Правда и Небыль — страница 20 из 66

Юрьев почтительно промолчал.

— Да, так вот… Родионов. Гений. Гений. Родом из глухой деревни. Где-то в Новгородской губернии. Учился в церковно-приходской школе. Потом двинул в Питер, работал мальчиком-подмастерьем в фотостудии у Карла Буллы. Ну, ты знаешь, кто такой Булла. Мне тебе объяснять не надо. Там и научился технике фотографии. Может, секреты какие у папы Карлы подсмотрел… К тому многие заходили портреты свои делать. Родионов ассистировал, когда Булла делал снимки Гумилёва, Андрея Белого, Сологуба, Гиппиус, Блока и многих других, ну и с некоторыми потом сам стал работать.

— В самом деле? Вот это да… — из вежливости протянул Юрьев, которому вкратце биография классика была знакома. — И что дальше?

— Каким-то ветром занесло его в компанию тогдашних молодых гениев, — неспешно продолжал Степаниди, — ниспровергателей искусства прошлого. Ну, известно кто — разные Бурлюки, Кручёных, Хлебников, Маяковский и прочие. К этому времени он уже сам серьёзно заболел фотографией. Она ещё искусством настоящим, как мое, не стало, а была, ну как тебе сказать, скорее фокусом таким техническим, ремеслом модным. Родионов мужичок-то был головастенький, искал свои «ходы» и, знаешь, сам сделал несколько интересных портретов, не хуже Буллы. Благо было кого снимать. И пошло-поехало…

Он выпил ещё. Кутабы окончательно остыли, но Степаниди на них уже не смотрел.

— Ну а когда компактная техника появилась и фотографию стало проще на улице делать, — продолжал он, говоря всё быстрее и энергично жестикулируя, — тут-то нашему Родионову фишка и попёрла. Он почему гений был? Умел, чертяка, такие ракурсы находить, с которых до него никто и не подумал снимать. Диагональ любил. Снизу и сверху брал. Мода тогда пошла на всё новое, авангард, значит, в живописи, ну и в фотографии. Парень в моду вошёл. Учителя своего затмил. А тут война и революция. Новый мир люди строить захотели, им всё новое подавай, и фотография, значит, тоже новая нужна была. Не буржуазная, а левая. В смысле коммунистическая. А он тут как тут. Происхождение самое подходящее — из крестьян. Сниматься всем надо было. Дзержинскому, Менжинскому, Троцкому, Зиновьеву, Луначарскому, Сталину, о других молчу. Он свой для всех был, парню зелёный свет дали. В Москву переехал. Сошёлся с Мейерхольдом, Есениным, с дружками его Мариенгофом, Кусиковым и всяческими прихлебателями… «Поэт с мелкозубой фамилией Кусиков»… ну, его не все помнят… «Продрался в небе сквозь синь ресниц оранжевый глаз заката»…

Юрьев знал Степаниди очень давно. Знал и то, что появление в его речи стихотворных цитат означало, что ему уже захорошело. Правда, ненадолго: могучий организм Георгия Константиновича быстро перерабатывал спирт.

— В общем, попал человек в правильное время в правильное место, ну и сам, конечно, очень правильный был, — продолжал Степаниди чуть быстрее. — Старорежимный лоск, питерское галантное обхождение. Манеры. А эти — да, гении, но выскочки, без образования, без воспитания. Как Маяковский. И мастерство. А он-то был Мастер, уровня Булгакова в своем деле…

Принесли чай — круто заваренный, почти чёрный. Алексей Михайлович с удовольствием сделал первый глоток.

— Брику и другим теоретикам он нравился… свой был, свой, — соловьём разливался Георгий Константинович, помогая себе говорить руками. — Он дизайном потом увлёкся… тогда его так не называли… Спроектировал конструкцию, хотел поставить в центре Москвы… И вот где-то в тридцатые, точно не помню, этот снимок. Тут и не угадаешь, поймал он момент или кадр постановочный. Ну а потом… ну а потом-потом… — Георгий замолчал.

— Что — потом? — поторопил его Юрьев.

— Суп с котом! — Степаниди махнул рукой. — Тридцать седьмой. Десять лет без права переписки. Был — да и нету. Кстати, за этот самый снимок. Антисоветским его признали. Теперь его работы изучают, пишут о нём статьи и диссертации… икона…

— Хорошо, — терпеливо сказал Алексей Михайлович. — А как всё связано с «Небылью»?

— Да прямо. — Степаниди сделал энергичный жест и нечаянно смахнул со стола стопку с водкой.

Стопка не разбилась — только глухо звякнула на полу.

— Стаканчики гранёные упали со стола, упали, не разбилися… — пробормотал уже порядком захмелевший гений.

На столе появился шашлык по-карски. Запахло так, что Юрьев даже засомневался — может быть, и ему стоило взять это блюдо.

— Разбилась жизнь моя, — закончил фотограф. — Чего-то я… это… устал немного. Ты погоди, я буквально минуту… — Он не закончил, откинулся на спинку стула, опустил голову и захрапел над дымящимся мясом.

Юрьев не удивился. Степаниди с его нью-йоркским временем вечно попадал в ситуацию недосыпа. Беленькой он тоже откушал изрядно. Однако беспокоиться было не о чем: пара минут сна — и старый лев обычно приходил в себя.

Чтобы не терять времени даром, Юрьев набрал номер Гоманькова.

Тот взял трубку только через семь гудков.

— Гоманьков. С кем говорю? — Голос в трубке был усталым и недовольным.

— Юрьев. Что-нибудь нашли? Что там вообще? — спросил Алексей Михайлович.

— Пусто, — мрачно сказал Гоманьков. — Сейчас подвал смотрим, но вообще — пусто. Чую, не найдём мы тут ничего.

Юрьев почувствовал, как сжимается сердце. Только сейчас банкир понял, как же он надеялся на то, что виновник всех бед — смешной старый человек с труднопроизносимой фамилией.

— Работайте, — бросил он. — Лучше работайте.

Принесли паринхаш с сыром. Алексей не стал церемониться и подвинул блюдо к себе.

Он уже заканчивал, когда Степаниди вздрогнул и открыл глаза.

— Что, я заснул? — спросил он совершенно трезвым голосом.

— Ничего страшного, — ответил Юрьев.

— Старею, — с сожалением сказал Степаниди. — Раньше-то мы с друзьями брали две на троих — так, для разминки. И две ириски. «Красную Москву». И «Ландыш». Если дама с нами была. А теперь вот видишь… Ладно, все там будем. Я чего-то рассказать тебе хотел интересное…

— Про Родионова? — уточнил Юрьев.

— Нет, про второго… Этого… Апятова. Моя стопка где?

Кавказский юноша появился снова и быстро решил проблему, после чего аккуратно «начислил» ещё пятьдесят капель.

— Значит, Апятов. На самом деле Апятов — псевдоним. Настоящее имя у человека было Ариэль Моргенштерн. С Беларуси был. Как сейчас пишут в таких случаях, из бедной еврейской семьи. Папа сапожником был. Квасил, наверное. Сапожники они такие… — Тут Степаниди осёкся. — Ну, в общем, учился в четырехклассном училище Витебска… С Шагалом! На учёбу денег дал какой-то родич. Потом он ему тоже помогал. Даже в Англию поездку оплатил. Занимался живописью прилежно, ходил как на работу в Британский музей. Потом — в Москву. Но в Москве плохо ему было. Двадцатые годы, голод. Сам понимаешь. Чтобы кушать, нужно было куда-то прикрепиться, а кому он был нужен? Вроде бы чертёжником работал. Рисовал вывески и плакаты. Не прижился он в Москве сперва. Во Францию уехал. Выпустили без проблем. Наверное, совсем никому не нужен… время такое было. Н-да.

Он стремительно накинулся на шашлык и легко добил его. Ещё выпил. Юрьев с тревогой задумался, сколько же раз по пятьдесят принял его собеседник. «Хорошо ещё, что пить с собой уже не заставляет», — подумал он, подливая себе из остывшего чайника.

— В Париже, — продолжал Георгий Константинович, — тоже было не шоколадно-вафельно. Но он там познакомился с Модильяни, Цадкином, Сутиным, вот со всеми этими… Сиживал с ними в «Ротонде». И в «Куполе». Я там тоже сиживал. Знаешь, как я снимал Анни Жирардо?

— Нет, не знаю, — сказал Юрьев, хотя слышал эту историю уже раз пять, если не десять.

— Ну слушай. Съемочная группа наша привезла меня к ней, попросили уложиться со съёмкой до их возвращения и отвалили. Французского я, как тебе известно, не знаю. А у неё с английским тоже… кое-как. Тем не менее беседуем. Она предлагает — не выпить ли нам? А я что, когда возражал? Нет, ну ты скажи, было такое? Уходит, значит, она и возвращается с бутылью виски. Такая роскошная пантера в высоких ботфортах… Выпиваем помаленьку. Снимаю одновременно. К тому моменту, когда телевизионщики вернулись, бутылочку уже уговорили… Мадам сказала потом, что никто её лучше не снимал… — Георгий довольно хохотнул.

— Апятов, — напомнил Алексей Михайлович.

— А что Апятов? Кубизм, потом экспрессионизмом увлёкся. Брошюрку выпустил про разложение формы и движения… С цветом работал очень интересно. Ты знаешь, какое у меня к этому отношение…

Юрьев улыбнулся. Степаниди принципиально снимал только на плёнку, и только на чёрнобелую.

— Но тут да, — признал он. — Он тёмной массе умел придать движение… Не как у караваджистов. У тех чёрное — нейтральный фон, с которым взаимодействуют цвет и фигура, а у него чёрное двигается… У него теория любопытная была, об относительности в живописи. С Эйнштейном ничего общего. Там смысл был тот, что в картине даётся сразу несколько точек зрения, и зритель как бы переходит от одной к другой… Я так снимал… помнишь поезд на насыпи? Ну, в дальневосточной серии? Я её для РЖД делал… Ладно, тебе неинтересно, я вижу… Короче, Апятов в тридцатые ни с того ни с сего вернулся в Россию. Если не путаю, был близок к художникам «Бубнового валета» или ещё каким-то модернистам. В те годы этот авангард ещё не преследовали. В выставках участвовал, много писал. Пил много. Много пил, — погрустнел Степаниди. — От этого и помер. Но хоть своей смертью. Не на нарах. Последние его работы, конечно, сильно уступают парижским вещам. Повторы, но слабее прежнего, дыхания уже не хватало. Вот и «Небыль»…

— Так всё-таки, — почти невежливо перебил Юрьев, — что их связывало? Апятова и Родионова?

— В общем-то, быт. — Фотограф пожал могучими плечами. — Родионов безалаберный был, почти как я, — самокритично добавил он. — Только у меня деньги хоть как-то держатся, а у него совсем не держались. Поэтому и мастерской своей у него вечно не было. Зато он как-то сдружился с другим фотографом, у которого дела шли получше. Разумов. Фёдор Разумов. Его мало кто знает.