нас и сейчас не хотите видеть.
— Мы не заставляем и не неволим тебя, женщина добрая, — отозвалась молодица, еще больше задергивая темными платками горячие края полных румянцев.
— Так меня горе заставляет, — застонала мать и рукой рубашку и сердце сгребает. — Еде ваше зерно?
— За этим дело не станет…
Занес хозяин мешок, снял с плеча, поставил ровно посреди хаты, мы все облепили его, как родного отца. А мать бросилась к сундуку, нашла свои девичьи кораллы, вытерла их об грудь.
— Это тебе, доченька, и памятка, и приданное, — цепляет мне на шею, а по щекам ее слезы катятся, величиной как эти кораллы.
— И в них я уеду?
— Езжай, езжай, доченька, да не проклинай свою маму, что не она тебя, а ты ее от смерти спасла.
И впопыхах, несомненно, чтобы я не поняла всего при ней, выпроваживает к воротам. Хозяин усадил меня на шарабан, устроил между собой и женой и слегка тронул вожжи. Кони фыркнули, выгнули шеи и тронули из места. Глянула мать на меня, крикнула, выбежала за ворота, руками за колеса цепляется:
— Отдайте мою дочь, отдайте, люди. И зерна вашего не хочу… — даже не замечает, как руки в спицах закручиваются.
Хуторянин остановил коней, слепил вместе мохнатые брови и из-за плеча понуро бросил матери:
— Значит, не будем сватами?
— Ой не будем, во веки веков не будем. Какая уж из нас родня… Пусть вам ваше богатство, а мне мои дети.
Хуторянин понуро глянул на мать.
— Ну, что же, вольному воля, а спасенному рай. Если имеешь такую охоту носить их на кладбище, пусть будет по-твоему.
Слез он с шарабана, ссадил меня на землю и не спеша, что-то бормоча, пошел в хату, ухватил мешок за узел, бросил позади хозяйки и так ударил по коням, что аж вздыбились и они, и хуторяне. А мать прижала меня к себе, целует, будто век не видела, и кораллы не снимает.
Снова пошла я на следующий день по селам, и вот на дороге встретила девочку лет девяти. Аж из-за Волги прибилась она сюда со своей родней. Чужие люди похоронили и мать, и отца, а сама Василинка уже от голода не может ходить. Добрели мы как-то домой, показала девочку матери и умоляю:
— Мамочка, пусть Василинка будет с нами, она же круглая сирота. Г де же ей на свете прожить?
Отвернулась мать от нас, а я забежала наперед, к ее высохшим ногам цепляюсь:
— Она же круглая сиротка, да еще из далекого края. Слышите, мама, пусть у нас живет!
Мать безнадежно покачала головой:
— Пусть живет, если выживет.