Правда о России. Мемуары профессора Принстонского университета, в прошлом казачьего офицера. 1917—1959 — страница 5 из 9

Гражданская война в России, 1918–1920 гг

Глава 4«Десять дней, которые потрясли мир» – какими их видел я

Большевики захватывают власть в Петрограде

Вернувшись в октябре 1917 г. домой, в отпуск, я обнаружил, что обстановка в Царском Селе заметно изменилась в сравнении с тем, каким я оставил город восемью месяцами раньше, накануне революции. Мы по-прежнему снимали тот же маленький домик – № 6 по Захаржевской улице в районе Царского Села, известном как София. Мама продолжала работать старшей сестрой милосердия все в том же лазарете; сам лазарет, однако, перевели в другое здание и называли теперь «лазарет № 3». Императрицам и великим княжнам после революции февраля 1917 г. запретили там работать, а в начале августа их сослали в Сибирь, в город Тобольск[39].

В то время у нас гостила мамина подруга Лидия Федоровна Краснова – жена генерала Петра Краснова, которому суждено было сыграть в надвигавшихся событиях очень значительную роль.

Когда я приехал, в доме царило беспокойство. Все вокруг полнилось ожиданием каких-то событий, которые должны были вот-вот начаться. Росло ощущение, что дальше так продолжаться не может.

Правительство Керенского уже не пользовалось поддержкой сколько-нибудь существенных групп населения, а роль премьера в деле Корнилова лишила его даже поддержки большей части тех офицеров, кто еще пытался сдержать в своих частях анархию.

Задолго до этого запасные гарнизоны в Петрограде и других городах потеряли всякое подобие дисциплины. Солдаты проводили время на политических митингах, голосовали за резолюции и ходили по улицам с демонстрациями в поддержку самых разных политических требований. На офицеров, пытавшихся восстановить в своих частях хоть какой-то воинский порядок, тут же вешали ярлыки контрреволюционеров и, в лучшем случае, вынуждали уйти. Нередки были и убийства.

В данных обстоятельствах продолжение войны с Германией стало невозможным. Хаос в тылу разлагающе действовал и на фронтовые части. В этой связи генерал Петр Краснов писал, имея в виду запасные тыловые гарнизоны: «…необходимо как можно скорее заключить мир, распустить и отправить обратно по деревням эти массы народа, лишившиеся рассудка…»

Мало кто на Западе понимает даже теперь, насколько близоруки были западные союзники, когда настаивали, помня только о своих интересах, чтобы Россия любой ценой продолжала войну, – несмотря на ужасные жертвы, которые она принесла общему делу. Близорукость обернулась катастрофой. Джордж Ф. Кеннан единственный из известных мне американцев, кто сумел, по всей видимости, понять это (см. предисловие). То, что Россия не вышла из войны, сделало внутреннюю победу большевизма в ней неизбежной.

Последней отчаянной попыткой остановить развал армии стал так называемый Корниловский мятеж 27 августа (9 сентября) 1917 г. Генерал Корнилов не был ни монархистом, ни контрреволюционером. Сын простого сибирского казака и киргизки (или бурятки), он унаследовал от матери отчасти монгольские черты лица и гордился своим низким происхождением. Как талантливый и храбрый солдат, он понимал, что ни одна армия не сможет функционировать в условиях, с которыми мирилось правительство Керенского. В качестве вновь назначенного главнокомандующего генерал Корнилов потребовал возвращения офицерам рычагов дисциплинарного воздействия и направил III кавалерийский корпус в Петроград с приказом о роспуске городского Совета – где родился губительный «Приказ № 1» – и разоружении неуправляемых запасных частей местных гарнизонов. Есть некоторые указания на то, что Керенский поначалу был согласен с этими действиями, но затем изменил свое мнение и объявил генерала Корнилова мятежником. Железнодорожные рабочие отказались вести эшелоны 3-го кавалерийского корпуса, и вся операция провалилась. Командир корпуса генерал Крымов покончил с собой, а генерал Корнилов был арестован. Начиная с этого момента ничто уже не могло сдержать большевиков с их пропагандой сепаратного мира.

К концу октября 1917 г., когда я прибыл в Царское Село, повсюду уже ходили слухи о неминуемом и скором вооруженном захвате власти в Петрограде большевиками. В это же время в Петрограде в отпуске с фронта из казачьего полка находился один из моих одноклассников по Императорскому училищу правоведения. Мы с ним объединили усилия и решили попытаться выяснить, где и кому мы можем предложить свою добровольную помощь в борьбе с красными, если они попытаются устроить восстание. Мы обошли весь город и были поражены тем, что обнаружили. Везде шли разговоры о неминуемом большевистском восстании, но нигде не предпринималось ничего серьезного, чтобы подготовиться и достойно встретить его, – деморализация была всеобщей и полной. Единственным местом, где нас немного обнадежили, оказался офис Союза казачьих войск.

Однажды вечером друг позвонил мне из Петрограда; похоже было, что события вот-вот начнутся. Я уехал из Царского Села на первом же поезде и заехал за другом к нему на квартиру; оттуда мы вместе направились в Союз казачьих войск, но контора его оказалась закрыта. Кто-то сказал нам, что центр организованного сопротивления – в Зимнем дворце, так что мы двинулись туда пешком вдоль Невского проспекта, главной артерии Петрограда. На полпути нас остановили красногвардейцы – вооруженная милиция из рабочих; они выстроились цепочкой поперек улицы и никого не пропускали. Нам сказали, что дальше нас не пропустят до тех пор, пока не будет подавлено сопротивление сторонников Керенского в Зимнем дворце. К этому моменту вечер уже наступил, было темно. Чтобы не привлекать к себе лишнего внимания, мы купили билеты в оперетту, которая, как обычно, давала представление здесь же рядом, на одной из боковых улиц. Каждые несколько минут один из нас подходил к двери и выяснял обстановку. Время от времени слышалась беспорядочная стрельба. Затем все стихло. Еще через некоторое время красногвардейцы ушли с Невского; возобновилось движение. Режим Керенского в Зимнем дворце защищали только женский батальон и несколько кадетов из Ораниенбаума; все они быстро сдались. Таков был постыдный конец правительства Керенского в Петрограде 25 октября (7 ноября) 1917 г.

Казаки штурмуют Пулковские высоты

Мы тогда этого не знали, но Керенскому удалось бежать из Петрограда в район Острова и Пскова (город примерно в 170 милях к юго-западу), где располагалась штаб-квартира 3-го кавалерийского корпуса. Из всех частей в окрестностях Петрограда эта единственная сохранила некоторую воинскую сплоченность. Керенский справедливо считал, что эта часть может сохранить верность правительству – но, по иронии судьбы, это был тот самый III кавалерийский корпус, который Керенский всего два месяца назад во время дела Корнилова заклеймил как контрреволюционную часть. После провала плана Корнилова и самоубийства генерала Крымова командовать корпусом был назначен генерал Петр Краснов. Так что теперь Керенский призвал генерала Краснова вновь двинуть все тот же III корпус на Петроград.

Тот факт, что Краснов повиновался-таки приказу Керенского, – имея в виду все сопутствующие обстоятельства, – еще раз подтверждает, что казаки всегда играли в истории Российского государства стабилизирующую роль. Генерал Краснов описал свои чувства в тот момент, когда решил выполнить приказ Керенского, следующим образом[40]: «…я иду не ради Керенского, а ради своей родины, ради Великой России, которую не могу оставить в беде. И если Россия с Керенским, я пойду с ним. Его я буду ненавидеть и проклинать, но я пойду служить России и умереть за нее. Она избрала его, она пошла за ним, она не сумела найти себе более способного лидера – ия пойду помогать ему, если он за Россию».

К несчастью для Керенского, он теперь был не в состоянии отменить те меры, которые сам же предпринял ранее, чтобы лишить III кавалерийский корпус возможности активно действовать. Два месяца назад, после провала корниловского марша на Петроград, отдельные части корпуса были намеренно рассредоточены по большой территории, чтобы затруднить корпусу любое внезапное движение. В результате, когда Керенский обратился за помощью, у генерала Краснова под рукой оказалось всего около 700 всадников и несколько полевых орудий.

Теперь я продолжу рассказ о событиях так, как я их помню, приведу некоторые цитаты и поясню, в какой степени эти описания совпадают или расходятся с моими воспоминаниями. Источники цитат: дневник моей матери; опубликованный рассказ о событиях генерала Краснова; «Десять дней, которые потрясли мир» Джона Рида (именно эту книгу я процитировал в названии данной главы); и официальные советские документы.

Следует упомянуть при этом, что в 1917–1918 гг. я записал кое-что из тех воспоминаний, которые приведу, но позже на Дону вынужден был уничтожить свои записи. Тем не менее мой рассказ – не просто воспоминания сорокапятилетней давности, но попытка восстановить то, что однажды уже было записано и не раз обсуждалось с другими участниками этих событий.


Карта Г

Окрестности Петрограда. См. карту А


Первый намек на то, что кто-то все же попытается оспорить успех большевиков в Петрограде, мы в Царском Селе получили по телефону вечером 27 октября (9 ноября). Мужской голос спросил госпожу Краснову, и она сразу же узнала голос мужа. Небрежным голосом, не называя себя, он сообщил, что находится в Гатчине – небольшом городке примерно в 14 милях к югу (см. карту Г).

27 октября (9 ноября) мама записала в своем дневнике: «Грустные и тихие мы [госпожа Краснова и она сама] сидели и шили в гостиной, когда вдруг позвонил по телефону из Гат[чины]… П[етр] Николаевич Краснов] – «Оставайтесь завтра дома, даже не думайте ехать в Петроград – там завтра будет нехорошо, и в Царском слишком многое может произойти»».

Уже от себя мама добавила – «Значит, в а-банк»[41].

Все это, очевидно, означало, что Краснов на следующий день может атаковать и захватить Царское Село, и тогда все, кто уедет в Петроград, окажутся отрезаны от дома.

Вскоре после этого мы услышали сильный шум на одной из соседних улиц – какой-то оркестр играл бодрый марш, и его сопровождали приветственные крики горожан. Мы узнали, что это один из гвардейских стрелковых запасных полков выходит навстречу казакам-«контрреволюционерам», которые приближаются к городу с юга. Госпожа Краснова, естественно, сильно нервничала.

В тот же вечер мама записала в своем дневнике: «Полк под звуки оркестра выходил из города на братоубийственную схватку. Тяжелый крест выпал на долю П[етра] Николаевича Краснова]. Помоги ему Бог! В конце концов, это последняя карта, последняя попытка спасти Россию от анархии, от позора унизительного трусливого мира!.. Сейчас 2 часа… Не могу спать… мертвая абсолютная тишина вокруг… На ум приходит множество грустных мыслей о Лидуше [госпоже Красновой]… справится ли милый П[етр] Николаевич Краснов] со своей задачей… взять Петроград… это не шутка! Пусть только ему удастся сделать это без слишком большого кровопролития… братская кровь [пролитая] не простится…»

На следующий день на улицах с раннего утра начали появляться дезертиры. Как я узнал позже, революционеры-резервисты, никогда в жизни не участвовавшие в каких бы то ни было сражениях, скоро устали нести свои винтовки и сложили их грудами на повозках, которые они реквизировали для этого в одной из деревень. Когда они на рассвете проходили по лесу, из-за деревьев появился казачий патруль в составе одного офицера и шестнадцати всадников. Казаки отрезали ленивых вояк от повозок с винтовками и велели им убираться домой. По возвращении резервисты, конечно, никак не могли признать все это, так что в пересказе число встреченных казаков многократно выросло.

Это происшествие сослужило хорошую службу – оно помогло избавить город от деморализованного сброда, в числе которого был и Царскосельский запасный «гарнизон» – порядка 16–20 тысяч человек. Официальная советская версия событий и британский военный атташе приводят даже более высокую оценку. Тем не менее после нескольких разрывов шрапнельных снарядов над ближайшими казармами в 7 часов утра 28 октября (10 ноября) все они сдались, и в город вошли казачьи патрули.

Штаб Краснова разместился в бывшем дворце великой княгини Марии Павловны, всего в паре кварталов от нашего дома. Я тут же отправился туда, и генерал Краснов назначил меня своим личным адъютантом. В мамином дневнике я нахожу следующую запись: «Гришук ушел в штаб около 9; позже он заскочил на минутку, чтобы сказать, что вечером придет сам П[етр] Николаевич Краснов], что все до сих пор достигнутое исполнили 300 казаков с двумя полевыми орудиями!!!.. Сердце мое сжалось…»

Я тоже не слишком обрадовался, когда узнал, как в действительности обстоят дела. После того как к авангарду, захватившему Царское Село, присоединились основные силы, генерал Краснов располагал всего лишь двумя донскими казачьими полками – 9-м и 10-м, причем ни один из них не был полностью укомплектован, и парой эскадронов сибирских казаков. В сумме это давало ему около 1300 всадников и менее 900 стрелков при любых пеших операциях, так как около трети казаков должны были бы остаться при лошадях. В бою под Пулковом так и произошло. Кроме этого, у него было десять трехдюймовых полевых орудий казачьей конной артиллерии, бронепоезд и пара броневиков.

День 29 октября (11 ноября) мы провели в Царском Селе, пытаясь закрепить достигнутый успех и ожидая обещанных Керенским подкреплений, но они так и не прибыли – этому помешали действия железнодорожных рабочих и других пробольшевистски настроенных групп. Все подкрепления состояли из двух полевых орудий Запасной батареи гвардейской конной артиллерии, которые привел из Павловска мой прежний командир полковник граф Ребиндер, и неполной запасной сотни Сводного гвардейского казачьего полка, тоже из Павловска. «Сотню» составляли один офицер и около сорока молодых уральских и сибирских казаков.

30 октября (12 ноября) генерал Краснов скомандовал наступление на Петроград. На первый взгляд такое решение может показаться чистым безумием, так как столичный гарнизон насчитывал 200 000 резервистов. Однако их боевой дух был настолько низок, что в сражении они, скорее всего, оказались бы хуже чем бесполезны; пример этого уже показали 16 000 резервистов Царского Села. Численность добровольных отрядов Красной гвардии из рабочих и матросов была неизвестна, а их боеспособность еще ни разу не была испытана в деле. Единственным способом прояснить ситуацию было пойти и попробовать. В этом отношении генерал Краснов совершенно прав, когда описывает это первое сражение Гражданской войны в России как проведенную им «разведку боем» (см. перевод документа, фото 26).

Существовало несколько благоприятных факторов, которые побуждали его сделать эту попытку. Он мог полностью положиться на своих людей, в особенности на 10-й Донской казачий полк, которым он командовал и который учил в течение примерно года перед началом Первой мировой войны 1914 г. Казаки тоже доверяли ему – в начале войны он получил офицерский Георгиевский крест (фото 31) за то, что лично провел спешенный полк через проволочные заграждения и захватил окопы австро-венгерской пехоты.

Многие части в Петрограде, напротив, колебались – например, расквартированные там 1, 4 и 14-й Донские казачьи полки. Энергичные действия вполне могли привлечь их обратно на сторону правительства Керенского.

Однако тот единственный день 29 октября (11 ноября), на который Краснов задержался в Царском Селе в ожидании подкреплений, оказался для него роковым. Генерал Краснов не знал, что в этот день юнкера Владимирского пехотного училища и несколько небольших воинских частей захватили в Петрограде кое-какие ключевые пункты, но что к вечеру отряды Красной гвардии разгромили их. Не исключено, что все обернулось бы иначе, если бы генерал Краснов начал наступление на Петроград 29-го, а не 30 октября – а так большевистское командование смогло встретить его в поле, не опасаясь за свой тыл в Петрограде. Вокруг Пулковских высот (милях в трех к северу от Царского Села) были сосредоточены лучшие добровольческие красногвардейские части.

В Пулкове на вершине холма располагалась знаменитая на весь мир астрономическая обсерватория того же названия. Ее главное здание окружали различные вспомогательные строения и регулярные парки (см. карту Г).

Утром 30 октября (12 ноября) подошедшие казачьи патрули были встречены интенсивным винтовочным и пулеметным огнем от обсерватории и из близлежащих деревень. Генерал Краснов приказал нескольким казачьим эскадронам спешиться и начать медленное наступление на позиции красных. Сам генерал прошел пешком с несколькими штабными офицерами из деревни Александровка на северную окраину села Редкое Кузьмино, где они и оставались до конца операции. Я был с ними.

С нашей возвышенности было ясно видно, как большие группы красногвардейцев располагались возле южных склонов Пулковских высот к северу от нас; другие группы двигались по дороге Пулково – Гатчина на северо-запад и занимали позиции вдоль дороги. Темные куртки красногвардейцев четко выделялись на фоне светло-коричневой осенней травы. По курткам можно было понять, что большинство в отрядах составляли не солдаты-резервисты, а матросы и рабочие. Сразу стало ясно, что боевой дух этих частей достаточно высок – когда над головами рвалась шрапнель, они не разбегались, как сделало бы большинство революционных резервистов; их плотные группы только рассыпались в боевые цепи. Они вели непрерывный огонь, но стреляли чрезвычайно неточно – видимо, из-за недостатка практики. Никто из нашей группы не пострадал, хотя постоянно слышалось «фью-ю» пролетающих над головой пуль; иногда, когда пуля ударяла в землю или в другое препятствие, раздавалось чмокающее «зи-ип».

Обращаясь к ближайшим офицерам, генерал Краснов заметил, что огонь красных напоминает ему паническую стрельбу австрийцев, и припомнил несколько сражений, в которых казачьи части, которыми он командовал в данный момент, громили австрийцев. Генерал никогда не забывал сказать что-нибудь, что подняло бы боевой дух окружающих.

Расчеты двух пушек одной из казачьих батарей сняли орудия с передков за близлежащим домом и выкатили их на руках на позицию прямо перед нами. Оттуда они начали время от времени постреливать прямой наводкой по особенно многообещающим целям.

В целом артиллеристы соблюдали режим строгой экономии снарядов – так же как спешенные казаки экономили патроны. Наши ветераны умели оставаться почти невидимыми, и в этом им помогала форма серовато-коричневого цвета, которая идеально сливалась с окружающей местностью. Было непросто догадаться, что впереди нас перед наспех вырытыми неглубокими окопами красных и придорожными канавами, которые они использовали для этой же цели, расположились от трех до пяти сотен стрелков. Огромное неравенство сил не позволяло нам атаковать – перед нами расположилось, должно быть, не меньше двух-трех тысяч красногвардейцев. Поэтому наши люди остановились в нескольких сотнях ярдов от противника; на этом расстоянии меткая стрельба давала им решающее преимущество. Именно этим объясняется тот факт, что потери красных были гораздо значительнее наших.

Наша сторона стреляла очень скупо, а вот красные патронов не экономили. В результате над полем стоял страшный шум, и издалека, вероятно, бой казался гораздо страшнее, чем был на самом деле. Мама записала в тот вечер: «…Никогда не забуду этот день – это ужасное сражение, эту дикую канонаду с одиннадцати утра до семи вечера, и сознание того, что твой любимый сын находится там…»

Бедная мама не переставала винить себя в том, что не удержала меня каким-нибудь способом, хотя сама пишет, что я отказался ее слушать. Она даже винит себя в своем дневнике за то, что разбудила меня утром, – будильник находился у нее в комнате.

Если в центре и на левом фланге нашей позиции дела застопорились, как описано выше, то на правом фланге они неожиданно пошли гораздо лучше, несмотря на то что там мы были слабее всего. В этом секторе вдоль железнодорожных линий мог действовать наш бронепоезд, поэтому для его поддержки на этом фланге был оставлен всего лишь запасный эскадрон Сводного гвардейского казачьего полка из Павловска, и то в половинном составе.

Случилось так, что против нашего правого фланга действовали не красногвардейцы, а только армейские резервисты из петроградского гарнизона. Их было не меньше тысячи, но все они разбежались после первых же выстрелов нашего бронепоезда. Их командир – пехотный капитан, которого заставили вести их в бой, – плюхнулся в канаву и махал оттуда белым платком, пока его не подобрал патруль резервистов Сводного полка. После этого начальник патруля, молодой сибирский казак-лейтенант, отвел его к генералу Краснову.

Этот молодой лейтенант показался мне горячей головой – он просил у генерала Краснова разрешения атаковать окопы Красной гвардии. Краснов отказал. Вскоре после этого, однако, мы услышали громкое продолжительное «ура-а-а», и сибирский лейтенант пронесся мимо нас с правой стороны во главе своих сорока казаков с шашками наголо.

Генерал Краснов был в ярости. Я до сих пор помню, какая мука звучала в его голосе, когда он кричал раз за разом: «Кто приказал атаковать?» Никто не приказывал. Очевидно, юный лейтенант решил нарушить приказ, не предполагая, что добровольцы-красногвардейцы окажутся гораздо более стойкими, чем деморализованные пехотинцы-резервисты, паническое бегство которых он только что наблюдал лично. Он заплатил за свое нахальство жизнью.

Атакующих встретил ураган огня. Каждая красная винтовка, каждый пулемет в пределах дальности стрельбы – включая и пулеметы броневика – стреляли, казалось, одновременно. Отдельных выстрелов было не слышно, над полем стоял непрерывный рев, который перекатывался волнами и то усиливался, то ослабевал. Поразительно, что убит в этой несчастливой атаке был всего один человек – сам юный лейтенант. Из его людей восемнадцать человек получили ранения, и все сорок лошадей были потеряны.

Когда, еще за несколько сотен футов до окопов противника, командир был убит, в дело вступил природный здравый смысл молодых казаков. Все они, раненые и целые, упали из седел на землю и ползком вернулись обратно на свои позиции. Все они в первый раз оказались под огнем, и тот факт, что они вынесли к своим не только всех раненых, но даже тело своего опрометчивого командира, говорит в пользу молодых людей.

После этого, однако, некоторые оставшиеся целыми лошади продолжали скакать вперед. Красные прекратили стрелять по ним, но теперь уже наши собственные стрелки открыли огонь и перебили большую их часть, чтобы ценный приз не достался врагу. Вот почему перед канавами вдоль дороги Пулково – Гатчина – линией обороны красных – оказалось множество лошадиных трупов, что положило начало легенде о яростной рукопашной схватке у дороги.

Американский коммунист Джон Рид оказался на поле этого сражения на следующий день. Он написал в своей книге: «Участники этих боев рассказывали мне, как сражались матросы: расстреляв все патроны, они бросались в штыки; как необученные рабочие рванулись на казачью лаву и вышибли казаков из седел; как в темноте какие-то неизвестно откуда взявшиеся толпы народа внезапно, как волны, обрушились на врага… В понедельник еще до полуночи казаки дрогнули и побежали, бросая артиллерию. Пролетарская армия двинулась вперед длинным, изломанным фронтом и ворвалась в Царское…»

В официальном советском курсе истории 1942 г. издания даже помещен рисунок, на котором изображено, как утверждается, «сражение под Пулковом». На нем вставшие на дыбы кони сбрасывают своих всадников-казаков прямо среди красногвардейской пехоты, а броневик в упор стреляет по ним.

Все это – чистая фантазия. Рукопашной не было; те сорок казаков, что поскакали за горячим лейтенантом в злополучную атаку, не приближались к линии красных окопов ближе чем на несколько сотен футов; не было никаких признаков того, что у красных не хватает боеприпасов. Напротив, у них, казалось, всего было в избытке, и они тратили не считая; ни одной пушки[42], пулемета, ни одного мертвого или раненого казака на поле не осталось; отступление было совершено в полном порядке под прикрытием темноты, и красные с опаской последовали за нами; они долго вели артиллерийский и ружейный огонь по позициям казаков даже после того, как те были оставлены. На Царскосельской электростанции отключили электрическое освещение, и это дало преимущество казакам-ветеранам, привыкшим передвигаться и действовать ночью.

Потери казаков в тот день – трое убитых и двадцать восемь раненых. Красные, по некоторым данным, потеряли убитыми и ранеными больше четырех сотен человек. Это не говорит ничего плохого об их храбрости или стойкости; наоборот, у нас всех возникло ощущение, что для новичков в военном деле они вели себя чрезвычайно достойно.

Неудача глупой атаки лейтенанта из сибирских казаков подняла, естественно, боевой дух красных, и они двинулись потихоньку вперед. Наши стрелки медленно отходили; к вечеру они заняли оборону вдоль железнодорожной насыпи, которая пересекала деревню Александровка на северной границе Царскосельского парка.

Под прикрытием именно этой насыпи генерал Краснов начал диктовать мне свой приказ об отступлении (начало и конец этого приказа представлены на фото 26). Я впервые исполнял обязанности штабного офицера, и моей основной заботой было сделать документ как можно более презентабельным. Вскоре после этого мы переместились в брошенный дом поблизости, и остальные приказы были написаны уже там. Я писал их в полевом блокноте для депеш с четырьмя или пятью экземплярами под копирку. Оригинал генерал Краснов оставил себе, и через год подарил его в Новочеркасске моему отцу. Теперь он хранится в Принстоне в моем банковском сейфе. Этот приказ никогда не публиковался. Вот его текст:


«Штаб корпуса


ПРИКАЗ

III конному корпусу № 051


Село Александровка

30 октября 1917 года

Усиленная рекогносцировка, веденная мною с 12 часов до 18 часов, сегодня выяснила, что противник занял позицию от дер. Кабози, через д. Сузи и до дер. Большое Пулково. Мятежники состоят из матросов, пехотных частей и красногвардейцев, число их не менее 2–3 тысяч. Они имеют 3 броневые машины, из которых одна пушечная, 2 орудия. Действия их весьма решительны, несомненно по характеру боя, что ими руководят германские офицеры. Ввиду того что мы не только не получаем подкреплений, но и не имеем патронов и снарядов, я считаю, что положение наше, угрожаемое со стороны Колпина глубоким обходом, особенно принимая во внимание ненадежность гарнизона Царского Села и значительную боевую усталость казаков, не позволяет нам предпринять наступление. Мы не можем оставаться в Царском Селе, так как наших сил недостаточно для организации аванпостов и так как у нас нет боеприпасов для отражения атаки. По этой причине я решил с наступлением темноты отойти в Гатчину и ожидать там прибытия подкреплений».

Для этого:

«Когда наступит темнота, всем строевым частям незаметно собраться возле своих коноводов и следовать в город Гатчину, где расквартировываться в районе Балтийской железной дороги, в казармах Лейб-гвардии кирасирского полка, в манеже того же полка и в конюшнях Дворцового управления. Везде обеспечить караулы и патрули.

1) Защита. Для обороны города Гатчины направить завтра в 6 утра по приказу командира 1-й Донской Казачьей Дивизии отряд стражи в составе 2 сотен и 4 полевых орудий, которым выставить 5 аванпостов на мостах через Ижору и держать резерв на развилке дорог, ведущих в Гатчину. Перед мостами, на расстоянии в 800 шагов, установить заставы против броневиков, прикрывая их огнем артиллерии и выяснив заранее точно дистанцию стрельбы.

2) Связь. Гвардейскому отряду поддерживать связь непосредственно со мной по телефону; в дополнение установить телефоны для связи со мной из штаба дивизии, а оттуда с полковыми командирами. Готовность к тревоге. Установку связи завершить к 6 утра.

3) Пополнить боекомплект, наполняя зарядные ящики и передки, наполнить пулеметные ленты и телеги и выдать по 200 патронов каждому стрелку. Все это сделать немедленно. Местоположение боеприпасов будет указано начальником артиллерии корпуса.

4) Обозам находиться при частях.

5) Проскуровскому полевому санитарному отряду расположиться в Большом дворце согласно указаниям коменданта.

6) Я нахожусь в Большом дворце, комната № 20, третий этаж.

7) Заместители', генерал-майор Хрещатицкий и полковник Попов.


Командующий III Конным Корпусом

генерал-майор [подпись] Краснов

За начальника штаба

полковник [подпись] Попов».


После этого генерал Краснов и офицеры его штаба, включая и меня, вернулись верхом в царскосельскую штаб-квартиру. Там Краснов дал мне машину и приказал забрать у нас дома его жену и отвезти в Гатчину по определенному адресу. Я отправился выполнять приказ.

Все Царское Село было погружено во тьму, и вещи госпожи Красновой пришлось спешно укладывать при свечах. Помогали ей моя бабушка Дубягская и француженка-гувернантка сестры. Мама была в госпитале, где готовились принимать раненых.

Высадив госпожу Краснову в гатчинском доме ее родных, я поехал дальше в Большой дворец, куда вскоре прибыл штаб генерала Краснова. Ночь я проспал во дворце на диване.

Кто кого захватил в гатчинском Большом дворце?

На следующее утро (31 октября /13 ноября) мы узнали, что рядовые казаки отказались подчиниться приказу генерала Краснова, т. е. пополнить свой боекомплект и занять оборонительную позицию вдоль реки Ижоры. Тот факт, что к ним, несмотря на обещания Керенского, не присоединилась ни одна пехотная часть, очень сильно повлиял на боевой дух, и казаки отказались в одиночку продолжать братоубийственную борьбу. Подступы к Гатчине остались без защиты, и в город начали проникать сперва эмиссары большевиков, а затем и целые красные отряды. Никто из них не встретил на своем пути ни препятствий, ни сопротивления.

В Гатчине казачьи части разместились в соответствии с приказом генерала. Это означало, что основная часть войска располагалась довольно далеко от его штаба в Большом дворце. Во дворце нес караульную службу только полуэскадрон енисейских казаков (свое название эти казаки получили по имени сибирской реки, на берегах которой жили).

От времени нашего пребывания в гатчинском дворце в моей памяти сохранились два эпизода, представляющие общий интерес. Насколько мне известно, информация о них никогда раньше не публиковалась по причинам, которые я попытаюсь проанализировать и кратко изложить.

Первый эпизод касается действий генерала Краснова после прибытия в Гатчину первого из большевистских эмиссаров, матроса Дыбенко; произошел он незадолго до исчезновения Керенского. Виденное тогда убедило меня в том, что генерал Краснов намеренно помог Керенскому скрыться из дворца – несмотря на то что позже, согласно советским источникам, он будто бы обвинял Керенского в вероломстве.

Второй эпизод связан с дерзкой попыткой главнокомандующего красных полковника Муравьева в компании с Троцким лично захватить генерала Краснова. Вместо этого и Муравьеву, и Троцкому пришлось провести некоторое время в нашей недружелюбной компании на третьем этаже дворца. При этом положение сложилось весьма своеобразное – лестничные площадки дворца находились под охраной вооруженных енисейских казаков, внизу им противостояли караулы из красных матросов, а первый и второй этажи дворца находились в руках большевиков. То, каким образом в конце концов разрешилась эта тупиковая ситуация, типично для путаницы и хаоса, царивших в России в первые месяцы гражданской войны.

Я не уверен, происходили ли описываемые события 31 октября /13 ноября или на следующий день – 1/14 ноября. В источниках, которые мне удалось обнаружить, встречаются неточности и противоречия. Но это не имеет большого значения, так как последовательность событий сомнений не вызывает.

Все время пулковской баталии Керенский провел в Гатчине. Перед этим он ненадолго появился в Царском Селе и попытался произнести перед одной из расквартированных там армейских запасных частей чрезвычайно глупую речь. Он называл солдат «бунтующими рабами» и награждал другими эпитетами, в результате чего пехотинцы, успевшие уже сложить оружие, попытались вновь разобрать его – естественно, чтобы использовать против Керенского. Нескольким казакам, охранявшим собранные винтовки, удалось разрядить ситуацию, но им пришлось нелегко.

Я видел Керенского в то время – он приезжал в Царское Село в штаб казачьих частей. Его неубедительные театральные позы и неопределенные заявления, произносимые несколько истеричным голосом, произвели на всех в высшей степени неблагоприятное впечатление. Правда, происходило это сразу после того, как Керенскому пришлось прервать поток своего красноречия и спешно покинуть казарму, спасаясь от разъяренных пехотинцев-запасников.

В результате этого визита генерал Краснов попросил Керенского держаться подальше от зоны военных операций и не вмешиваться в военные дела. Он рекомендовал премьер-министру оставаться в Гатчине. Ему следовало попытаться проявить свою власть и авторитет в качестве законного главы Временного правительства и обеспечить казакам Краснова обещанные подкрепления. После этого Керенский не выезжал больше из Гатчинского дворца; он обнаружил, однако, что не в силах выполнить обещание и добыть для генерала Краснова подкрепления.

Первым из большевистских эмиссаров в Гатчину прибыл печально известный матрос Дыбенко. Это был крупный, красивый мужчина, вполне подходивший под стереотип «веселого разбойника». Его добродушно-веселая простонародная манера общения сразу завоевала ему симпатии простых казаков. Дыбенко отказался вести переговоры с генералом Красновым и вообще с кем бы то ни было из казачьих командиров и настоял на том, чтобы иметь дело только с казачьим Советом.

Генерала Краснова это не особенно встревожило, так как казачьи Советы, как правило, полностью поддерживали своих прежних командиров. В данном случае высшим из казачьих Советов, имевшихся поблизости, оказался Совет 1-й Донской дивизии, к которой принадлежали 9-й и 10-й полки. Председателем Совета был капитан Ажогин; кроме того, в его состав входили несколько надежных урядников и унтер-офицеров.

Одному из урядников – членов Совета поручено было докладывать периодически генералу Краснову о ходе переговоров с Дыбенко. Когда урядник явился и доложил, что Дыбенко требует немедленно арестовать и доставить к нему Керенского, я тоже находился в той комнате во дворце, которую генерал превратил в свой кабинет. Казаки в Совете колебались. Большинство из них, особенно офицеры, очень не любили Керенского и считали, что в деле Корнилова он предал 3-й корпус. Краснов, однако, сказал сержанту, что никогда не даст своего согласия на арест Керенского.

Через некоторое время урядник явился вновь и доложил о ходе переговоров. Казаки-офицеры высказали эмиссару большевиков свои сомнения по поводу возвращения Ленина в Россию через Германию; в ответ Дыбенко спокойно предложил арестовать не только Ленина, но и Троцкого, если казаки арестуют Керенского. После этого, сказал он, все трое должны будут предстать перед народным трибуналом и ответить на выдвигаемые против них обвинения. Это откровенно мошенническое предложение захватило, однако, воображение казаков – и с этой минуты удержать рядовых казаков в повиновении стало невозможно.

Генерал обдумал ситуацию и велел уряднику любыми средствами затянуть переговоры еще по крайней мере на полчаса и ни при каких обстоятельствах не давать согласия на арест Керенского, не поговорив еще раз с ним, Красновым.

После ухода урядника генерал Краснов подозвал к столу, за которым сидел, своего преданного адъютанта капитана Кульгавова. Кульгавов наклонился к генералу, и некоторое время они тихо говорили о чем-то. Затем Кульгавов ушел. Минут через тридцать он вернулся, подошел к генералу и еще раз пошептался с ним. Вскоре после этого вновь появился урядник, и Краснов сказал ему, что Совет может соглашаться на арест Керенского.

Керенского, однако, нигде не могли найти, зато при обыске дворца в одной из комнат был обнаружен связанный человек в нижнем белье и с кляпом во рту – один из матросов Дыбенко. Он смог рассказать лишь, что, когда он проходил по одному из коридоров дворца, кто-то неизвестный, беззвучно появившийся, вероятно, из боковой комнаты, внезапно набросил ему сзади на голову одеяло. После этого несколько человек, которых он не видел, молча схватили его, заткнули рот и завязали глаза, затем раздели и оставили надежно связанным лежать на полу.

Согласно некоторым источникам, Керенский бежал из дворца переодетый матросом, но нигде не упоминается, где он взял эту одежду, и, насколько мне известно, приведенный мной только что эпизод тоже не был описан ни в

одной публикации. Судя по внешности, никто из маленькой свиты Керенского не был способен задумать и исполнить подобную операцию – в отличие от энергичного и сильного капитана Кульгавова. Позже наедине я прямо спросил, его ли это рук дело. Он решительно отрицал. С чего бы он стал помогать такому-сякому Керенскому? Но одновременно, говоря со мной, этот замечательный офицер посмеивался, трогал свои пышные усы и вообще выглядел как кот, съевший канарейку. Его вид окончательно убедил меня в том, что он поклялся хранить это дело в тайне и отрицает все по приказу Краснова. У Краснова же были серьезные причины желать, чтобы эта история никогда не выплыла наружу.

Все инстинкты офицера, воспитанного, как генерал Краснов, в лучших традициях русской императорской армии, должны были восстать при одной мысли о возможности сдать общему врагу человека, находившегося под его защитой, – и не важно, насколько он не любил или презирал этого человека. Как мне кажется, генерал Краснов и сам арестовал бы Керенского, если бы победил большевиков и взял Петроград, но предать его и отдать красным он не мог.

Из последующих событий, которые я еще опишу, видно, что генерал Краснов обладал даром импровизации и способен был находить неортодоксальные и красивые, хотя иногда сомнительные, выходы из тех сложных и необычных ситуаций, в которых нередко оказывался. Я уверен, что в Гатчине в отношении Керенского он проявил именно эту свою способность.

В своих показаниях большевикам Краснов утверждал, что Керенский обещал ему поехать в Петроград для переговоров с красными; при этом подразумевается, что его бегство было совершенно неожиданным для генерала. Но как сам Краснов позже совершенно справедливо указывал, его собственные казаки были сильно настроены против него – некоторые даже призывали к его аресту по обвинению в том, что он предал казаков и дал Керенскому возможность скрыться. Очевидно, Краснов в то время просто не мог признать, что действительно сделал это.

Тогда арестовали всего одного человека – офицера для поручений у Керенского, некоего прапорщика по фамилии Книрша, которому, в отличие от остальных, не удалось тихонько ускользнуть. По приказу Краснова ему было разрешено свободно передвигаться по дворцу, но следом за ним повсюду ходил казак с винтовкой наготове, которому было приказано не спускать с прапорщика глаз. После этого Книрша, человек очень неприятный, то и дело попадал в какие-то трагикомические ситуации, чем смягчал общее напряжение.

Помню, например, как он ворвался в комнату Краснова. Следом влетели его страж-казак и некий армейский лейтенант, которого Дыбенко назначил красным комендантом дворца параллельно с нашим собственным комендантом. Если верить мемуарам генерала Краснова, его фамилия была Тарасов-Родионов. Обращаясь к Краснову «ваше превосходительство» – чего раньше никогда не делал, – Книрша начал истеричным тоном невнятно умолять генерала не выдавать его красным. Генерал попросил Тарасова-Родионова объяснить, в чем дело. Красный лейтенант спокойно сказал, что ему приказано было взять у Книрши письменные показания об обстоятельствах бегства Керенского; для этого он вызвал Книршу в свой кабинет. Паниковал же Книрша потому, что с Тарасовым-Родионовым у него были какие-то старые счеты и он боялся мести с его стороны. Незадолго до этого, например, красный отряд запасников, которым командовал лейтенант, сдался казакам на железнодорожной станции Гатчина (это было 27 октября ⁄ 9 ноября). Сводя счеты, Книрша четверо суток продержал Тарасова-Родионова в одиночном заключении без пищи. «Не бойтесь, прапорщик, – сказал тот, – я не такой негодяй, как вы».

Стремительно сменив «ваше благородие» на «товарищи офицеры», Книрша заверещал: «Вы что, забыли убийства в Выборге? Там в бухту бросали связанных по рукам и ногам офицеров, а после поставили на этом месте табличку «Офицерская школа плавания»! Не выдавайте меня ему!» В этот момент бородатый сибирский казак-караульный положил свою громадную лапу ему на плечо: «Не пужайтесь – не дам в обиду! Идем!» Когда все трое вышли, генерал обернулся к нам: «Что за типы\ Какая сцена для моего будущего романа!»[43]

Теперь я расскажу о неудачной попытке красного командования, при личном участии Троцкого, захватить Краснова. Это была сцена, забыть которую нелегко. Дело происходило в гатчинском дворце. Генерал с семью или восемью офицерами-казаками, включая и меня, пил послеобеденный чай в одной из больших комнат третьего этажа. Неожиданно в коридоре снаружи послышался гул голосов. Дверь в комнату распахнулась, вошел человек в форме полковника, а за ним пестрая толпа из примерно трех десятков красногвардейцев и матросов. В руках у них были винтовки с примкнутыми штыками, на груди у многих крест-накрест – пулеметные ленты. Среди них были двое штатских, безоружных и довольно хорошо одетых.

Незваный гость очень театрально и громко объявил: «Я, главнокомандующий нашими славными пролетарскими войсками полковник Муравьев[44], объявляю вас, генерал, и весь ваш штаб арестованными!»

Хладнокровие Краснова было просто великолепно. Обратившись к своему начальнику штаба полковнику Попову, он твердо, но спокойно произнес в тишине, воцарившейся после неожиданного заявления: «Поговорите с этим мерзавцем!» После этого повернулся к сидевшему справа офицеру и продолжил громким голосом (который почему-то не казался искусственным) начатый разговор о каких-то скачках, которые оба они видели несколько лет назад. Генерал был прекрасным актером (по его поведению можно было подумать, что в комнате, кроме них двоих, никого нет); он убедительно сыграл, что не замечает вокруг никого, кроме собеседника.

Я посмотрел вокруг. Все наши остались сидеть за столом, но (кроме Краснова) слегка повернулись к вошедшим. Правую руку все офицеры-казаки (опять же за исключением Краснова) держали в карманах. Я тоже сжимал в кармане автоматический пистолет. Мрачное решительное выражение на лицах моих товарищей-офицеров не оставляло сомнений в том, что произойдет, если красные двинутся к нам. Их командир, должно быть, тоже понял это, – как и тот очевидный факт, что, если начнется стрельба, его убьют первым. Он с беспокойством оглянулся на своих людей, а те, конечно, почувствовали его колебание – передние начали отступать назад, создавая давку в дверях. Из толпы у дверей появились двое или трое наших енисейских казаков; когда толпа красных ринулась наверх, они стояли в карауле внизу лестницы, и толпа увлекла их с собой, в спешке даже не подумав разоружить. Теперь же бородатые сибиряки подошли к нам и встали за спинами сидящих офицеров с винтовками на изготовку.

Красный полковник по-прежнему стоял посередине между двумя группами, но чувствовал он себя, судя по виду, все более неуверенно. Наш начальник штаба полковник Попов неторопливо подошел и спросил, известно ли ему о перемирии, о котором велись переговоры с красным эмиссаром матросом Дыбенко. Муравьев ответил отрицательно и – когда услышал, что в условия перемирия входил пункт об аресте не только Керенского, но и Ленина, и Троцкого, – оглянулся в растерянности через плечо на двух безоружных штатских в своей группе и воскликнул: «Как мог товарищ Дыбенко согласиться на это!» После этого Муравьев сказал, что сожалеет о том, что не знал ничего этого, в противном случае он никогда не ворвался бы к нам таким образом.

Полковник Попов немедленно ухватился за сказанное и, обернувшись к Краснову, формально доложил: «Ваше превосходительство, полковник Муравьев сожалеет о своем вторжении». – «О, так он сожалеет? Ну, в таком случае я могу поговорить с ним! Но сначала уберите из комнаты всю эту толпу!» И Краснов, обернувшись к Муравьеву, махнул рукой в сторону красногвардейцев и матросов в углу. Он продолжал сидеть, небрежно откинувшись на стуле, закинув ногу на ногу и слегка покачивая ею. Красный полковник стоял перед ним и выглядел в точности как нашкодивший школьник перед учителем. До сих пор Краснов определенно вел в счете.

Красногвардейцы и матросы вывалились наружу, но двое штатских остались. Оказалось, что один из них – сам Троцкий, а второй – тоже член Совета народных комиссаров, литовец по фамилии Мицкевич. Все быстро договорились, что третий этаж дворца полностью должен остаться в нашем распоряжении и что выполнена эта договоренность будет немедленно.

Постепенно, объединенными усилиями красных офицеров и офицеров-казаков, всех красногвардейцев и матросов на нашем этаже собрали и отправили вниз. На лестничных площадках поставили двойные караулы вооруженных енисейских казаков, а парой ступенек ниже – такие же караулы вооруженных красных матросов. Остальные матросы столпились ниже.

В толпе царило приподнятое настроение. Как часто бывает с настоящими воинами после сражения, никто из них, кажется, не испытывал вражды к противнику. Я сам слышал такой разговор: «Вы, казаки, хорошие бойцы. Почему вы не присоединились к нам? Вместе мы могли бы побить кого угодно!» – «Для этого вам пришлось бы сначала расстаться со своими черными куртками, – сейчас в вас слишком легко целиться», – ответил один из наших сибиряков. Ответом по обе стороны от постов на лестнице стал добродушный смех.

По возвращении в комнату, где проходило наше прерванное чаепитие, я застал нашего капитана Кульгавова за оживленной дискуссией с комиссаром Мицкевичем. Чего они стремятся добиться, вопрошал Кульгавов, разве Французская революция не показала ясно, что всеобщая свобода и равенство – недостижимая мечта? Так вопрос не стоит, отвечал литовец, их цель – диктатура пролетариата. «Вы правили, теперь наша очередь!»

Политический спор был прерван появлением бывшего адъютанта Керенского, Книрши. Следом за ним по-прежнему топал все тот же енисейский казак, что чуть ли не силой незадолго до этого увел его из комнаты Краснова. Настроение Книрши с тех пор заметно улучшилось. Весь сияя, он заявил: «Товарищ Мицкевич, вы же слышали, что товарищ Троцкий приказал освободить меня, но этот человек не отпускает меня!» Мицкевич рассмеялся и велел казаку отпустить Книршу, но получил ответ: «А вы мне что, начальство, что ли, будете?» Он наотрез отказывался отпустить Книршу, пока Краснов лично не приказал ему. Одновременно генерал объявил о производстве его в урядники за преданность долгу. Все это происходило в присутствии Троцкого и его группы. Мне кажется, именно благодаря этому и подобным эпизодам, наглядно продемонстрировавшим стойкость казацкого духа, красные решили не нажимать на нас слишком сильно. Да и сражение в Москве тогда еще не закончилось, хотя мы ничего об этом не знали.

В этот момент развития событий вполне можно было бы задать вопрос: кто кого на самом деле захватил и арестовал? Генерал Краснов и его начальник штаба полковник Попов заперлись в одной из комнат с Троцким и его красным полковником Муравьевым. По всему третьему этажу стояли наши вооруженные караулы, но мы никогда не смогли бы вырваться оттуда силой, так как на первом и втором этаже было полно вооруженных красногвардейцев и матросов, гораздо более многочисленных, чем мы.

Я не знаю, что именно происходило между Красновым и Троцким, но, по всей видимости, генерал попытался воспользоваться завоеванным преимуществом и начать переговоры. Он ясно показал, что не собирается никому позволять командовать собой, особенно в присутствии подчиненных; в то же время он, должно быть, понял, что только компромисс позволит хоть кому-то из нас выйти из дворца живыми. Очевидно, именно тогда, 1/14 ноября в 19.00, он составил и подписал те показания по поводу бегства Керенского, которые теперь цитируются во всевозможных источниках. При внимательном чтении документ производит странное впечатление. Да, Краснов обвиняет Керенского в бегстве. При этом он нигде прямо не отрицает, что помог ему бежать, – отрицание только подразумевается.

Через некоторое время Троцкий и Муравьев вышли от Краснова и вместе со свитой, куда теперь входил и Книрша, уехали в Петроград. Было объявлено, что генерал и его начальник штаба полковник Попов последуют туда за ними на следующее утро для переговоров с остальными членами Совета народных комиссаров. Все остальные офицеры штаба Краснова, включая и меня, предложили сопровождать его. Краснов писал по этому поводу: «…но я попросил поехать со мной только сына друга моего детства, Гришу Чеботарева. Он знал, где находится моя жена, и должен был известить ее, если бы со мной что-нибудь случилось…»

Красные задерживают генерала Краснова в Смольном

Сопровождать нас троих в Петроград должен был красный лейтенант Тарасов-Родионов. Машина, выделенная по этому случаю, ожидала нас под аркой в одной из стен дворца – в проезде, соединяющем замкнутый внутренний двор с большой площадью перед зданием.

С самого утра во дворе собралась толпа матросов. Они составили винтовки в пирамиды и слушали, как один видный большевик, Рошаль, разглагольствовал перед ними с грузовика. Пехотинцы-запасники, только что подошедшие из Петрограда, лениво слонялись по площади.

Мы вышли из боковой двери под аркой. Какой-то пехотинец заметил нас и начал истошно вопить. Мы еще не успели сесть в автомобиль, а выезд из-под арки в сторону площади был уже забит толпой резервистов. Слышались гневные выкрики: «Мы топали всю дорогу от Петрограда… Ему машину… Ему тоже дадут сбежать, как Керенскому…» Послышались щелчки затворов.

В своих мемуарах Краснов отпускает несколько не слишком лестных замечаний о поведении в этот момент Тарасова-Родионова и его нервном состоянии. Насколько я помню, эта оценка не совсем справедлива. В подобных обстоятельствах кто угодно начал бы нервничать. Тем не менее юный красный лейтенант быстро увел Краснова обратно в здание и встал живым барьером между ним и угрожающими запасниками; пока генерал не оказался в безопасности, он не двинулся с места. После этого он позвал на помощь матросов – и те охотно подошли, повинуясь приказу прервавшего свои разглагольствования Рошаля.

Матросы-добровольцы от всей души презирали деморализованные запасные пехотные части. И это понятно: под Пулковом они бежали, а теперь, когда сражения закончились, вернулись и снова принялись шуметь и митинговать. Так что матросы примкнули штыки, протиснулись мимо автомобиля и быстро расчистили площадь перед дворцом. После этого мы вернулись в машину и быстро уехали. Нам вслед просвистело всего несколько пуль, и те мимо.

Дорога на Петроград шла через Пулково по той самой дороге, вдоль которой красные три дня назад занимали линию обороны против нас. Мы с интересом рассматривали следы боя – воронки от наших снарядов и трупы казачьих лошадей, убитых нашими же выстрелами.

До Петрограда доехали без происшествий. Полковник Попов затеял политический диспут с нашим красным сопровождающим, Тарасовым-Родионовым; мне лично он как человек показался вполне симпатичным. В ходе разговора выяснилось, что не только он сам, но и двое его братьев с ранней юности исповедовали радикальные идеи. Несмотря на это, он был принят лейтенантом в один из пехотных гвардейских полков, – и это еще одна иллюстрация того, как сильно изменился привычный порядок вещей в результате страшных боевых потерь армии за три года войны.

В Петрограде мы направились в штаб красных, который расположился в больших зданиях Смольного института – прежде школы-пансионата для девушек благородного происхождения. Мы все были в форме, с шашками поверх длинных кавалерийских шинелей. Тарасов-Родионов попросил нас не надевать кобуры с пистолетами, но я все же взял с собой маленький автоматический пистолет. Он удобно лежал в кармане штанов и был почти не заметен. Никого из нас не обыскивали, и вообще, до этого момента с нами обращались скорее как с делегатами какого-нибудь съезда, чем с пленниками.

В Смольном, однако, меня отделили от генерала Краснова и полковника Попова и сказали, что придется подождать, пока меня вызовут. После этого меня отвели в большую комнату, полную офицеров и штатских, арестованных большевиками. Кто-то узнал меня и, увидев на мне шашку, ошибочно решил, что Краснов, наверное, взял Петроград и что я пришел освободить их. Возникла радостная суматоха, но я объяснил ситуацию, и она вновь сменилась глубоким унынием.

Я провел в этой комнате не меньше часа. Все это время я не снимал шинели, чтобы не пришлось расстегивать и снимать портупею с шашкой. В конце концов прибежал кто-то из красных и передал, что генерал Краснов хочет меня видеть. Вслед за посланцем я миновал несколько длинных коридоров, где толпились всевозможные типы пролетарской внешности с оружием и без оружия, и попал в маленькую, буквально заполненную дымом комнатку, где за столом сидели генерал и его начальник штаба. Они сняли шинели и обсуждали что-то с несколькими красными – в большинстве своем штатскими. Я встал перед генералом по стойке «смирно» и отдал честь так четко, как только сумел.

Краснов заговорил медленно, взвешивая каждое слово:

– Меня попросили отправить вас обратно в Гатчину передать войскам, что я остаюсь здесь для продолжения переговоров. Вы, конечно, понимаете, что именно должны там сказать.

Я действительно понял – генерал арестован, – но, естественно, хранил молчание. Позже я узнал, какие аргументы выдвигали красные. Они сразу заявили, что ничто из того, что говорил или на что соглашался Дыбенко, теперь не имеет силы, так как мы, позволив Керенскому бежать, не выполнили своей части соглашения.

Краснов продолжал говорить:

– Я составил короткое письменное сообщение, которое вы сможете взять с собой, но сначала оно должно быть одобрено Советом народных комиссаров, где сейчас находится. Там вы его и получите.

После короткой паузы генерал добавил:

– И если сможете, отвезите Лидию Федоровну[45] обратно на квартиру.

После этого я вместе с каким-то красным офицером вышел из комнаты. Меня попросили подождать записку Краснова перед дверью, где заседал Совет народных комиссаров. На двери висела табличка: «Классная дама», оставшаяся от недавнего прошлого, когда в здании размещался пансион для благородных девиц. Это та самая дверь, что видна на фото в знаменитой книге Джона Рида, которое, в свою очередь, воспроизведено в этой книге на фото 27. Однако в подписи под фотографией табличка на двери неверно переведена как «Учительская». На самом же деле классные дамы были чем-то вроде надзирательниц. Они должны были избавлять преподавателей от забот о дисциплине в классе, состоявшем из одних девочек. Обычно классными дамами становились властные старые девы или вдовы; они часто сидели на уроках в задней части классной комнаты, лицом к учителю, и, как ястребы, внимательно наблюдали за своими воспитанницами. В большинстве случаев девочки их очень не любили, и понятие «классная дама» стало в российском обществе синонимом мелочной придирчивости. Тот факт, что новые красные правители начинали свои заседания в комнате с такой табличкой, и тогда, и позже – во время Гражданской войны – обеспечивал их противникам богатую почву для сарказма.

Я сидел на скамейке возле двери с табличкой «Классная дама» и болтал с двумя рабочими-красногвардейцами, которые стояли по обе стороны от двери и держали в руках винтовки с примкнутыми штыками. Выглядели они в точности так же, как караульные на фото в книге Джона Рида. Они не знали, что я казак.

Парой месяцев раньше офицеры Казачьей гвардейской батареи проголосовали за то, чтобы формально «принять» меня в качестве кадрового офицера – то есть мой традиционный испытательный срок закончился. Поскольку ждать императорского указа, подтверждающего перевод, теперь не приходилось, мне сказали, что я могу сразу же начать носить форму гвардейской конной артиллерии. Это означало, что с моих штанов исчезли широкие красные лампасы Донского казачьего войска; изменились и мои погоны.

В тот момент большинство красных офицеров еще носили свои погоны со старыми обозначениями воинских званий. Так что на мою принадлежность к казачеству указывала только форма рукояти моей шашки. Рабочие-караульные совсем не разбирались в военном деле и попросту ничего не заметили; сам же я, естественно, не стал раскрывать им глаза.

Они знали большинство входивших и выходивших и охотно рассказывали мне об этих людях. Помнится, там был комиссар Луначарский, но с особым интересом я смотрел, как в комнату проходит Ленин. После неудачи большевистского восстания в июле 1917 г., когда Ленину пришлось скрываться от агентов Керенского, он сбрил обычную свою козлиную бородку, и теперь его щеки и подбородок были покрыты примерно недельной щетиной. Очевидно, он начал вновь отращивать бородку только после того, как окончательно уверился в успехе нынешнего предприятия. На советских картинах с изображением событий октября – ноября 1917 г. Ленина рисуют с обычной бородкой, но, когда я его видел, бородки у него определенно не было.


Через некоторое время из комнаты вышел красный офицер и сказал мне, что Совет народных комиссаров не разрешил передать записку Краснова его войскам в Гатчине. Тем не менее мне разрешалось поехать туда и устно передать его успокаивающее сообщение.

Затем красный офицер отвел меня к автомобилю – открытому «роллс-ройсу», который, как мне сказали, прежде принадлежал великому князю Михаилу Александровичу, брату царя. Шоферу с помощником было приказано отвезти меня в Гатчину, но не было сказано, кто я такой. Кроме того, им было неизвестно, что выданный мне личный именной пропуск действовал только пару часов, до шести вечера, и обеспечивал проезд только в одну сторону. В общей суматохе тех дней красные, вероятно, не сочли необходимым принимать какие-то особые меры предосторожности против такого неопытного юнца, каким я тогда выглядел.

Прибыв в Гатчину, я приказал своим красным шоферам остановиться на площади перед дворцом и ждать меня. Я держался с ними отстраненно и замкнуто – хотел создать впечатление, что еду выполнять какую-то важную миссию, о которой не вправе говорить. Это оказалось несложно – они же сами видели, что я вышел из Смольного – штаба большевиков.

В гатчинском дворце я сообщил обо всем, что видел и слышал, полковнику Маркову, артиллерийскому офицеру-казаку, который оставался за командира. Оказавшись в его кабинете, я исправил цифру 6 в своем большевистском пропуске на 0 и поставил впереди единичку, так чтобы все вместе было похоже на 10. Таким образом я продлил его действие на жизненно важные четыре часа. После этого я покинул дворец и поехал к дому, где остановилась госпожа Краснова. Было уже совсем темно.

Мне пришлось пережить весьма неприятный момент, когда наш автомобиль внезапно окружили матросы вооруженного патруля. Они сердито восклицали, что в этом доме, говорят, бывал сам Краснов! Что мне здесь нужно? Блеф вновь оказался спасительным – причем выручил меня не только пропуск из Смольного; очень помогли и безошибочно подлинные пролетарские ругательства, которыми разразились два моих красных водителя.

В результате госпожа Краснова и ее чемоданы были целыми и невредимыми погружены в машину. В письме, полученном мною почти через двадцать три года после этих событий (в августе 1940 г.), она так вспоминает о них: «…А помните тот ужасный вечер, когда вы приехали, чтобы забрать меня из дома сестры в Гатчине, и сообщили, что П[етр] Николаевич Краснов] арестован большевиками. Я, помню, хотела встать и не смогла – ноги меня не слушались. Затем я овладела собой, и мы поехали в Петербург через Пулково, где вдоль дороги все еще лежали трупы лошадей после недавнего сражения. Что за трудная была ночь, и как благодарна я была вам за то, что вы со мной…»

В Петрограде я из предосторожности не стал подъезжать прямо к дому, где на втором или третьем этаже располагалась квартира госпожи Красновой. Вместо этого я остановил машину перед последним поворотом. Мы оставили вещи в машине, а сами прошли к дому и поднялись по ступенькам. Я позвонил в дверь – я знал, что в квартире должна была жить горничная.

Никогда в жизни я не испытывал такого изумления, как в тот момент, когда дверь распахнулась и передо мной предстали два матроса-караульных с примкнутыми штыками. Из гостиной рядом с прихожей послышался голос генерала Краснова. Мне ничего не оставалось, кроме как небрежно отодвинуть матросов в сторону и пропустить вперед госпожу Краснову.

После первых приветствий мужа и жены красный офицер, которого я видел утром в Смольном, спросил, каким образом я оказался в Петрограде, если шесть часов давно миновали? Я ответил, что мой пропуск был продлен, но он подозрительно посмотрел на меня и пошел к телефону, справиться в красном штабе. К счастью, телефон находился в кабинете генерала, через две комнаты от прихожей.

Я сказал генералу, что мне нужно покинуть квартиру в течение минуты и что вещи госпожи Красновой будут стоять на тротуаре за углом. Что доложить полковнику Маркову в Гатчине? Генерал ответил, что подписал обязательство не поддерживать связи с войсками, но не может запретить мне рассказать о том, что видел. Я отдал честь и вышел.

Настал критический момент. Мне нужно было выйти из квартиры, минуя красных матросов-караульных у двери. Я заставил себя идти к ним по коридору неторопливым шагом, с невозмутимостью человека, сознающего свою власть. Очевидно, я преуспел в этом, так как они подтянулись при моем приближении, а один из них открыл передо мной дверь. Я ответил на его приветствие и шагнул за порог.

Этажом ниже я не удержался и прибавил шагу, но перед поворотом за угол снова замедлился. Красные шоферы помогли мне быстро выгрузить вещи госпожи Красновой на панель, и через несколько секунд мы уже снова катили в ночь, направляясь в Гатчину. Я чувствовал беспокойство, пока мы не выехали из Петрограда. Телефонные столбы вдоль дороги по-прежнему были повалены, провода лежали на земле.

В Гатчине я поблагодарил водителей, отпустил машину и отправился доложить полковнику Маркову, что он больше не может рассчитывать на получение инструкций от генерала Краснова; ему придется все решать самому. Я провел ночь в его кабинете, а на рассвете покинул дворец. Я не мог больше принести здесь никакой пользы, да и оставаться было небезопасно. Первым делом я направился домой, в Царское Село.

Добраться туда было довольно сложно. Поезда еще не ходили, и мне пришлось воспользоваться старым фронтовым методом – выйти на дорогу Гатчина – Царское Село и попытаться поймать попутку. Когда вдалеке появился грузовик, я вышел на середину дороги и поднял руку. Когда он остановился, я без особого удовольствия обнаружил, что его кузов плотно набит вооруженными красногвардейцами. Тем не менее я попытался сохранить спокойствие и, как ни в чем не бывало, принялся их расспрашивать. Оказалось, что это рабочие-добровольцы возвращаются на свои фабрики возле Усть-Ижоры – и они должны были проехать через Царское Село. Я попросил подвезти. Меня спросили: «А вы кто? Штабной!» Я ответил утвердительно, но не стал пояснять, конечно, из какого именно штаба, и забрался на сиденье рядом с водителем и командиром красного отряда. Избежать дальнейших расспросов и вообще прекратить разговор оказалось не слишком сложно.

Приехав, я застал маму дома. Мы радостно обнялись, и некоторое время я рассказывал ей о своих приключениях и выслушивал ее рассказы о том, что произошло за время моего отсутствия. Вскоре после этого мама записала наш разговор в своем дневнике.

Ее записки и мои собственные воспоминания, изложенные выше, совпадают не во всем, но расхождения невелики и не слишком значительны.

С другой стороны, между моими воспоминаниями и мемуарами генерала Краснова есть два серьезных несоответствия.

Самое существенное из них – это следующее утверждение генерала, если воспринимать его буквально: «Я послал Чеботарева с машиной в Гатчину, чтобы жена моя могла приехать в Петроград». Это определенно не соответствует действительности, так как в противном случае мне не пришлось бы менять время на выданном красными пропуске. Может быть, генерал Краснов просто забыл детали событий, которые показались ему в то время несущественными, – ведь ему пришлось столкнуться с множеством других обстоятельств, гораздо более масштабных. Мне же пришлось непосредственно участвовать в этих событиях и преодолевать серьезные препятствия, поэтому неудивительно, что они навсегда остались в моей памяти.

Но возможно и другое объяснение. Так, далее Краснов делает отметку: «Настоящее описание было сделано мною по дневниковым записям и по памяти в июле 1920 г.». Гражданская война в России еще продолжалась, но было уже ясно, что белые проиграли – только барон Врангель продолжал еще удерживаться в Крыму. Краснов уже некоторое время находился за границей и не мог знать, что его преемник направил и меня тоже туда в качестве переводчика. Возможно, Краснов опасался, что во время отступления белых в 1919–1920 гг. я мог попасть в руки красных. Тогда его «ошибка» объясняется просто – он не хотел писать о моих прошлых делах ничего такого, что затруднило бы мне жизнь, если бы я сумел ее сохранить и остался в СССР. Он даже не упоминает моего звания, хотя бы и невысокого. С другой стороны, когда Краснов узнал, что я тоже цел и нахожусь за границей, он стал писать об этих событиях совершенно иначе (см. фото 28 и 32). Так, в надписи на фото 32 он называет меня «первым донским партизаном», что не имеет никакого смысла, если только он не имел в виду мое небольшое приключение 2/15 ноября 1917 г., через три дня после первого сражения Гражданской войны.

Вот начало письма (фото 28):


«5 декабря 1927 г. О Ник. Ив. Дубягском[46]

№ 698 ничего не мог узнать и

Santeny не знаю, где он.


Р. К.


Дорогой Гриша.

Спасибо, что не забываете нас, старых друзей Ваших родителей, крепко и нежно Вас любящих. Я никогда не забуду, как рыцарски храбро Вы вели себя 10 лет тому назад в страшные дни ноября 1917 года и как Вам я обязан, что Лидия Федоровна оказалась со мною и мне ее удалось увезти из Петербурга, от большевиков…»

Царское Село тоже лихорадило. Инженера-электрика, который отключил подачу энергии и погрузил город во тьму, что дало преимущество казакам во время их отступления после сражения под Пулковом, умирающим принесли в мамин госпиталь. Утверждалось, что он застрелился, но мама замечает в своем дневнике, что характер раны на его голове и странное поведение красных солдат, которые его принесли, указывало, что это не так. После прихода большевиков в городе были и другие убийства. Так, один из городских священников собрал во время сражения крестный ход и провел его по улицам города; позже он тоже был убит.

В лазарете никто не пострадал. Мама, как старшая сестра милосердия, лично явилась в местный Совет и потребовала у красных – и получила – охрану для раненых. Караульные должны были отпугивать и разгонять всевозможных негодяев, которых вокруг хватало.

Все мои друзья, как я вскоре выяснил, были сильно напуганы, хотя никто из них не принимал участия ни в каких боевых действиях на стороне Керенского – он тогда был слишком непопулярен в петербургском обществе.

Мой отпуск из части подходил к концу, и на следующий день, 4/17 ноября, я выехал на Юго-Западный фронт. Мои «каникулы» окончились.

К маминому дневнику приложено письмо, написанное мною 12/25 ноября, вскоре после возвращения в Гвардейскую батарею. В нем описывается, как я великолепно добрался до Киева: в Могилеве с помощью английского офицера, с которым я познакомился в дороге, мне удалось получить место в штабном вагоне. Остальная часть путешествия прошла значительно менее приятно и быстро – в вагоне с выбитыми стеклами; тем не менее мне удалось устроиться лучше многих других пассажиров, так как я заранее, пока поезд еще только собирали на запасных путях, занял место на верхней багажной полке. Забираться в вагон, естественно, пришлось через окно. Несмотря на некоторое количество дорожных происшествий – как, например, опрокинутый мне на ногу чайник с кипятком (сапог спас меня) или лавину чемоданов со сломанной багажной полки, которые чуть было не погребли под собой одного из пассажиров, а также нередкие драки между раздраженными путешественниками, до батареи я добрался целым и невредимым.

Тем временем мама получила разрешение навестить Красновых в их петроградской квартире. В дневнике она записала:

«6-го [19] н[оября]. Сегодня ездила в город… [мама описывает, как ей удалось получить немного денег со своего банковского счета] Навестила Лидушу [госпожу Краснову]. Бедняжки живут как на углях – в Смольном обещают освободить их, но все время откладывают. В настоящий момент назначено завтра утром в пять. Вчера их опять возили на допрос – я ужасно боюсь, что если их освободят, то могут убрать в дороге, как произошло с несчастным Петром Петровичем [Карачан, артиллерийский генерал, был убит]. Каждый раз, когда звонят в дверь, Лидуша вздрагивает, ожидая новых несчастий. Да еще страшно за момент их отъезда – опять соберется дикая толпа, как в Гатчине. Возле дома слоняются красногвардейцы, похожие на хулиганов. Я вновь оценила свою форму сестры милосердия – в любой толпе дадут дорогу, всегда помогут войти в трамвай. Сегодня целая группа свирепых «товарищей» защищала меня в давке, потребовала, чтобы кондуктор выдал мне сдачу, а на остановке осторожно помогла мне сойти, передавая картофелины через головы остальных. И эти же самые добродушные люди накануне убивали юнкеров, швыряли их в воду, мучили и избивали – судя по тому, что рассказывали в трамвае».

В конце концов красное командование выпустило Красновых. Насколько я понимаю, сильное влияние на это благоприятное для генерала решение оказал тот факт, что он подчинялся прямым личным приказам Керенского, который в то время все еще мог считаться законным главнокомандующим. События в гатчинском дворце, где мы некоторое время держали Троцкого и Муравьева на третьем этаже, но потом отпустили, тоже сыграли свою роль – красные в какой-то степени ощущали себя должниками.

Вместе с только что упомянутым моим письмом от 12/25 ноября к маминому дневнику приложены письма генерала Краснова от 13/26 и его жены от 14/27 ноября. Оба письма отправлены из небольшого городка Великие Луки под Псковом, к югу от Петрограда, где они вновь присоединились к остаткам рассеянного и уже полностью деморализованного III конного корпуса. Генерал писал: «…как вы перенесли эту бурю, этот ужасный смерч, который вырывает с корнем старые дубы, ломает сильные деревья в расцвете сил и после которого поднимаются вновь только слабые камыши и гордо выплывают на поверхность в хаосе тьмы и беззакония пошлые натуры? Как милый юноша, Григорий Порфирьевич? Как он вернулся в свою батарею и что ждало его там?..»

На самом деле буря только начиналась.

Глава 5Борьба с красными на Дону под началом атамана Каледина

Гвардейская батарея возвращается на Дон

Батарея наша на тот момент была отведена с позиций на реке Стоход и состояла в армейском резерве Юго-Западного фронта. Она часто переезжала из одной украинской деревни в другую.

Боевой дух солдат батареи очень упал и с течением времени становился все хуже и хуже. На какое-то время настроение поднялось, когда в начале декабря 1917 г. (по старому стилю) до нас дошли вести о том, что антибольшевистское казачье правительство Дона, возглавляемое атаманом Донского казачьего войска генералом Калединым[47], приняло решение отозвать домой все казачьи части. Больше не было смысла держать их на австро-германском фронте, который к этому моменту полностью рассыпался. Большая часть пехоты разбежалась по домам; большевистское правительство, прочно обосновавшееся в Москве и Петрограде, вело переговоры с противником о сепаратном мире. Очевидно, казаки не могли продолжать борьбу в одиночку.

После этого Казачья гвардейская бригада сконцентрировалась в районе Шепетовки (карта Б), большого железнодорожного узла, и погрузилась в эшелоны. Наша батарея оказалась в двух или трех эшелонах вместе с несколькими эскадронами лейб-гвардии Атаманского полка в каждом. Они постоянно держали на локомотивах пулеметные расчеты с офицером; такие же посты оборудовали на задних платформах. Все были в постоянной готовности к тревоге. Революционные волнения на Украине, которую нам предстояло пересечь с запада на восток, делали подобные предосторожности необходимыми.

Кажется, нам потребовалось почти две недели, чтобы преодолеть около восьмисот миль до донской столицы Новочеркасска (см. карты А и Д). Время от времени нам, чтобы добиться замены локомотива на какой-нибудь станции, приходилось угрожать силой – огромное большинство железнодорожных рабочих с энтузиазмом поддерживало большевиков. Аишь изредка нам попадались небольшие группки украинских националистов, не игравшие в развитии событий никакой существенной роли.

Мы старались избегать больших украинских городов, таких как Киев и Екатеринослав (в настоящее время Днепропетровск), где численность рабочего класса, настроенного решительно пробольшевистски, была значительна. По этой причине мы пересекли Днепр по Кичкасскому мосту несколько южнее Екатеринослава. Однако так случилось, что именно здесь нам с трудом удалось избежать катастрофы.

Однажды утром меня разбудило резкое торможение и падение скорости нашего состава; затем со стороны локомотива донеслась длинная пулеметная очередь. Состав резко дернулся и двинулся назад, но оказалось, что наш вагон сошел с рельсов – он чуть сдвинулся, медленно переваливаясь через каждую шпалу, и встал окончательно. Мы все высыпали из вагона – узнать, что произошло. Состав стоял на высокой изогнутой насыпи над морем плотного утреннего тумана, в котором тонули и основание насыпи, и окрестные поля. Прямо перед локомотивом в тумане угадывалась громада большого моста.

Когда поднялось солнце и туман рассеялся, мы обнаружили, что поезд стоит на необычно высокой насыпи; позже нам сказали, что в то время это была самая высокая железнодорожная насыпь во всей Южной России. Дорога подходила по ней к Кичкасскому мосту через Днепр, довольно широкий в этом месте, по плавной дуге. На противоположном (левом) берегу располагалась железнодорожная станция.

Местные украинские большевики, предупрежденные о нашем приближении, попытались свести наши составы с рельсов. Для этого они держали на станции в полной готовности локомотив под парами и, когда вдали послышался грохот нашего приближающегося состава, пустили паровоз ему навстречу – пустым. Красный машинист спрыгнул с паровоза, когда тот начал набирать скорость, еще на левом берегу реки. С точки зрения неприятеля место это подходило для столкновения как нельзя лучше. Кривизна насыпи и путей только повышала вероятность крушения – вероятность того, что большая часть состава покатится вниз с высокой насыпи, где вагоны с людьми и лошадьми разобьются о скалы.

К счастью для нас, казаки-гвардейцы на локомотиве были начеку. Станковый пулемет открыл огонь по паровозу-тарану сразу же, как только тот появился, и продолжал стрелять все время, пока он несся на нас в лоб. Его паровой котел был пробит пулями, через пулевые отверстия вышло много пара, и ход локомотива замедлился. Другие казаки не дали нашему машинисту из местных в панике спрыгнуть с паровоза и заставили его включить тормоза. В результате столкновение оказалось сравнительно мягким. Никто не пострадал, но несколько вагонов, включая и тот, где находился я, сошло с рельсов. Состав был обездвижен.

У нас не было оборудования, которое позволило бы вновь поднять вагоны на рельсы. Мы отправили пешком по мосту на станцию патрульную группу, но мастерские там оказались совершенно пусты – опасаясь мести[48], скрылся даже дежурный по станции. При помощи импровизированной рампы мы вывели из вагонов несколько лошадей и разослали по окрестным селам конные патрули – искать железнодорожников. Мы обещали безопасность и денежное вознаграждение любому, кто вернется на свое рабочее место. Это сработало, но нам пришлось провести на правом берегу Днепра больше суток, прежде чем мы смогли продолжить свой путь. Остальная часть путешествия прошла спокойно.

Оказавшись возле Дона, наш состав проследовал через города Таганрог, Ростов и Новочеркасск дальше на север до станции Глубокая (см. карту Д). Там мы выгрузились и расположились в паре миль от станции, на большом хуторе Березов.

Так я впервые оказался на земле моих предков – донских казаков. Неспешный патриархальный образ жизни, все еще преобладавший в местных селах, произвел на меня сильное и благоприятное впечатление – особенно по контрасту с революционной анархией, которую мы только что видели на Украине.


Карта Д

Область войска Донского. См. карту А


Мой ординарец оказался всего в десяти милях от дома, и вскоре после того, как мы обосновались в Березове, я разрешил ему поехать домой. Он пригласил меня и моего друга, сотника (старшего лейтенанта) Зиновия Краснова (не родственник генералу Петру Краснову), в гости, так что через несколько дней мы вдвоем выехали верхами через замерзшую, покрытую снегом степь к его хутору. Местность в этой части Донской области волнистая, со множеством оврагов и очень напоминает северный Техас, который мне довелось увидеть через много лет. Деревня, где жила родня моего ординарца, оказалась сравнительно небольшой – там жило всего десять— пятнадцать семейств. Жили зажиточно – конечно, по меркам русских крестьян-фермеров. Деревянные дома казаков, окруженные дворами и амбарами, были большими и чистыми.

Отец моего ординарца по-прежнему жил на хуторе и принял нас, как хозяин, с совершеннейшим достоинством и простотой. Было ясно, что в своей большой семье он – правящий патриарх, что он привык применять власть и встречать повиновение. Как в большинстве других казацких домов, на почетном месте на стене висела его шашка и поблекшая фотография его самого в военной форме.

На службе он не поднялся в звании выше урядника (капрала), и тем не менее по окончании завтрака лейтенант Краснов, с традиционным для казака уважением к возрасту, попросил у него разрешения закурить. Старик рад был дать гостям такое разрешение, но сам курить не стал. Когда я протянул свой портсигар ординарцу, он тоже, к моему изумлению, поблагодарил и отказался. Я не мог понять, что с ним случилось, – ведь я уже десять месяцев делился с ним своими сигаретами. Однако чуть позже, когда мы с ним вышли во двор, он сам попросил у меня сигаретку и объяснил, что с его стороны было бы невежливо (хотя ему самому в то время было уже за тридцать!) курить в присутствии отца, если тот сам курить не стал.

Обед проходил в весьма церемонной манере. Нас усадили между двумя местными старейшинами – мужчинами за шестьдесят, ветеранами Русско-турецкой войны 1877 г. По такому случаю они надели старого покроя мундиры, повесили на грудь свои боевые награды и медали. Выкатили бочонок домашнего самогона[49] и подавали его стаканами размером с чайную чашку. Пили за нашу Гвардейскую батарею, за хутор, за донских казаков в целом, за атамана Каледина – пили, по обычаю, залпом, а затем переворачивали стакан над головой, чтобы показать, что в нем ничего не осталось. Я лично не помню ничего после четвертого или пятого тоста. В этом не было ничего страшного или обидного, так как для хозяина было делом чести напоить гостей до бесчувствия.

Очнулся я на следующее утро в удобной постели и с самой ужасающей головной болью, какую мне не приходилось испытывать ни до, ни после этих событий. Не может быть сомнений: в том самогоне сивушных масел было больше чем достаточно. Немного помогло энергичное растирание лица снегом, но помню, что и я, и Зиновий Краснов были рады сесть наконец верхом и уехать обратно в Березов, наслаждаясь в пути свежим морозным воздухом.

Не всегда воссоединение вернувшихся с фронта казаков с семьей было таким безоблачным, как у моего ординарца. Старый казак, в доме которого я квартировал, рассказал мне немало забавных историй о том, как сталкивались в Березове ревнители старого патриархального порядка и молодые казаки, подпавшие на германском фронте под влияние большевистских идей.

Один молодой парень приехал домой в отпуск из части; семья его жила на нашей улице. Первым, кто встретил его дома, оказался дедушка, к которому молодой казак и обратился жизнерадостно: «товарищ дед». Старик, не произнося ни слова в ответ, сорвал со стены нагайку и обрабатывал ей внука, пока тот не извинился.

В другом доме вдовая мать вместо грубой силы использовала женскую изобретательность. Она послала вернувшегося с фронта сына на ледник[50], будто бы принести что-то, а потом заперла его там и оставила замерзать в темноте до тех пор, пока он не пообещал вести себя подобающе.

Красное восстание на Дону

Чтобы понять события, которые должны были вот-вот начаться на Дону, необходимо окинуть беглым взглядом то, что происходило там после Февральской революции 1917 г.

Начиная со времени правления Петра Великого – то есть на протяжении двухсот лет – атаманы донского казачества назначались непосредственно царем. Они выполняли роль одновременно гражданского и военного губернатора всей Области войска Донского. После падения царского правительства на Дону быстро набрало силу движение за восстановление старых казачьих обычаев и избрание атамана. (Процесс шел параллельно аналогичным процессам во фронтовых казачьих частях, их я уже описывал.) В июне 1917 г. в Новочеркасске собрался Войсковой круг – по существу, казачий парламент, – где атаманом был выбран генерал Алексей Максимович Каледин. Этот донской казак прославился еще во время германской войны как командующий армией, стоявшей в 1916 г. на острие знаменитого Брусиловского прорыва, который помог ослабить германское давление под Верденом и австро-венгерское в Италии.

Каледин придерживался политики поддержки Временного правительства Керенского. Избран он был только донскими казаками – вооруженным меньшинством населения Донской области[51]. Каледин и сформированное им казачье правительство неоднократно пытались заручиться поддержкой неказачьего большинства населения, состоявшего в значительной степени из фабричных и портовых рабочих, шахтеров-угольщиков и бедных крестьян с маленькими земельными наделами. Однако те постоянно выбирали своими представителями пробольшевистски настроенных делегатов. В результате в дальнейших выборах на Дону принимало участие только казачье меньшинство. Пытаясь объединить усилия в борьбе против большевиков, представители донского, кубанского и терского казачества встретились 20 октября 1917 г. и сформировали так называемый «Юго-Восточный союз» [52]. Целью его была борьба с большевистской анархией на территории союза и взаимная поддержка в обеспечении порядка и законности вплоть до того момента, когда начнет работу Всероссийское Учредительное собрание, которое должно было определить будущую форму правления в России, а также статус казачьих областей. Ясно, что речь не шла о сепаратизме и образовании независимого государства; напротив, движение это было направлено на поддержание целостности России.

Президент Войскового круга (казачьего парламента) В. Харламов был одним из двух представителей донского казачества в правящем органе Юго-Восточного союза. Много позже он сделал следующие интересные записи: «Создание в конце 1917 г. Юго-Восточного союза представляет собой одну из попыток организовать казаков по всей стране для противодействия бунтующим народным массам… Казаки всемерно защищали идею государственного единства и суверенитета Всероссийского Учредительного собрания…»

Неказачье большинство жителей, происходившее в основном из русских и украинских крестьян (в городах встречались еще армяне и греки), не слишком положительно относилось как к главенству казаков в делах местного управления, так и к их исторически обусловленным претензиям на исключительное владение всеми естественными ресурсами региона.

В этой ситуации большевистские идеи, естественно, расцвели пышным цветом. Всего за несколько недель до возвращения с германского фронта нашей батареи и других казачьих частей белые добровольческие отряды подавили первое красногвардейское восстание, вспыхнувшее в Ростове – крупном промышленном и портовом городе в устье Дона.

Позже специалисты сошлись во мнении, что атаману Каледину следовало сделать то же, что сделали красные, – распустить уставшие от войны и бесполезные в военном отношении фронтовые и запасные части, окончательно лишившиеся всякой дисциплины, а затем вокруг надежного ядра преданных добровольцев сформировать новые воинские части.

На Дону в то время действительно формировались белые добровольческие отряды, но почти исключительно под началом группы генералов, которые сами не были донскими казаками – Корнилова, Алексеева и Деникина – и которым атаман Каледин предоставил убежище именно для создания белых войск. Под их знамена собирались преданные офицеры со всей России. Большинству молодых людей приходилось служить рядовыми, и поначалу многие отряды, превратившиеся впоследствии в большую Добровольческую армию, состояли исключительно из офицеров. Большинство их квартировало в Ростове.

Первой частью, которую сформировало в Новочеркасске правительство атамана Каледина, стала добровольческая часть численностью 500 человек под началом донского казачьего капитана Чернецова.

Сам атаман Каледин уже несколько месяцев не бывал на германском фронте и не представлял себе в полной мере, до какой степени казачьи войска там заражены большевистской пропагандой. Он переоценил значение того факта, что в казачьих частях на протяжении всей войны практически не было дезертиров и что эти части – единственные во всей русской армии – сохранили порядок, вернулись домой организованно и подчинялись приказам. Исходя из этого, он разместил усталых ветеранов, прибывших первыми, в том числе и нашу батарею, вдоль северных границ Области войска Донского. Это решение оказалось его роковой ошибкой.

Красные начали концентрировать напротив наших частей свои – с севера добровольческие части Красной гвардии, а с запада свежесформированные новые части из шахтерских районов Украины. Поначалу, однако, они тщательно следили за тем, чтобы их войска не переступали границ Донской области.

Вместо этого они направили туда массу пропагандистов, которые говорили примерно следующее: «Большевики ничего не имеют против рядовых казаков… Они только хотят изгнать с Дона корниловских белогвардейцев-добровольцев, пока они еще не способны к наступательным действиям… Если казаки не хотят воевать со своим атаманом Калединым, то почему бы им просто не разойтись по домам на заслуженный отдых и не позволить красногвардейцам самим истребить белых?»

Это был чрезвычайно удачный пропагандистский ход. От разумных и умеренных казаков то и дело можно было услышать: «Мы не можем воевать со всей Россией» или: «Если вы, молодые офицеры, так хотите воевать… ну… идите и воюйте. А мы пойдем домой и посмотрим на вас!» В результате большинство надежных солдат разошлось по домам, остались же самые активные или пробольшевистски настроенные. Офицеры батареи почувствовали, что не могут уже контролировать события; большинство офицеров ушли в отпуска или просто продлили уже начатые.

Мне идти было некуда, так как я не успел связаться на Дону с родственниками. Так что я остался с батареей в Березове, чуть южнее станицы Глубокой. Кроме меня, на батарее остался только один молодой офицер, лейтенант Хоперский. Командовать батареей по возвращении ее на Дон был назначен полковник Суворов[53].

Так обстояли дела на нашей батарее и в других казачьих частях. Почва была готова. И тут капитан донских казаков Чернецов предпринял рейд с целью захватить врасплох красный штаб Донецкого угольного бассейна. Этот рейд и стал тем запалом, что разжег на нашей батарее и в других частях Северного фронта тлевший до тех пор красный мятеж. Этот мятеж стал, насколько мне известно, самой успешной авантюрой Гражданской войны, хотя его итоговые результаты были более чем сомнительны.

Партизанский отряд капитана Чернецова численностью 500 человек жил в четырех или пяти составах, стоявших на запасных путях станции Новочеркасск. В центре каждого состава размещались локомотив и несколько пассажирских вагонов, в которых жили люди; с обоих концов были прицеплены открытые грузовые вагоны. Их стенки были дополнительно укреплены бетоном и в бою могли служить неплохой защитой для нескольких трехдюймовых полевых орудий и станковых пулеметов. Некоторые из орудий, кроме всего прочего, располагались в бронированных турелях. Отчаянные предприятия партизан Чернецова завоевали им прозвище «железнодорожной кавалерии».

В январе 1918 г. капитан Чернецов узнал от своих лазутчиков, что на украинском железнодорожном узле Дебальцево в пробольшевистски настроенном Донецком угольном бассейне, милях в 30 от границы Донской области и в 100 милях от Новочеркасска (см. карту Д), собрались командиры Красной гвардии. Он тут же решил одним ударом стереть с лица земли все красное командование региона. Нет никаких сведений о том, было ли его решение самостоятельным или принималось с ведома и одобрения атамана Каледина. Все произошло внезапно и совершенно неожиданно.

В то время, как и до революции, границу Донской области то и дело пересекали железнодорожные составы. Вечером того дня, когда Чернецов узнал о собрании красных, на станцию Новочеркасск по расписанию прибыл обычный пассажирский поезд Ростов – Дебальцево. Как только телеграфист-железнодорожник дал сигнал отправления поезда на следующую станцию, люди Чернецова схватили его и отключили на станции телеграфную и все телефонные линии. После этого на север, вместо пассажирского поезда, двинулись полубронированные составы Чернецова, причем в первом из них локомотив был поставлен впереди, как у обычного поезда.

Головной состав остановился чуть не доезжая следующей станции. Из него вышли несколько человек в форме железнодорожников и пешком прошли к станционному зданию, где захватили врасплох ничего не подозревающего телеграфиста. Один из офицеров Чернецова служил прежде в железнодорожных войсках связи. Он передал на следующую станцию сигнал об отправлении того самого пассажирского поезда и тут же перерезал все телеграфные и телефонные провода. Процесс повторялся на каждой станции, пока посреди ночи вооруженный караван капитана Чернецова не появился перед Дебальцевом. При этом никто даже не заподозрил, что перед самой станцией остановился вовсе не безобидный пассажирский поезд.

Пехотинцы Чернецова незамеченными выгрузились в темноте и рассредоточились по широкой дуге вдоль границы освещенного станционного поселка, чтобы иметь возможность перехватывать беглецов. После этого передний состав Чернецова внезапно двинулся вперед, поливая станционное здание огнем из всех пулеметов. Сведения оказались верны: заседания красных проходили в большом вокзальном зале ожидания, а ночью многие их участники спали там же прямо на полу.

Я слышал очень живое описание этих событий от людей, которые, как я знал, были с Чернецовым и ворвались в зал ожидания следом за ним с винтовками наготове. Чернецов скомандовал: «Руки вверх!» – и все, кроме нескольких убитых и серьезно раненных, подчинились; какой-то человек с простреленной рукой пытался удержать ее поднятой при помощи второй, здоровой.

По приказу Чернецова в зал вкатили пару станковых пулеметов и нацелили их на перепуганную молчаливую толпу; затем зачитали вслух список из примерно сорока фамилий предполагаемых лидеров.

Чернецов объявил, что, если к тому моменту, когда он досчитает до десяти, эти люди не выйдут вперед и не сдадутся, пулеметы откроют огонь и перебьют всех в зале. Он начал медленно считать; в зале стояла полная тишина. На слове «восемь» из толпы вышло несколько человек; их отвели в сторону, где они должны были назвать себя. Остальных вытолкнули вперед их собственные «товарищи». Всех их тут же отвели на пути и расстреляли. Что произошло с оставшимися – с теми, чьих имен не было в том списке, – мне неизвестно.

Чернецов с отрядом быстро вернулся в Новочеркасск.

Нет сомнений, что рейд Чернецова серьезно подорвал военные приготовления красных в Донецком бассейне, так как по крайней мере две недели после него они не способны были ни на какие наступательные операции с этого направления. Но одновременно этот рейд послужил запалом для красного мятежа в донских казачьих войсках на северной границе области. Меньше чем через две недели предводитель мятежа подхорунжий Подтелков с нашей Гвардейской батареи взял капитана Чернецова в плен и зарубил его.

Пока Чернецов атаковал Дебальцево, в станице Каменской проходил съезд делегатов донских казачьих частей, стоящих на северной границе. На этот раз представителем от нашей батареи был выбран Подтелков.

Мы на батарее узнали о результатах съезда в Каменской, как мне кажется, 11/24 января плюс-минус один или два дня. Совет батареи объявил, что все офицеры и нижние чины должны собраться в березовской хуторской школе, чтобы выслушать важное сообщение, только что полученное от Подтелкова. Мы собрались; при этом мы ничего не знали о рейде Чернецова на Дебальцево.

Школьный зал был забит под завязку. Офицеры батареи – полковник Суворов, лейтенант Хоперский и я – протиснулись сквозь толпу и сели возле стола, где уже сидели трое членов Совета батареи. Председатель Совета, полуобразованный, но очень хитрый писарь, зачитал депешу Подтелкова. Представитель батареи сообщал о внезапном нападении Чернецова на штаб большевиков в Дебальцеве, осуждал его и атамана Каледина и рассказывал о том, что произошло после этого на съезде в Каменской. Там делегаты от казачьих войск решили сами принять меры против партизан капитана Чернецова и против атамана Каледина, а для этого сформировать Донской военно-революционный комитет. Председателем они выбрали нашего урядника Подтелкова.

Теперь, уже в этом качестве, Подтелков приказывал батарее готовиться к действиям против белых «контрреволюционеров» на юге. Офицеров, которые откажутся вести свои части в запланированный поход, следовало арестовать и привезти в штаб-квартиру Подтелкова в Каменской.

Наши казаки разразились одобрительными выкриками. После этого председатель Совета повернулся к полковнику Суворову и спросил, согласен ли тот подчиниться приказу. Суворов завел путаную речь в том смысле, что он симпатизирует чувствам и идеям казаков, но не согласен с их «тактикой».

Председатель почувствовал его колебания и прервал речь стремительными вопросами. Получилось что-то примерно следующее: «Вы сказали, господин полковник, что симпатизируете нашим идеям, не правда ли?» – «Да». – «Значит, вы признаете наши принципы?» – «Признаю». – «В таком случае вы останетесь служить с нами?» – «Да». – «Конечно, вы не захотели бы служить рядовым, так, а командиром нашим служить будете?» – «Буду». – «Вы поведете нас в бой?» – «Я… я… поведу». – «Будете вы стрелять по белогвардейцам?» – «Д-да-а». – «Ура нашему революционному командиру!»

Когда улегся возникший шум, председатель Совета обернулся ко мне. На губах его в предвкушении моего неминуемого замешательства играла довольная улыбка. Развлечение предвкушали многие из тех, кому приходилось схлестываться со мной на митингах в словесных баталиях. Особенно широко ухмылялся Пономарев, казак одного из беднейших северных районов края. Это был румяный полноватый человек небольшого ума, но с большим запасом подавленной ненависти, которая нередко толкала его на дикие, но не слишком вразумительные вспышки. Одно время он заканчивал их, выкрикивая большевистский лозунг момента: «Хватит! Вы триста лет сосали нашу кровь!» – где подразумевались триста лет правления династии Романовых. Однако румяная, отнюдь не анемичная физиономия Пономарева обычно давала мне возможность начинать свою речь с шутки насчет несоответствия между его лозунгом и внешностью. После таких слов казаки, обладавшие хорошим чувством юмора, обычно взрывались смехом. В результате Пономарев от всей души ненавидел меня и теперь буквально облизывался в предвкушении расправы.

Председатель Совета саркастически обратился ко мне: «А что вы можете сказать, господин прапорщик?»

Я поднялся и произнес короткую речь. Я сказал, что батарея значит для меня больше, чем для любого из присутствующих в зале; я в ней родился и вырос и всегда говорил о ней «наша батарея»; с этими людьми я начал военную службу, но даже с ними я не могу сражаться против нашего законного атамана Каледина. В то же время я, разумеется, не хочу воевать против них и потому готов дать слово уехать домой на север, в Царское Село, и воздерживаться от участия в вооруженной борьбе до тех пор, пока батарея воюет на

стороне красных как единая часть (я был уверен, что это продлится недолго). Но если они меня арестуют, то я убегу и буду сражаться против них «с оружием в руках».

Выступление мое было чистейшим проявлением бравады, к которой так склонны девятнадцатилетние; оно было ошибкой, так как я имел очень смутное представление о том, как смогу бежать. Мне пришло в голову швырнуть в нападающих керосиновую лампу, стоявшую на краю соседнего стола; сгущались сумерки, и лампа была уже зажжена. Дальше я собирался сделать пару выстрелов чуть выше голов и броситься назад, в раскрытое окно, а там вскочить на одну из привязанных во дворе лошадей и скакать в ночь, на хутор моего ординарца, где, как я мог надеяться, мне помогут скрыться.

Когда я закончил говорить, Пономарев взревел: «Он насмехается над нами!» – и начал подниматься со своего места в переднем ряду с криком: «Сорвать погоны!» Это считалось для офицера высшим оскорблением, и революционные толпы в те дни нередко развлекались таким образом.

Моя правая рука, повинуясь инстинкту, метнулась к карману брюк и автоматическому пистолету в нем. Но я не успел его вытащить, как в задних рядах раздался истерический вопль: «Това-а-рищи! У него бомба!» Не знаю, кто кричал, но в голосе его было что-то, что заставило Пономарева и еще пару казаков, которые начали подниматься с мест, плюхнуться обратно на стулья. Я остался стоять, держа руку в кармане.

Председатель Совета рядом со мной сделал вид, что занят какими-то бумагами на столе. Полковник Суворов поднялся, направился прочь и вышел из зала через вторую дверь – вела она в учительскую, откуда не было другого выхода. Зато лейтенант Хоперский встал и, хотя его никто не спрашивал и у него даже не было оружия, объявил о полном согласии со мной и остался стоять рядом. Это был очень тихий человек. Пару лет назад на германском фронте он получил контузию и на митингах никогда не участвовал в дебатах с рядовыми казаками. Именно поэтому его пропустили при допросе, хотя он был старше меня по званию. И вот теперь он показал характер.

Никакой реакции на его заявление не последовало, а председатель Совета вежливо спросил у меня, что на самом деле в моем кармане – бомба или револьвер? Я так же вежливо ответил, что любой, кто попытается напасть на меня, узнает об этом лично. После этого он предложил «перейти к очередным делам» и начал говорить о каком-то мелком хозяйственном вопросе. Однако из задней части комнаты до меня доносились фразы о том, что послали за револьверами к караульным возле полевых орудий; кроме того, несколько казаков вышли во двор школы и начали закрывать снаружи деревянные ставни окон за моей спиной. Я, совершенно очевидно, оказался в ловушке без малейших шансов на успешное бегство.

Немало офицеров в те дни, оказавшись в сходной ситуации, нашли выход в непреклонной решимости – они не сдались, перестреляли столько нападавших, сколько смогли, и оставили последнюю пулю для себя. Мне в тот момент такое поведение почему-то показалось глупым. Я не испытывал ненависти ни к кому из наших людей; большинство из них мне просто нравилось. В голове одновременно мелькало множество мыслей. Разумеется, у меня не было времени логически все обдумать, и действовал я скорее по наитию. Инстинкт подсказал мне, что, если я хочу выйти из сложившейся ситуации, не испытав личного унижения, мне, даже сдаваясь, необходимо удержать инициативу в своих руках.

Внезапно у меня возникла идея. Я шепотом сказал лейтенанту Хоперскому пойти в соседнюю учительскую и попросить полковника Суворова выйти и приказать мне сдаться. Через несколько мгновений Суворов появился в дверях и среди общего молчания, воцарившегося в зале при его появлении, приказал мне сдаться. Даже теперь я не смог удержаться от дерзости и громко спросил его: «В каком качестве вы мне приказываете? Как мой бывший законный командир?» Он ответил «Да». Я вручил ему свой пистолет и сказал, что, если он пройдет со мной ко мне на квартиру, я передам ему свою шашку.

Мы вышли из здания школы, и в темноте за нами последовало множество казаков. Суворов сердито выговаривал мне шепотом: «Сумасшедший мальчишка! Из-за вас нас всех чуть не убили!» Почему я не поступил так же, как он? Он продолжал говорить, что в первом же деле он поставил бы батарею таким образом, чтобы ее легко было расстрелять. Я молчал.

Хоперский квартировал в том же доме, что и я, так что проблема охраны нас после ареста не представляла особых сложностей. Ординарцы перенесли наши койки в одну комнату; пара караульных расположилась под окнами, а остальной караул разместился в соседней комнате.

Меня очень тронул визит шорника Кузнецова, которого допустили к нам как члена Совета батареи. Однако говорил он только о личном: вещи мои все равно со временем разграбят, так что не подарю ли я ему на память книгу йога Рамачараки, которую мы с ним читали и обсуждали несколько месяцев назад в обозе в селе Самострелы? Я, разумеется, подарил.

На следующее утро Хоперский и я под конвоем выехали в Каменскую, взяв с собой только небольшой сверток белья и туалетные принадлежности. Чтобы не спарывать с мундиров и полушубков[54] золотые косички погон, мы надели поверх всего этого еще широкие брезентовые плащи. До станции Глубокая мы ехали в конном фургоне (см. карту Д); затем, после долгого ожидания, поездом до Каменской. На место добрались уже в темноте. Наши конвоиры-казаки чувствовали себя очень неловко из-за новых непривычных отношений с бывшими офицерами, и путешествие проходило в полном молчании.

В Каменской нас пешком отвели в Донской военно-революционный комитет – большую комнату, где сквозь клубы густого табачного дыма мы увидели за столом Подтелкова с толпой казаков.

Кое-кто из казаков других частей начал глумиться над нами – как мы, не нюхавшие пороху и не воевавшие с германцами, смеем выступать против них, фронтовиков-ветеранов! И тут проявилось прежнее чувство солидарности, ставшее второй натурой для всех казаков батареи. Не только Подтелков, но и еще несколько наших казаков, оказавшиеся в комнате, громко запротестовали: кто-кто, а уж мы-то сражались с германцами. «Как же так, они кажутся такими молодыми?» – спросил кто-то уже гораздо спокойнее. «Нежного воспитания!» – пробурчал Подтелков.

Затем, обернувшись ко мне, Подтелков сказал с оттенком угрозы в голосе, что хочет подробно побеседовать со мной, но в настоящий момент слишком занят. Он приказал отвести нас в местную тюрьму, посадить в отдельные изолированные камеры и не разрешать ни с кем общаться – ни друг с другом, ни с кем бы то ни было еще. Но Подтелкову в те несколько месяцев жизни, которые у него оставались, не суждено было больше меня увидеть.

Когда нас привели в тюрьму, выяснилось, что приказ, который получили наши конвоиры, выполнить невозможно – все до одной камеры были забиты людьми, арестованными за последние два дня. Караульные у дверей предложили отвести нас в местную гостиницу, реквизированную именно с этой целью – служить вспомогательной тюрьмой.

К тому моменту, когда мы все добрались до гостиницы, нашим конвоирам уже надоело таскаться по городу, и они, не задавая лишних вопросов, впихнули нас в дверь мимо караульных и удалились.

Гостиница представляла собой двухэтажное здание с рестораном на первом этаже и примерно двадцатью комнатами на втором. Комнаты были полны офицеров-казаков, арестованных нижними чинами своих частей. Нас отвели в маленькую комнатку с единственной кроватью. Кровать уже заняли двое «прибывших» ранее офицеров старше нас по званию, так что Хоперскому и мне пришлось спать на полу на собственных полушубках.

Комнаты никто не запирал; мы могли свободно гулять по коридору, заходить к другим пленникам и болтать с ними, питаться за свой счет в ресторане внизу. Вестибюль был занят охраной; один караульный стерег дверь на улицу; второй стоял на втором этаже возле двери туалета и проверял, чтобы все, кто заходил туда, выходили обратно – окно туалета открывалось во двор, а под ним располагался низкий навес, так что вылезти через него было бы сравнительно несложно. Караульные были из лейб-гвардии Атаманского полка, который тоже присоединился к красному восстанию, но их отношение к нам походило на отношение конвойных с нашей батареи: в новой роли тюремщиков прежних своих командиров они чувствовали себя очень неловко.

Пара дней прошла спокойно. Мы не знали этого, но правительство атамана Каледина в Новочеркасске пыталось начать переговоры с мятежниками. Переговоры ни к чему не привели, и белые партизаны капитана Чернецова вновь пошли в наступление.

Около полудня 15/28 или 16/29 января 1918 г. капитан Дубенцов из лейб-гвардии Казачьего полка принес из ресторана новости, которые вызвали общее возбуждение пленников тюрьмы-гостиницы. Он завтракал за столиком у окна еще с одним офицером, когда к окну с проклятиями и угрозами подошел, шатаясь, какой-то человек оборванного вида. Он оперся на стекло и прижал к нему обе ладони на уровне груди – так, чтобы клочок бумаги, прижатый между стеклом и ладонью, был хорошо виден изнутри, но совсем не виден снаружи. Караульный у дверей гостиницы крикнул, чтобы бродяга убирался прочь, и в конце концов тот ушел – но не раньше, чем легкий кивок капитана Дубенцова показал ему, что сообщение, написанное большими печатными буквами на клочке бумаги, прочитано. В записке было написано:


«ЧЕРНЕЦОВ ВЧЕРА ВЗЯЛ ЗВЕРЕВО. СЕГОДНЯ ЛИХУЮ. ЗАВТРА КАМЕНСКУЮ. ОНИ ПЕРЕВЕДУТ ВАС В ВОРОНЕЖ. КТО МОЖЕТ – БЕГИТЕ».


Лихая была соседней железнодорожной станцией в 15 милях к югу от нас, Зверево – следующей. «Они», очевидно, означало местных большевиков, а в Воронеже, в ста пятидесяти с лишним милях к северу, заседало правительство неказачьей области того же названия, где нам нечего было надеяться на такое же мягкое обращение, как среди своих казаков.

В тот же день после наступления темноты на второй этаж нашей гостиницы поднялся комиссар-большевик в штатском и высокомерно приказал всем одеться и построиться. Несколько офицеров тут же набросились на него, сбили с ног и навалились сверху. Кто-то, очевидно, дотянулся до горла этого наглого типа, потому что вскоре его испуганные крики о помощи сменились хриплым бульканьем.

Первым на помощь ему бросился казак, дежуривший за углом коридора у двери в туалет. Я не стал ждать выяснения судьбы неудачливого комиссара, а бросился в неохраняемый теперь туалет; следом за мной понеслись Хоперский и какой-то военврач, который, должно быть, понял, что у нас на уме. Створка окна в туалете, которая открывалась во двор, была довольно маленькой; я отдал свой полушубок Хоперскому, просунул одну ногу в окно и затем, пригнув голову и плечи и вытянув руку вниз к колену, вывернулся из окна на подоконник и спрыгнул на покрытую снегом деревянную крышу навеса в трех-четырех футах внизу. Хоперский выкинул мне все наши полушубки, затем он сам и доктор присоединились ко мне. Было очень холодно, так что мы сразу же натянули полушубки снова.

Быстрый осмотр внутреннего дворика принес обескураживающие результаты. Дверь на улицу располагалась в низкой арке, прорезавшей первый этаж двухэтажного здания, так что перелезть через нее было невозможно. Сама же дверь, очень массивная и крепкая, была заперта.

Наш наилучший шанс, по всей видимости, лежал в другом конце двора, где одно из замыкающих двор зданий на некотором протяжении было одноэтажным. У военврача был самый легкий и короткий полушубок, поэтому мы решили, что первым пойдет он. Однако, забравшись с нашей помощью на крышу, он не стал помогать нам подняться, как договаривались, а двинулся дальше один. Нам казалось, что его сапоги издают на металлических листах крыши буквально адский грохот. Он перебежал на другую сторону здания, спрыгнул в соседний сад и исчез. Я не знаю, кто был этот сукин сын, но не перестаю проклинать его, стоит мне подумать о том вечере.

Хоперский был гораздо легче в кости, чем я, поэтому я пошел первым. Он встал у стены, пригнувшись и упершись ладонями в колени, а я забрался ему на спину, подтянулся и влез на крышу, а затем втащил и его следом за собой.

Когда мы были посередине крытой железом одноэтажной части здания, в соседней, тоже одноэтажной, секции раскрылось окно. Из окна высунулся револьвер, и какой-то голос закричал: «Воры, стой!» Я объяснил кричащему, что мы офицеры, что мы бежим из-под большевистского ареста, так что не будет ли он любезен прекратить крик, закрыть окно и отправиться спать. Оказалось, к несчастью, что человек этот сочувствует большевикам; вместо того чтобы замолчать, он завопил еще громче. Но нам повезло. Караульных снаружи тоже вызвали в гостиницу-тюрьму на подавление мятежа, и они не слышали криков. Поэтому он отошел от окна и, не переставая кричать, отправился куда-то внутрь здания.

В этот момент мы совершили величайшую глупость. Совершенно инстинктивно мы выбрали направление, которое позволяло нам быстрее всего скрыться от этого большевика, уйти с линии огня. И мы, вместо того чтобы продолжить путь, спрыгнуть в соседний сад и бежать вслед за медиком, спрыгнули обратно во двор, откуда только что с таким трудом вылезли, – и только тогда сообразили, что на этот раз действительно попались.

На помощь нам, однако, пришла удача в лице незнакомой девушки, которая в этот момент услышала шум и открыла выходящее во двор окно второго этажа. Она, похоже, с одного взгляда оценила ситуацию и велела нам оставаться на месте, добавив, что поможет нам. Через минуту или около того она появилась вновь уже с шалью на плечах. Она отперла тяжелую дверь в арке, выпустила нас и снова заперла ее за нами. Оказавшись на глухой пустынной улочке, мы быстро зашагали прочь.

Позже я узнал, что девушка эта была любовницей владельца гостиницы. Она знала, что ключ от ворот висит на гвозде над постелью работающего в гостинице немца-военнопленного. Он в тот момент спал; девушка пробралась на цыпочках в его комнату, сняла ключ, выпустила нас и повесила ключ на место, не разбудив его. Все знали, что немец сочувствует большевикам, – и ни у кого не возникло сомнений, когда он поклялся, проснувшись (разбудила его через несколько минут группа солдат, посланных на наши поиски), что мы никак не могли покинуть двор[55]. Исходя из этого, нас тщательно искали во дворе, во всех сараях и кладовых и даже на крыше второго этажа проверяли, не спрятались ли мы за какой-нибудь трубой.

Тем временем мы вышли из Каменской и через поля за околицей двинулись на юг по восточной стороне главной железной дороги направления север – юг. Компаса у нас не было, а погода стояла пасмурная, так что насыпь дороги служила нам единственным ориентиром. Мы шли так, чтобы все время различать в темноте справа от себя ее туманный силуэт. Стояла зима, и мы без труда переходили по льду встреченные ручьи и речки. Однако из-за недавней оттепели снега на земле почти не было и идти было очень трудно. Железная дорога тянулась по верхней части вдоль длинного склона. Мы не осмеливались подходить к ней ближе, так как пути, скорее всего, охранялись; приходилось идти вдоль дороги ниже по склону и пересекать при этом многочисленные крутые овраги. Участки земли между ними были распаханы, и идти по замороженной неровной поверхности было тяжело. Мои сапоги немного болтались на ногах – в мороз в таких сапогах легче ездить верхом, так как ноги не замерзают. Но теперь сапоги при каждом шаге натирали мне пятки. Вскоре я почувствовал в сапогах влагу – это прорвались натертые мозоли. Чем дальше мы шли, тем большую боль причиняла мне ходьба.

Время шло; мы двигались все медленнее. Мы рассчитали, что если Чернецов в этот день взял Лихую, как предсказывал его лазутчик, то где-то к югу от Каменской – то есть там, куда мы направлялись, – железная дорога должна быть перегорожена цепочкой большевистских постов. Вскоре мы убедились в справедливости своих предположений.

За пару часов до рассвета нас неожиданно окликнули. К счастью, мы не наткнулись непосредственно на блокпост, а оказались на триста – четыреста футов ниже по склону, когда нас услышали. Мы отозвались и продвинулись еще на сотню футов, продолжая отвечать на все требования назвать себя громко и неопределенно. Наш диалог звучал примерно так: «Мы с хутор а-а-а…» – «С како-о-ого ху-у-утора?» – «Отту-у-уда-а-а». – «Отку-у-уда-а-а?» и так далее. Когда нам приказали остановиться под угрозой расстрела, мы побежали. Мимо просвистело несколько пуль, затем патрульные бросились за нами в погоню. В длинных полушубках, да еще со сбитыми в кровь ногами мы были определенно не в форме для подобных состязаний, поэтому мы просто упали в островок сухой травы вдоль борозды и, прижавшись к земле, пропустили преследователей мимо. Их было трое или четверо. Некоторое время они с громкими проклятиями бродили вокруг нас в темноте, но потом сдались и вернулись к железнодорожному полотну. После этого мы осторожно двинулись дальше – по-прежнему в южном, как нам представлялось, направлении.

Непосредственно перед рассветом мы снова вышли к какой-то железнодорожной насыпи и ошибочно предположили, что это линия, которая выходит из Лихой на восток, на Царицын[56] (см. карту Д). Исходя из этого предположения, мы пересекли ее и двинулись дальше перпендикулярно к ней. На самом же деле это были все те же пути главного направления север – юг, вдоль которых мы шли весь день. Мы перешли их и с рассветом обнаружили, что находимся на плоской равнине над тем самым склоном, вдоль которого двигались раньше. Наш первоначальный план состоял в том, чтобы спрятаться на день в какой-нибудь ложбине в сухой траве и оставаться там, пока звуки стрельбы не помогут нам понять хотя бы приблизительно, где находится белый партизанский отряд Чернецова. Но план этот оказался невыполнимым, так как вокруг простиралась лишь слегка волнистая степь и не видно было ни единого овражка или какого-нибудь другого укрытия.

Впереди, примерно в миле от нас, возле железной дороги, от которой мы шли, виднелся небольшой хутор. Он показался нам зажиточным казацким селением, так что мы направились прямо туда и постучали в дверь крепкого ухоженного дома на краю хутора. К счастью, наша догадка оказалась верна. Хозяин, дружески настроенный казак, впустил нас в дом и, пока мы уплетали сытный завтрак, поданный его женой, познакомил с ситуацией.

Вчера белый отряд Чернецова после короткого боя взял Лихую, примерно в трех милях к югу от нас. В данный момент мы находились буквально на ничейной земле; только накануне вечером через хутор проехали конные разведывательные патрули пробольшевистски настроенных казаков. На тот случай, если по дороге в Лихую нам встретится еще один такой патруль, наш хозяин спрятал нашу форменную одежду под сеном на дне телеги, переодел нас в рабочую одежду и сказал, что отвечать, если в дороге нас остановят.

Предосторожности эти оказались излишними, и час спустя мы уже подъезжали к Лихой. В то время Лихая представляла собой всего несколько домов вокруг железнодорожной станции и депо, где можно было видеть стоящие под парами составы знаменитой «железнодорожной кавалерии» Чернецова.

Нас немедленно отвели к капитану Чернецову, и он долго расспрашивал нас о том, что мы видели в Каменской. Это была моя единственная встреча с легендарным партизаном, но я навсегда запомнил его как живого и очень энергичного человека, буквально излучавшего неиссякаемую нервную энергию.

Чернецов сказал мне, что на время запланированной им атаки на Каменскую берет меня к себе адъютантом. Вместо ответа, я снял с ноги сначала один сапог, потом второй. Чернецов только взглянул на мои пропитанные кровью носки и тут же сказал, что дает мне неделю отпуска на поправку здоровья; что его медики перебинтуют мне ноги; что через пару часов на Новочеркасск пойдет локомотив с одним вагоном, и мы можем уехать с ним.

Ожидая поезда, мы гуляли по платформе и болтали с партизанами об их рейде на Дебальцево и других недавних делах. Я встретил немало старых друзей и знакомых с севера, которые теперь служили у Чернецова. Артиллерией у него командовал капитан Шоколи из моего петроградского артиллерийского училища; наводчиком одного из его полевых орудий был мой одноклассник по царскосельской гимназии Соломон – он поступил в армию немного позже меня и успел стать всего лишь юнкером Константиновского артиллерийского училища. В целом большинство партизан Чернецова были добровольцами-неказаками, которым удалось пробраться на Дон с севера.

В белом партизанском отряде

У Хоперского в Новочеркасске были родственники, у которых он и остановился. Я же явился к бывшему своему батарейному командиру полковнику Николаю Упорникову. И он сам, и его семья очень тепло приняли меня. Жили Упорниковы в большом собственном одноэтажном каменном доме в центре города, куда поселили и меня. Я рад был возможности немного расслабиться, отдохнуть в относительной роскоши и рассказать о своих приключениях заинтересованным слушателям.

На следующий день пришли вести о том, что Чернецов взял Каменскую и обратил в бегство ее гарнизон из пробольшевистски настроенных казаков. В городе царило всеобщее ликование. Однако вскоре поступили очень плохие новости.

Чернецов попытался стремительно развить свой успех, но к его противнику подошли подкрепления из красногвардейцев; под командованием казацкого полковника Голубова они сосредоточились в районе железнодорожной станции Глубокая, недалеко от которой стояла наша батарея после возвращения с германского фронта.

Во время боя капитан Чернецов оставил свои поезда и лично возглавил обходной маневр части своей добровольческой пехоты. Однако при этом его самого обошли с фланга, отрезав пути отступления, после чего он был окружен и взят в плен. Бывший урядник нашей Гвардейской батареи Подтелков лично зарубил его своей шашкой. Сопровождавшие Чернецова офицеры тоже были убиты[57].

Я не мог не поблагодарить судьбу за свои стертые ноги; если бы не они, я тоже сопровождал бы Чернецова. Меня Подтелков точно бы не помиловал – позже я слышал, что при известии о моем успешном побеге из-под ареста в Каменской он пришел в ярость.

Через несколько дней в Новочеркасске объявился полковник Суворов; он пришел к Упорниковым, спросил меня и вручил мне с неловкой кривой улыбкой мой автоматический пистолет – тот самый, что я отдал ему при сдаче около недели назад, во время мятежа в Березове. В какой-то момент сражения при Глубокой, в котором погиб Чернецов, Суворову удалось бросить навязанное ему командование перекинувшейся на сторону красных Гвардейской батареей и галопом ускакать к белым.

Пока его не было, и Хоперский, и я успели в деталях рассказать своим друзьям о его предательском поведении, и теперь его встречали очень холодно. Когда, несколькими месяцами позже, Донская армия была сформирована вновь, не нашлось ни одной части, офицеры которой согласились бы принять его в свои ряды[58]. В конце концов Суворов вступил в непонятную «Астраханскую армию», которую финансировали немцы. Мне неизвестно, что с ним произошло впоследствии.

После катастрофы с Чернецовым многие офицеры-казаки в Новочеркасске решили, что их долг – заполнить образовавшуюся брешь. Одним из таких офицеров был капитан Иван Григорьевич Коньков. Он решил сформировать добровольческий артиллерийский взвод и взял к себе заместителем лейтенанта Зиновия Краснова. Оба они служили прежде в нашей Гвардейской батарее (см. фото 25).

Я присоединился к ним и был назначен наводчиком одного из двух трехдюймовых полевых орудий взвода. Орудия и ящики с боеприпасами были установлены на выделенных для нас трех открытых грузовых платформах в голове состава; за ними следовали платформа с двумя пулеметами, два пассажирских вагона для жилья, локомотив и три или четыре вагона с лошадьми.

Никогда не забуду наш отъезд из Новочеркасска на «фронт». После того как мы при помощи специальной рампы в задней части станции погрузили в вагоны пушки и лошадей, наш состав подогнали к платформе; в этот момент по другую сторону от нее стояло несколько грузовых платформ с телами партизан Чернецова, убитых в недавнем бою. Трупы, застывшие в самых разных позах, были свалены на платформах, как корявый сучковатый хворост. Это зрелище, естественно, произвело на наших добровольцев – в большинстве своем совсем юных студентов и школьников, впервые в жизни видевших мертвые тела, – самое угнетающее впечатление. Мне кажется, что какие-то большевистские доброжелатели, которых среди железнодорожных рабочих было немало, намеренно поставили два поезда рядом – локомотив, чтобы развести их, не могли найти до тех пор, пока все мы не были готовы к отъезду на север.

За нашими приготовлениями к отъезду молча наблюдала небольшая группа гражданских. Неожиданно ко мне подошла какая-то просто одетая женщина и со словами «Это защитит вас» сунула в руку сложенный клочок бумаги и удалилась. Я так и не узнал, кто была эта женщина и почему она подошла именно ко мне.

Оказалось, что на бумажке переписан от руки текст, представлявший собой, по всей видимости, древнюю молитву; наверное, женщины-казачки в прошлом вручали такие своим уходившим мужчинам в качестве оберегов. Меня глубоко тронул поступок этой женщины, особенно в сложившихся обстоятельствах. Эту бумажку с молитвой я носил при себе вплоть до конца Гражданской войны.

Она и до сих пор хранится у меня – измятый, чуть ли не рассыпающийся клочок бумаги размером 4,5 на 2,5 дюйма между двумя листами прозрачного пластика. Обе его стороны покрыты не слишком легко читаемыми письменами, часть из них еще можно различить:

«…Боже Небесный… сохранит от меча в битве… укроет покровом Своим и возьмет под крыло Свое… защитит от страха перед ужасами ночи, стрелами летящими и демонами полуночи… пусть не затронет тебя зло, а тело твое раны; ангелам Его будет велено хранить тебя на всех путях твоих; они поднимут тебя на руках своих, когда… наступишь ли ты на гадюку, на василиска[59] или на гадов ползучих… если ты воззовешь ко Мне именем Моим, я услышу тебя… и возвышу тебя на протяжении дней твоих…»

Капитан Коньков попросил направить его отряд в любое место боевых действий, кроме направления на Каменскую, поскольку ни он сам, ни лейтенант Краснов, ни я не хотели стрелять в своих бывших подчиненных из Гвардейской батареи. Выполнить его просьбу оказалось несложно, так как главная опасность в данный момент исходила от Дебальцева и шахтерских районов к западу от него – оттуда, где передовой отряд красногвардейцев занял станцию Гуково и угрожал теперь железнодорожному узлу Зверево и тыловым позициям остатков партизан Чернецова, удержавшихся в северной части района Лихая – Каменская (см. карту Д). После разгрома отряда давление на них уменьшилось. Как мы узнали позже, операция против капитана Чернецова и его зверское убийство Подтелковым потрясло многих казаков, которые поначалу были настроены пробольшевистски. В большинстве своем такие казаки разошлись по домам и оставили красногвардейцев сражаться в одиночестве. В частности, наша лейб-гвардии Казачья батарея перестала существовать как воинская часть сразу же после бегства Суворова.

В ту же ночь мы прибыли в Зверево и подготовились поддерживать своих артиллерийским огнем; с рассветом эскадрон Новочеркасского кавалерийского училища собирался атаковать Гуково. Мы должны были вести стрельбу из своих полевых орудий с открытых грузовых железнодорожных платформ, на которых они были установлены. Мы занимались этим уже три недели боев, в течение которых нам ни разу не пришлось даже вывести лошадей из вагонов. На этот раз, однако, нам вообще не пришлось стрелять. Незадолго до рассвета спешенные юнкера захватили станцию Гуково внезапной атакой. Так что нам оставалось только развести пары и подойти к станционной платформе, которая вся была завалена неприятельскими трупами и представляла собой малоприятное зрелище.

К нашему удивлению, все трупы были одеты в форму австро-венгерской армии. Оказалось, что этот красный отряд был сформирован из военнопленных, многие из которых встали на сторону большевиков и образовали несколько так называемых интернациональных батальонов. Нам показалось знаменательным, что эти интернациональные отряды стояли на острие красного наступления. В то время бытовало мнение, что делалось это по секретному приказу австро-германского Генерального штаба, чтобы не дать какой-нибудь иной силе, стоящей за выполнение союзнических обязательств, опрокинуть большевиков и продолжить участие России в войне против держав оси. В тот момент я был совершенно уверен, что разгромленный на станции отряд – регулярная воинская часть. Два убитых офицера были при боевых наградах, почти у всех солдат на фуражках были приколоты значки боевых кампаний – за Исонзо и тому подобные. К несчастью, допросить было некого – в живых никого не осталось. Гражданская война в России набирала ход и приобретала все более дикий характер.

На следующий день мне довелось увидеть еще одно тому подтверждение. Один из пехотинцев вел мимо нашего состава пленника-красногвардейца, взятого в передовом патруле, – это был молодой парень довольно жалкого вида. Вдруг один из наших молодых добровольцев выскочил из вагона, метнулся к пленнику и приставил к его голове дуло пистолета. Он повторял раз за разом с искаженным от ненависти лицом: «Вот видишь?.. Вот видишь?» Прежде чем кто-нибудь успел помешать ему, он нажал курок и пулей вышиб пленнику мозги. Оказалось, что незадолго до этого он нашел изуродованное тело своего дяди, начальника станции, которого красные убили за сотрудничество с белыми. Племянник жаждал мести. Так и шло – одна жестокость влекла за собой другую, вызывая то, что сегодня, вероятно, назвали бы «эскалацией» взаимного террора.

Неожиданное произошло в тот момент, когда наши составы с орудийными платформами капитана Конькова в голове медленно выползали со станции Гуково на запад. Наш состав был остановлен винтовочным и пулеметным огнем из неглубокой искусственной выемки, вдоль которой железнодорожные пути, изгибаясь, проходили сквозь невысокий холм впереди. Коньков дал нам дистанцию стрельбы и интервал задержки для взрывателя. Я прицелился из своего полевого орудия прямой наводкой и три или четыре раза выстрелил. Снаряды разорвались в выемке и заставили уцелевших красногвардейцев из красного аванпоста отступить; вывести из строя пути они не успели. Состав двинулся дальше, и я впервые увидел тела людей, убитых выстрелами из моего орудия.

Вскоре мы заняли без сопротивления следующую станцию, Провалье, и провели там ночь.

На следующее утро мы двинулись дальше, но вынуждены были остановиться перед следующей станцией, Должанском. Наш конный патруль доложил, что перед станцией развернута красная пехота. Мы остановили состав, в голове которого по-прежнему шли наши орудийные платформы, в 400 ярдах позади невысокой гряды, с которой просматривался весь Должанск. Около 150 пехотинцев – все наши силы – выгрузились из вагонов и двинулись через гребень гряды. Их встретил плотный винтовочный и пулеметный огонь.

Зиновий Краснов пошел в атаку вместе с пехотой; он нес полевой телефон, а один из наших людей быстро прокладывал по земле соединительный кабель. Мы начали стрелять через гребень, а Зиновий корректировал огонь. Несмотря на это, красные – несколько сотен добровольцев-рабочих с ближайших угольных шахт – продолжали удерживать позиции перед Должанском.

Вскоре одновременно на левом и правом наших флангах вдали появились пехотные шеренги красных. Нас полностью обошли, и пехоте было приказано как можно скорее отходить обратно к поездам. Красные перед Должанском, который мы до этого атаковали, тут же развернулись и нажали в тыл нашей отступающей пехоте – мы поняли это по все убывающей дистанции стрельбы, которую передавал нам по телефону лейтенант Краснов. Вскоре он вместе с последними нашими пехотинцами вынужден был отойти за гребень. Некоторое время после этого мы вели огонь вслепую, но вскоре первые шеренги красных появились на гребне, и мы повели огонь прямой наводкой.

У наших трехдюймовых орудий, стоявших на вооружении русской армии, были очень хорошие оптические прицелы с перископическими устройствами. Они позволяли прицеливаться, не показываясь из-за стальных щитов, которые надежно защищали артиллеристов от фронтального огня. Прицелы эти давали значительное увеличение. Я, например, ясно видел в прицел, как один из первых красных солдат поднялся на гребень и остановился там, встав на одно колено; в левой руке он держал винтовку, а правой махал тем, кто подходил сзади. Быстрый поворот орудия при помощи двух маховиков – и он уже в перекрестье моего прицела. Еще через несколько секунд – белое облачко шрапнельного разрыва прямо перед ним; когда дым разошелся, ничто там уже не двигалось.

Оба наши орудия непрерывно стреляли по гребню, чтобы хоть немного прикрыть пехоту и дать ей возможность отойти, но мы были не в состоянии остановить шквал винтовочного огня с гребня. Можно было только благодарить судьбу за высокое качество стали, из которой был изготовлен щиток нашего орудия, – многочисленные пули, попадая в щиток, оставляли на нем отметины, но не пробивали насквозь. Только один человек в моем расчете – шестнадцатилетний мальчик – был легко ранен в руку пулей на излете; красные уже приближались к нам с левого фланга.

Пехота наша, однако, несла тяжелые потери; пока люди смогли быстрым шагом или бегом добраться до стоявших позади составов, мы потеряли больше половины. Случайно отведя взгляд от прицела, я увидел, как был убит пулей молодой офицер, пробегавший справа от нас ярдах в двадцати. Он перегнулся пополам, и его безвольное тело по инерции сделало сальто и только потом остановилось на склоне и замерло.

Всего в нескольких футах от меня был сражен пулей и капитан Иван Фолимонов с нашей Гвардейской батареи – тот самый, кто сменил меня в качестве командира запасной части батареи в Павловске. Орудийный огонь батареи под его командованием сыграл решающую роль в подавлении большевистского восстания против правительства Керенского в июле 1917 г. в Петрограде. Теперь он служил добровольцем-рядовым в пехоте; проходя мимо нашей орудийной платформы, он приостановился на мгновение, и в этот момент в него ударила пуля. Он вскрикнул, но сумел без посторонней помощи забраться на платформу, поэтому сначала я решил, что ранение не слишком серьезное. Но лицо его быстро посерело и приобрело пепельный оттенок. Он без сил растянулся на платформе позади нашего орудия. Рана была в живот, и Фолимонов умер через два дня в госпитале.

Бой под Должанском подтвердил то, что показало еще три месяца назад дело под Пулковом: отряды Красной гвардии, составленные из добровольцев-рабочих, очень неплохо сражались; при заметном численном преимуществе с их стороны разбить их в поле было невозможно. На протяжении следующих нескольких недель у них на нашем участке фронта действительно было численное преимущество, так что мы в своих действиях начиная с этого момента стремились в основном уходить от непосредственных столкновений.

От Должанска мы отступили через Провалье обратно в Гуково, подорвав по пути несколько мостов. Там наши войска получили подкрепление, но и красные тоже – у них появился настоящий бронепоезд с полевыми орудиями в поворотных стальных башнях; эти орудия могли стрелять практически под любым углом к направлению железнодорожных путей. Наши полевые орудия, наспех установленные на открытых грузовых платформах, не позволяли нам выйти на поединок с бронепоездом и стрелять прямой наводкой. Все, что мы могли, – это попытаться расстрелять его, стоя на путях позади каких-то ангаров станции Гуково; лейтенант Краснов направлял наш огонь по телефону с водокачки. Но из этого ничего не вышло. Мы не успели еще нанести бронепоезду никаких повреждений, как справа от моей платформы, совсем рядом, взорвалась шрапнель – очевидно, случайное попадание. Все телефонисты, сидевшие как раз в этом месте, были убиты, а их аппараты разбиты; кроме того, был убит замковый из моего орудийного расчета.

Вскоре после этого пришли известие о том, что наши силы оставили Лихую и готовы под давлением красных с севера оставить Зверево. Чтобы нас не отрезали от основных сил, нам пришлось спешно уехать обратно на восток, в Зверево, и присоединиться там к прочим партизанским силам в их постепенном отходе на юг.

Мы по очереди брали двухдневный отпуск, чтобы хоть немного отдохнуть в Новочеркасске. Во время своего отпуска я одолжил у Упорникова гражданский плащ, пошел на толкучку и приобрел там поношенную солдатскую шинель, солдатскую гимнастерку и такую же обтрепанную меховую шапку. После тщательной дезинфекции своих приобретений я вернулся в них на «фронт», оставив полушубок и прочее офицерское обмундирование у Упорниковых.

Нас в любой момент могли отрезать от своих, окружить и захватить в плен, и я не видел смысла в том, чтобы носить очень заметную офицерскую форму – тем более что реально в бою я выполнял обязанности рядового. В качестве дополнительной предосторожности я получил на одной из станций у врача из санитарного поезда поддельную справку о том, что являюсь санитаром его медицинской части. К сожалению, очень скоро все это мне действительно пригодилось.

Подавляющее численное превосходство красных над нами позволяло им с легкостью окружить и разгромить нас ночью, и некоторое время нас спасало только то, что их неопытные войска были практически не способны сражаться в темноте. Мы продолжали постепенно отступать к югу с боями возле станций Заповедная и Каменоломня-Шахты. Там в один из наших вагонов попал бризантный гаубичный снаряд, убивший всех лошадей и трех находившихся там человек. Были и другие потери.

Примерно в это же время пришли вести о самоубийстве атамана Каледина (29 января /11 февраля 1918 г.). Ужасным ударом для него стало массовое дезертирство в регулярных фронтовых казачьих частях – ни одна часть не согласилась сражаться с красными под его началом, хотя именно для этого, собственно, он и был избрал атаманом. Молодые добровольцы, отозвавшиеся на его призыв, несли тяжелейшие потери, и в целом ситуация стала казаться совершенно безнадежной; боевой дух атамана был сломлен – и старый солдат выстрелил себе в сердце.

Его сменил на посту донского атамана генерал Назаров. Одним из первых его действий стало производство в очередное звание всех офицеров, кто в тот момент реально сражался с красными, – так я стал хорунжим, или вторым лейтенантом.

В качестве еще одного демонстративного шага атаман Назаров вызвал в Новочеркасское офицерское собрание большое количество «кабинетных» офицеров, пересидевших войну на всевозможных административных должностях. Он построил офицеров в колонну и под конвоем отправил на железнодорожную станцию, где их погрузили в вагоны и доставили прямо на «фронт» – им не позволили даже зайти домой.

Так я получил в свой орудийный расчет, взамен погибшего замкового, полковника-снабженца среднего возраста, который ни разу в жизни не бывал под огнем. Как и другие подобные офицеры, он оказался скорее обузой, чем приобретением, в чем я и убедился в следующем бою.

Город Ростов, находившийся к юго-западу от нас, по-прежнему удерживали добровольцы генерала Корнилова, хотя сам он вынужден был отойти к Персияновке, первой станции к северу от Новочеркасска. Чтобы остановить или хотя бы замедлить продвижение красных, был издан приказ о контратаке. Осуществить ее предлагалось силами пешей сотни партизан полковника Семилетова при нашей артиллерийской поддержке.

Наши составы подошли на прямую видимость к селу у следующей станции; кажется, это была Каменоломня. Село удерживали красные.

Наша пехота выгрузилась из составов, развернулась и двинулась по глубокому снегу впереди нас тремя или четырьмя линиями атаки по обе стороны железнодорожных путей. Вскоре после этого в порядках пехоты начали взлетать вверх фонтаны снега и замерзшей земли от взрывов бризантных снарядов красных. Судя по размеру фонтанов, стреляли по крайней мере 4,8-дюймовые, а возможно, даже 6-дюймовые гаубицы.

Внезапно мы увидели вспышки их выстрелов. У красных хватило наглости вести огонь с «открытой» позиции. Возможно, к этому их вынудило отсутствие полевых телефонов. Так или иначе, но я ясно видел в свой оптический прицел две их стоящие бок о бок гаубицы, ведущие непрерывный огонь по нашей пехоте.

По какой-то причине, которую я уже не помню, наше второе орудие в тот день не могло стрелять. Были и еще две проблемы. Во-первых, у нас закончились бризантные снаряды и осталась только противопехотная шрапнель, свинцовые шарики-пули которой не могли пробить защитные стальные щиты гаубиц; во-вторых, вражеские орудия располагались на некотором расстоянии влево от железной дороги, и это заметно ухудшало нашу скорострельность из-за примитивности станков, на которых были установлены наши орудия. Их сошники, которые в обычных обстоятельствах вдавливались в землю и передавали ей после выстрела энергию отдачи, на платформе упирались в деревянную шпалу, уложенную поперек и прикрепленную к настилу. До тех пор пока мы стреляли строго вперед, все работало нормально, но если нам нужно было стрелять под углом вбок, то стальной сошник лафета опирался на шпалу только одним краем. При выстреле возникала пара сил – то есть вращающий момент вокруг вертикальной оси; колеса орудия соскальзывали вбок, и после каждого выстрела нужно было заново настраивать прицел.

Капитан Коньков оценивал дальность стрельбы и необходимую задержку взрывателя: дальность 110, трубка (взрыватель) 110[60]. Этот первый выстрел дал недолет, зато после второго выстрела (дальность 120, трубка 120) силуэты обеих гаубиц ясно проступили на фоне взрыва. Снаряд взорвался позади них, но в неприятной близости, и красные сразу же перенесли огонь с нашей пехоты на нас. Коньков убавил вилку наполовину: «дальность 115, трубка 115». Недолет. «Дальность 118, трубка 118» – опять недолет. Коньков чуть прибавил задержку взрывателя – «дальность 118, трубка 119» – и тем самым заставил шрапнель взорваться почти на уровне земли совсем близко к щитам гаубиц. Еще один недолет, но следующим, пятым выстрелом ему удалось накрыть батарею. «Беглый огонь!» – что было силы закричал капитан.

Но после каждого выстрела колеса нашего орудия уходили вбок почти на фут – и это на открытой железнодорожной платформе, покрытой слоем льда. Нам каждый раз приходилось хвататься за оба колеса и на мой счет «Раз, два, три!» раз за разом тянуть орудие обратно. За три-четыре таких рывка тяжелое трехдюймовое орудие удавалось вернуть примерно на прежнее место. После этого полковник-снабженец при помощи металлической трубы на конце хобота лафета – правила – грубо подправлял направление, ориентируясь по моей вытянутой назад правой руке; я в это время смотрел в оптический прицел. Дальше уже я сам осуществлял точную наводку при помощи небольшого ручного штурвала на орудийном станке.

К несчастью, эта неизбежная процедура очень замедляла нашу стрельбу, и красные, в свою очередь, вскоре сумели взять нас в вилку.

Примерно такой же поезд, как наш, под командованием полковника Николая Упорникова попытался помочь нам; он развел пары и двинулся вперед по правому пути – мы были на левом. Однако как раз в тот момент, когда второй поезд проходил мимо нашей платформы, случайный снаряд снес кусок крыши с его вагона с боеприпасами, и Упорникову пришлось спешно отойти.

Нам совсем не хотелось выходить из-под прикрытия орудийного щита и вручную выправлять орудие, в то время как в ушах непрерывно стоял свист летящих снарядов и близкие взрывы. Тем не менее весь мой расчет работал прекрасно.

Затем, как только мы после очередной поправки вновь заняли свои места у орудия, прямо напротив нас в канаве у основания невысокой железнодорожной насыпи взорвался гаубичный снаряд. Нас всех осыпало дождем из комьев снега и смерзшейся земли. Я, как обычно, подал сигнал правильному, но никакой реакции не последовало; я оглянулся и увидел, что полковник-снабженец лежит на платформе, скорчившись и закрыв голову руками, с выражением крайнего ужаса на лице.

Зная, что он не ранен, я прикрикнул на него и приказал вернуться на пост – он не отреагировал. Я пнул его пониже спины. Когда и это не помогло, я взял лежавшую на платформе кирку и воспользовался ею как рычагом, так что острый ее конец давил на него снизу вверх. Это заставило его сесть, но мне пришлось приставить пистолет к его виску и пригрозить разнести ему мозги, прежде чем он поднялся и вновь приступил к исполнению своих обязанностей у лафета.

Наверное, нам удалось сделать не больше десяти выстрелов по красным гаубицам, после того как мы получили точную дистанцию стрельбы; при этом их снаряды все время летели в нас и взрывались неподалеку. Удивительно, но ни один из нас не был ранен, хотя деревянные части нашей платформы и соседних вагонов были густо покрыты рваными следами снарядных осколков. В какой-то момент я неожиданно осознал, что над головой больше не свистят летящие снаряды. В прицел мне удалось разглядеть черные точки на снегу позади гаубиц – это неслись прочь красные артиллеристы. Капитан Коньков тоже разглядел пушкарей в полевой бинокль и чуть увеличил дальность стрельбы, чтобы немного поторопить их. Затем он приказал нам прекратить стрельбу. Ни одну сигарету ни до, ни после этого я не курил с таким наслаждением, как в тот момент.

Наша пехота стремительно подходила, и вскоре село, на краю которого стояли две брошенные гаубицы, было взято. Затем к красным подошли подкрепления и вынудили наших отойти, но они сняли и принесли с собой оптические прицелы и замки от брошенных гаубиц.

Должно быть, множество фронтовых лейтенантов мечтали пнуть как следует полковника-снабженца, но я был не слишком доволен, хотя мне и довелось сделать это. На обратном пути в Персияновку он отрешенно сидел в углу вагона; судя по внешнему виду, ему было очень стыдно, хотя о самом происшествии никто не сказал ни слова. На станции Персияновка он вышел из вагона и не вернулся; мы никогда больше его не видели, но не стали докладывать о его дезертирстве.

9/22 февраля 1918 г. белые добровольцы генерала Корнилова вынуждены были оставить Ростов-на-Дону – большой промышленный и портовый город – под сильным давлением красных с запада и юго-востока. Белые добровольцы отошли к северу, на железнодорожную станцию Аксай примерно на половине пути между Ростовом и Новочеркасском. Планировалось, что там к ним присоединятся наши белые отряды донских казаков; после этого все они должны были оставить железную дорогу и двинуться на восток в открытую степь (см. карту Д).

Общей целью такой стратегии было попытаться выиграть время и переждать в степи, как можно дальше от железных дорог, где красногвардейцам было бы трудно нас преследовать. Мы надеялись, что казаки скоро восстанут – их вынудят к этому неизбежные красные реквизиции продуктов питания и зерна – и после этого присоединятся к белым силам. Последующие события подтвердили верность выбранной стратегии.

При этом нашему отряду – примерно сто человек и два полевых орудия – приказано было как можно дольше задерживать красных в Персияновке, к северу от Новочеркасска.

Утром то ли 12/25, то ли 13/26 февраля красные двинулись на Персияновку под прикрытием артиллерийского огня с бронепоезда. Вскоре они обошли нашу пехоту с фланга и вынудили нас отойти непосредственно к станции Персияновка. Дозвониться оттуда до Новочеркасска, чтобы предупредить штаб, не удалось. Несколько телефонных звонков по местной линии друзьям в городе подтвердили наши опасения – похоже было, что город уже оставлен.

Полковник, командир отряда, приказал нашему артпоезду полным ходом идти в Новочеркасск, останавливаясь по пути только для взрыва двух мостов. По прибытии в Новочеркасск мы обнаружили, что в городе и правда уже нет наших войск – из-за какой-то ошибки приказ к отступлению, отданный несколькими часами ранее, до нас не дошел.

Мы не знали в то время, но атаман войска Донского генерал Назаров отказался покинуть свой пост и остался в городе, даже не пытаясь скрыться. Вскоре после этого он был казнен красными.

Телефонные звонки в Аксай тоже не проходили. Наш полковник опасался, что все наши войска уже оставили Аксай и туда вот-вот войдут красные с юга, из Ростова. Поэтому он собрал весь отряд на путях возле нашего состава и объяснил ситуацию. Он только что получил еще одну неприятную новость – Кривянская, большая казачья станица к востоку от нас, захвачена большим отрядом красной казачьей кавалерии под командованием ренегата, полковника Голубова – того самого, который нанес поражение Чернецову и захватил его. С этого момента его люди не то чтобы участвовали в сражении против нас, но все время нависали угрожающе над нашим правым флангом. Мы оказались полностью окружены.

Полковник объявил отряд распущенным. Он считал, что у нас нет никаких шансов вырваться из окружения единой воинской частью, но что у каждого по отдельности, может быть, есть шанс просочиться в степь или спрятаться в городе. Он предоставил нам самим решать, какой из двух вариантов имеет больше шансов на успех для каждого из нас – с этого момента каждый был сам за себя.

Капитан Коньков, лейтенант Зиновий Краснов и я решили держаться вместе и идти в степь. С нами пошел и наш телефонист – бывший школьник из казачьей станицы к востоку от Кривянки. Он предложил проводить нас до своего дома.

Плен и бегство

Первым делом мы выбросили прицелы и замки от своих орудий в прорубь на маленьком ручье, протекавшем возле станции. После этого пешком двинулись на восток. Мы не взяли с собой винтовок – их длинные силуэты были бы отчетливо видны на фоне белого снега и неизбежно привлекли бы к нам нежелательное внимание.

День выдался серый и туманный. Мы решили избегать главной дороги на Кривянку, так как она была сильно запружена; было видно, как жители покидают по ней город пешком и в повозках. Однако вскоре нас перехватил конный патруль из восьми или десяти Голубовских красных казаков. Мне пришлось расстаться со своим автоматическим пистолетом – на этот раз навсегда. После этого нас отвели в Кривянку в большой дом, где Голубов вершил суд.

Голубов приказал запереть нас в небольшом чулане, пока сам он в соседней комнате принимал только что прибывшую делегацию «отцов города». Они просили его красных казаков войти в город и занять его, пока с севера не подошли красногвардейцы и матросы. Полковник Голубов с готовностью согласился и тут же отбыл со всей своей свитой, позабыв нас – то ли случайно, то ли намеренно – в чулане.

Так мы трое, все офицеры, оказались в доме наедине с его хозяевами. Наш проводник-школьник умудрился куда-то «испариться» (как говорили в те дни) еще во дворе, пока нас вели к дому сквозь толпу. Через несколько месяцев я случайно встретил его на улице. Он рассказал мне, что перерезал тогда ножом телефониста повод одной из лошадей, привязанных во дворе, незаметно вывел ее на улицу и поскакал во весь опор в родное село.

Владелец дома, пожилой, зажиточный с виду казак, был испуган до полусмерти. Он попросил нас уйти, опасаясь, что если появятся красногвардейцы и обнаружат нас в его доме, то под горячую руку и его могут расстрелять вместе с нами. Поскольку из нас троих в штатском – не в офицерской форме – был один я, то было решено, что я отправлюсь на разведку.

Только я вышел на улицу станицы, как столкнулся чуть ли не нос к носу с выезжающим из-за угла всадником; тот сразу же натянул поводья. На нем была длинная, крытая сукном шинель с меховым воротником без погон и меховая папаха; ножны его шашки были выложены серебром в кавказском стиле, но сидел он не в казачьем седле – такими седлами пользовались армейские офицеры. У него было тонкое, энергичное, умное лицо, а говорил он как офицер, чувствовалась привычка приказывать. Он резко спросил меня: «Партизан?» – и я понял, что меня выдал ранец. Ранец был устаревшей модели с каких-то запасных складов армейского имущества в Новочеркасске, и пользовались такими только белые партизаны. Поэтому я сказал: «Да. А вы кто?» – «Я комиссар из штаба Московского военного округа Пугачевский».

Очевидно, он назвал мне не настоящее свое имя, а пот бе guerre, военное прозвище. Пугачев был знаменитым донским казаком, который возглавил поволжское восстание крестьян против помещиков в правление Екатерины II, примерно за 140 лет до описываемых событий. Исходя из этого, я сделал вывод, что передо мной бывший офицер императорской армии, вынужденный временно присоединиться к красным, но на самом деле не считающий себя одним из них, – ведь он пытается скрыть свое настоящее имя. Итак, я, в свою очередь, тоже представился в дружеской манере: «Очень приятно! Я хорунжий Чеботарев, бывший офицер его величества Донской казачьей гвардейской батареи».

Еще не закончив произносить все это, я понял вдруг, что совершенно неверно оценил ситуацию. Вместо того чтобы предложить каждому из нас идти своей дорогой, как я ожидал, всадник напрягся и замер в седле. Когда мы с ним столкнулись, обе его руки в перчатках держали повод, и теперь он стиснул его изо всех сил; он не отрывал глаз от карманов моей шинели, куда я глубоко засунул руки без перчаток, стремясь уберечь их от холода. По выражению его лица было ясно, что он каждое мгновение ожидал, что я выхвачу револьвер и пристрелю его, как только он потянется к собственной кобуре на поясе или к шашке. На самом деле никакого оружия у меня не было, поэтому я не стал вынимать руки из карманов и выводить его из этого заблуждения. Наоборот, я сжал кулаки и постарался сделать выпуклость побольше, хотя в руках у меня ничего и не было.

Минуту или около того мы молча смотрели друг на друга, затем Пугачевский взял инициативу в свои руки и прервал молчание. Он спросил меня, в какой части я теперь служу. Я ответил, добавив, что был наводчиком одного из орудий.

– В каких делах участвовали? – продолжал он.

– Должанск, Гуково, Заповедная, Шахты, Каменоломня, Персияновка, – ответил я.

– Очень интересно, – сказал он. – В первых двух командовал я. Мы ведь разбили одно из ваших орудий при Гукове, правда?

– Нет, не разбили, вы только убили двоих и ранили одного в моем расчете. Само орудие не пострадало. А вы видели, что произошло с вашими двумя гаубицами под Каменоломней?

– Это вы стреляли по ним?

– Да.

– Прекрасно стреляли! – заметил он в ответ тоном искреннего профессионального уважения.

Вскоре после этих слов из-за угла показался молодой человек, одетый и вооруженный примерно так же, как Пугачевский, – по всей видимости, его адъютант, – в сопровождении эскорта из двух десятков донских казаков из красного отряда полковника Голубова. Они сгрудились позади него.

– Так, молодой человек, теперь отдайте-ка свое оружие! – приказал Пугачевский.

Стоило посмотреть на его лицо, когда я вывернул карманы своей шинели наизнанку и показал, что они пусты. Оно отразило такую забавную смесь удивления и гнева за то, что позволил себя обмануть, что я просто не мог не ухмыльнуться ему в ответ. Это его отнюдь не успокоило.

– Кто еще в том доме, из которого вы вышли? – в ярости заревел он.

Я сказал, что там никого нет, и продолжал стоять на своем, пока он не сказал мне:

– Войдите внутрь, загляните в шкафы и под кровати и, если кого-нибудь увидите, то передайте, что я последую за вами через минуту и застрелю на месте любого, кого там найду, если они сейчас же не выйдут сами!

Мне ничего не оставалось, кроме как войти в дом и рассказать Конькову и Краснову о том, какого дурака я свалял. Они вышли.

Пугачевский встретил их криком и руганью. Он заявил, что видел Конькова в Москве после ноября 1917 г. и что он там сражался. Это было не так; Конькова в то время в Москве не было. В этот момент внимание Пугачевского отвлек капитан армейской казачьей части, которого также задержал патруль Голубовского отряда. Пугачевский наехал на него своей лошадью и повалил, повредив ему ногу, – поднявшись, тот начал хромать. Из-за этого двум конным казакам, которым было назначено сопровождать его, пришлось двигаться медленнее.

Заметив, что они отстают, Пугачевский приказал бить всякого, кто станет отставать, по голове плашмя шашкой, чтобы двигались побыстрее. Я сказал ему, что если до меня кто-нибудь дотронется, то я лягу, и они могут прикончить меня сразу и на месте.

– Нет, к вам этот приказ не относится, вы боевой противник, – вполне вежливо заявил он.

Наш краткий разговор, очевидно, произвел на него сильное впечатление. Я решил воспользоваться подсказкой.

Пугачевский и его адъютант ехали впереди сопровождающих казаков и остальных пленников, а я шел рядом с ними. Мы двигались по дороге на Новочеркасск. Туман сгущался. Адъютанта, казалось, очень заинтересовал разговор со мной; он даже заметил, что это первый пленник-белогвардеец, которого красные матросы позволили ему увидеть живым. Да, пропало сравнительное дружелюбие гатчинских дней, начала Гражданской войны; «эскалация» жестокостей привела к тому, что обе стороны повсеместно расстреливали пленных. Но мы с ним болтали о недавних сражениях, о внутренней и международной политике и т. п. Я старался высказывать свое мнение твердо, но вежливо.

Внезапно впереди, где наша дорога проходила под железнодорожной веткой, еще не видной в тумане, раздался взрыв приветствий. «Бодритесь, молодой человек, прибыли матросы!» – заметил Пугачевский. Дальше мы двигались в молчании. Почему-то я не слишком верил, что это конец, и тем не менее испытал сильное облегчение, когда оказалось, что это всего лишь пробольшевистски настроенные железнодорожники приветствовали входящих в город казаков Голубова – матросы, судя по всему, еще возились с ремонтом двух мостов, взорванных нами утром того же дня.

Наш эскорт отстал, чтобы разжиться сигаретами, которыми угощали казаков железнодорожники, и вскоре мы трое, поднимаясь по крутой улочке к центру города, уже скрылись в тумане. Я чувствовал, что это мой последний шанс, и решил воспользоваться тем очевидным раздражением, которое испытал Пугачевский, когда обнаружил, что я не вооружен.

Я обвинил его в том, что он пытался обмануть меня и не показывал, что у него на уме, пока не подъехали казаки эскорта, – а ведь мы уже представились друг другу. Он возразил, что я никогда бы не осмелился представиться, если бы знал что-нибудь о нем. Только троим до сих пор удалось уйти от него живыми[61], утверждал он, и в любом случае очевидно, что я убежденный контрреволюционер и, если он меня отпустит, снова буду сражаться против них. Я сказал ему, что это действительно так, но что это не имеет отношения к тому, что я сказал. Я заявил, что с самого начала прекрасно знал, кто он[62], и по этой самой причине считал, что если два бывших «боевых противника» (я воспользовался его собственной характеристикой) встречаются после сражения, то можно смело представиться и ожидать в ответ рыцарского отношения. Очевидно, я поступил наивно.

Эти слова возымели действие. Пугачевский резко натянул поводья, посмотрел на меня внимательно, указал в степь несколько театральным жестом и сказал:

– Может, мы с вами еще встретимся на поле боя! А теперь, удерете – ваше счастье; попадетесь – пеняйте на себя. Прощайте!

Он пришпорил лошадь и галопом понесся вверх по склону. Его адъютант поскакал следом, дружески ухмыльнувшись мне и помахав рукой.

На мгновение я буквально застыл на месте; я был потрясен тем, что произошло, и гадал, что же теперь делать. Скрыться было некуда. Улица была пуста, все ворота и двери заперты, окна закрыты ставнями. Сгущались сумерки, но нигде не зажглось ни одного огонька.

Я сообразил вдруг, что первым делом необходимо избавиться от партизанского ранца, который один раз уже выдал меня. Я торопливо стащил его и бросился к высокому забору, намереваясь перебросить его внутрь, но тут позади раздался стук копыт и меня окликнул один из казаков красного эскорта; он, как и другие, задержался внизу угоститься сигаретами и теперь спешил догнать своего комиссара.

Я сказал ему, что Пугачевский меня отпустил. Казак оказался настоящим большевиком и только рассмеялся саркастически – дескать, он поверит, когда услышит об этом от самого комиссара. Он сдернул с плеча винтовку и сказал, что застрелит меня, если я не пойду с ним. Из тумана показался еще один казак и хромающий капитан, и мы все четверо зашагали по улице вверх. Крайним справа ехал второй казак, затем между ним и первым казаком шел капитан и крайним слева – я. Мне удалось избавиться от предательского ранца. Я сказал казаку, что у меня в нем лежат запасные башмаки, сало и т. п., и предложил забрать его себе, так как мне он больше не понадобится и я слишком устал, чтобы нести его. Он с готовностью схватил ранец и повесил его на луку седла.

Я решил, что при первой же возможности попытаюсь бежать, но возможности все не возникало – перепуганные станичники накрепко затворились в своих домах. Нигде не было видно ни одной открытой двери, ни одного забора, достаточно низкого, чтобы через него можно было перескочить с лету.

Мы добрались до верхушки холма, где стоял внушительный православный собор (фото 33), и повернули налево по правой линии бульвара – примерно в том направлении, в каком позже было сделано фото 34.

Примерно в квартале от нас находилась главная армейская гауптвахта, и я чувствовал, что если мы до нее доберемся, то мне конец[63]. Но шанса убежать, так чтобы меня тут же не подстрелили, все не было. Но затем мне вновь улыбнулась удача.

Послышался звук приближающегося духового оркестра. Из-за угла ближайшей улицы на нашу сторону бульвара вывернула ликующая толпа пробольшевистски настроенных рабочих городской водопроводной станции с оркестром во главе. Толпа направлялась на вокзал встречать прибывающие красные войска. Я прижался ближе к лошади моего казака, чтобы не внушить ему подозрений о моих намерениях. Затем, когда оркестр и три-четыре шеренги рабочих за ним миновали, я рванулся в толпу и начал вместе со всеми кричать «ура» и размахивать меховой шапкой. Многие рабочие были в таких же солдатских шинелях, как у меня, так что я без труда растворился в их толпе.

Крики моего конвоира потонули в общем шуме; в плотной толпе он не смог даже развернуть лошадь. Он скинул с плеча винтовку, но не смог прицелиться – я старался не подставляться и прятался за спинами, непрерывно передвигаясь. Когда некоторые в толпе начали вертеть головой в разные стороны, пытаясь разглядеть, кого именно выцеливает казак на лошади, я принялся делать то же самое, делая вид, что тоже ищу злодея. Однако очень скоро мы растворились в тумане; я не заметил даже, что сталось с хромым капитаном.

Некоторое время я шел вперед с толпой, затем вернулся назад боковыми улочками и постучался в дом Упорниковых, который стоял всего в квартале от места моего побега. К этому моменту совсем стемнело; фонари не горели.

Меня сразу же впустили и показали, где я должен был прятаться, если бы пришли с обыском. Только после этого я рассказал о своих приключениях.

Я очень беспокоился о Конькове и Зиновии Краснове – имея в виду, что они были захвачены по моей оплошности. Однако Зиновий вскоре объявился. Казаки-конвоиры, сопровождавшие их, намеренно отстали, отвели их в боковой переулочек и велели «испариться». Коньков отправился в дом каких-то родственников, а Зиновий, у которого в Новочеркасске никого не было, пришел в тот же дом, что и я, – в дом бывшего командира нашей батареи.

Самому полковнику с братом удалось днем раньше уйти в степь. Тем не менее женщины выяснили, что один из его штатских костюмов подойдет Зиновию, и он быстро переоделся. Мы решили, что мое облачение годится в качестве маскировки без всякой доработки. После долгого обсуждения было решено, что нам слишком опасно оставаться в их доме, который непременно будут обыскивать, и не один раз. Но самую большую опасность представляли болтливые слуги – скажем, одна из двух приходящих служанок могла найти себе кавалера из красногвардейцев. Этой опасности можно было избежать в маленьком деревянном домишке из двух комнат на окраине города, который они в свое время купили для своей старой няни. Одна из Упорниковых сходила к ней, и преданная няня с готовностью согласилась помочь. Так что примерно в четыре часа утра, когда на улицах никого не было, нас тайком отвели туда, и мы улеглись спать на полу в одной из двух комнат.

Разбудили нас крики и стрельба снаружи. Патруль красногвардейцев обнаружил в соседнем доме белого партизана; его вытащили на улицу и застрелили, а тело бросили в снегу в виду из наших окон.

Мы быстро оделись и обулись. Приводя себя в порядок, Зиновий обнаружил, что не умеет завязывать галстук – накануне вечером галстук ему завязал кто-то из женщин. Я тоже не умел. Я не бывал за границей с раннего детства, а в сознательном возрасте все время носил форму того или иного рода. Мы оба уселись перед старомодным креслом с высокой узкой спинкой и принялись биться с галстуком, пытаясь найти способ заставить его выглядеть сколько-нибудь презентабельно, хотя бы на спинке кресла. В конце концов нам удалось решить эту проблему, и я повторил операцию на шее Зиновия.

Это занятие помогло нам не думать о красногвардейских патрулях, проводивших обыски во многих домах на нашей улице. В наш дом, однако, никто не зашел – очевидно, все соседи были уверены, что старая няня действительно живет одна. Нам повезло: никто не видел, как мы ночью пришли сюда.

Несколько дней мы не высовывали носа из маленького домика. То ли на второй, то ли на третий день нашего пребывания там пришелся мой день рождения, и я весь день гадал, не станет ли он для меня последним.

Затем я начал совершать в темноте короткие вылазки; прежде чем открыть калитку, я осторожно выглядывал в щель забора, чтобы убедиться, что на улице никого нет и никто не сможет меня увидеть. В городе меня несколько раз останавливали красные патрули, но поддельный пропуск служителя санитарного поезда не вызывал сомнений. Внешне я старался выглядеть «сверхпролетарски». Я перестал бриться и отрастил колючую щетину; меховые уши моей шапки не были связаны на макушке, а нелепо торчали вбок; я не носил ремня, и шинель висела на мне мешком. Кроме того, я начал сутулиться и шаркать ногами при ходьбе; научился обходиться без платка и сморкаться как крестьянин – на землю, прижимая одну ноздрю большим пальцем и резко выдыхая через вторую; еще я постоянно лузгал на улице подсолнечные семечки и сплевывал шелуху во все стороны. В разговоре я старался ограничиваться односложными словами и ругательствами.

Все это неплохо работало, и я постепенно набирался уверенности. Даже знакомые не узнавали меня днем, встретив на улице. Однако в один прекрасный день я чуть не попался – меня едва не погубило желание как следует вымыться.

В Новочеркасске, как во всех русских городах и городках и большинстве сел, имелись публичные бани. По принципу действия баня схожа с финской сауной или турецкой парной. Устроена она обычно так: один угол большой комнаты занимает низкая кирпичная печь, которую топят из соседнего помещения. В печь встроена большая бочка, где нагревается вода; в предбаннике моющимся выдают небольшие деревянные ведерки, и там же они оставляют одежду. После этого человек может намылиться, прибавить пару, плеснув водой на печные кирпичи, и ополоснуться горячей водой из ведерка. К одной из длинных стен парной на разной высоте до самого потолка, где жарче всего, пристроены дощатые лавки. Каждый может сам выбирать, на какой высоте и при какой температуре ему расслабляться. В комнате стоит также бочка с холодной водой – окатывание холодной водой оказывает на распаренное тело примерно такой же стимулирующий эффект, как и более радикальный финский обычай выскакивать зимой на улицу и кататься голыми в снегу, а затем вновь нырять в горячий пар.

Для женщин и мужчин в бане устанавливают разные часы посещения. В той бане, куда я отправился, кроме большой общей парной описанного типа было также несколько отдельных комнат с ваннами, по-западному. У бани и ванного заведения были отдельные входы, но двери располагались рядом, да и две прихожие были разделены только будкой кассира, который обслуживал всех посетителей. Я, естественно, отправился ко входу в индивидуальные ванные, где мне пришлось некоторое время простоять в очереди в кассу. Подошла моя очередь, и вдруг снаружи послышались тяжелые шаги, и в банную часть помещения ввалилась группа человек примерно из двадцати; они стряхивали снег с обуви и громко разговаривали. Некоторые голоса показались мне знакомыми; затем в маленьком окошке кассы напротив меня появилось лицо одного из подтелковских прихвостней с бывшей нашей Гвардейской батареи.

К счастью, я заметил его первым и ринулся прочь от кассы; я задыхался от кашля, причем мне не пришлось его полностью симулировать. Одновременно я слышал, как они обсуждают забитость публичного банного отделения и решают попробовать буржуйские ванны в отдельных комнатах[64]. Затем они всей толпой высыпали на улицу и тут же снова ввалились уже в нашу часть передней. Я натянул свою ушанку на лицо как можно ниже, опустил меховые уши, поднял воротник шинели и встал, сгорбившись, в уголке; я раскрыл только что купленную газету и держал ее перед самым лицом, как делают близорукие люди, пытаясь сделать вид, что читаю.

Казаки, которые теперь окружали меня со всех сторон, представляли собой большевистское «ядро» нашей Гвардейской батареи; после того как батарея перестала существовать как воинская часть, они остались с Подтелковым и Донским военно-революционным комитетом, который он по-прежнему возглавлял. Среди них был и главный мой недоброжелатель, Пономарев; он даже толкнул меня, протискиваясь к кассе. Если бы эти люди узнали меня, они, вероятно, свернули бы мне шею не сходя с места. Поэтому я пробрался потихоньку к входной двери, вышел и пошел прочь, потеряв всякий интерес к чистоте.

Новочеркасск становился все более неприятным местом. Я понимал, что рано или поздно удача от меня отвернется и кто-нибудь обязательно узнает во мне офицера. Тем не менее мы не видели никакого способа выбраться из города. Доходившие до нас скудные новости из внешнего мира говорили о том, что белые добровольческие отряды отступили в глубь степей и добраться до них, минуя многочисленные красные части, невозможно. Моя поддельная справка служителя из санитарного поезда вне города была бы бесполезна. Я ломал голову, пытаясь выработать план действий, но не мог придумать ничего сколько-нибудь реального.

Каждые три-четыре дня я заглядывал вечером к Упорниковым поболтать и узнать последние слухи. В один из таких визитов я застал все семейство в сильном возбуждении. Накануне к ним приходили несколько казаков с нашей бывшей батареи. Это случилось не впервые – группы наших казаков, ставших красными, нередко захаживали в их дом; казалось, что-то тянуло их в дом бывшего командира. Они ни разу не попытались обыскать дом и всегда были вежливы с женщинами.

Один из казаков накануне спрашивал конкретно обо мне; его заверили, что я тоже ушел в степи. Однако в тот же день позже этот казак вернулся и сказал, что не будет спрашивать, где я нахожусь, но если по какой-то случайности им доведется встретить меня, то не будут ли они любезны передать мне вот этот сложенный листок бумаги – он может мне пригодиться – и обязательно сказать, что принес его Кузнецов? Он заставил их повторить его фамилию, а затем развернулся и ушел. Они все считали, что это ловушка, – но я так не думал.

Бумага оказалась документом на печатном бланке Донского военно-революционного комитета. Он был датирован текущим днем; место, предназначенное для номера, было пустым, как и две строки после напечатанных слов «предъявитель сего». В третьей строке стояло имя одного из казаков бывшей Гвардейской батареи, написанное тем же почерком, что и подпись председателя – Подтелкова – внизу. Четвертая и пятая строки также были пусты; в самом низу листа стояла подпись секретаря, имени которого я не помню, и официальная печать Революционного комитета.

Примерно год спустя я случайно столкнулся с Кузнецовым на платформе какой-то станции в ожидании поезда. Дело было на одном из донских железнодорожных узлов – как большинство казаков, Кузнецов тогда уже снова был на белой стороне. Он рассказал мне, что по легкому замешательству Упорниковых при ответе на его вопрос он догадался, что на самом деле я где-то рядом. Тогда он пошел к Подтелкову и попросил у него незаполненный, но подписанный и заверенный печатью бланк документа. Подтелков заявил, что он должен знать, для кого и для чего предназначен документ. Кузнецов знал, что один казак из отряда в тот день собирался дезертировать и уехать домой; он назвал имя этого казака и сказал, что документ тому нужен срочно, но не сказал зачем. В конце концов они сошлись на компромиссе – Подтелков вписал имя казака в третью строку и оставил первую, вторую, четвертую и пятую свободными.

В то время я и сам предполагал что-то подобное. Я не мог поверить, что Кузнецов, с которым мы так часто и дружески болтали о философии йогов и многих других вещах, способен на предательство. Я оказался прав. Он никогда даже не пытался связаться со мной позже, чтобы получить какое-то вознаграждение за оказанную услугу; очевидно, я ему просто нравился.

После слов «предъявителю сего» я написал: «гражданину города Павловска Петроградской губернии», на что ушли первая и вторая строки, а затем после фамилии казака в третьей строке, которую я теперь забыл, добавил: «разрешается беспрепятственно следовать к месту постоянного жительства». Я вписал в документ также выдуманный номер, который придал ему еще более официальный вид.

На следующий вечер, вооружившись этим документом и прихватив с собой только вещмешок с небольшим запасом пищи, я направился на железнодорожную станцию, где ожидался пассажирский поезд из Ростова на Москву.

Его прибытие задерживалось. Причиной этого, в частности, был какой-то специальный состав, стоявший у платформы напротив здания вокзала. Он состоял из спального вагона, пассажирского вагона, где уже обосновалась вооруженная охрана, и двух открытых платформ с закрепленными на них автомобилями. Прицепленный к вагонам локомотив стоял под парами и готов был отправиться на север, в Москву, как только прибудет важный комиссар; его-то и ожидал спецпоезд.

Вскоре после того, как я добрался до вокзала, красногвардейцы начали расчищать путь через пеструю толпу, заполнившую зал ожидания. Вот распахнулась внешняя дверь, и в зал шагнул Пугачевский в сопровождении целой свиты красных офицеров. Он стремительно прошагал мимо меня – так близко, что я вполне мог бы похлопать его по плечу, если бы шагнул в первый ряд и протянул руку.

В голове сама собой возникла сумасшедшая идея – остановить его и попросить подвезти до Москвы, – но что-то остановило меня; я не стал еще раз искушать судьбу. Я видел издалека, как он вошел в свой спальный вагон и спец-поезд тут же отошел от платформы.

Где-то через час из Ростова подошел обычный пассажирский поезд, и мне, вместе с частью ожидающей толпы, удалось плечами, локтями и коленями проложить себе дорогу и надежно уцепиться за поручни на ступенях одного из пассажирских вагонов; поезд тронулся на север, оставив позади многих менее удачливых пассажиров.

Глава 6Большевистский Петроград весной и летом 1918 г

Путешествие на север

Дорога в Москву заняла двое или трое суток – значительно больше, чем обычно. На каждой станции состав осаждали толпы людей, и всем нужно было ехать. Никто не покупал билетов, а совершенно беспомощный железнодорожный персонал даже не пытался прекратить это безобразие.

На одной из станций мне удалось протолкаться внутрь вагона. Затем, в процессе перераспределения плотно упакованных пассажиров, некоторым из которых пора было выходить, меня каким-то образом втиснули в большой туалет; я присоединился к двум уже обосновавшимся там прежде обитателям и принялся вместе с ними защищать свои владения от остальных желающих туда попасть.

Мы впускали в туалет посетителей только по одному, внимательно следя, чтобы он – или она – покинул помещение, прежде чем войдет следующий. Благодаря такой тактике у нас было гораздо свободнее, чем в остальном вагоне, и временами нам даже удавалось немного отдохнуть и расслабиться, несмотря на неприятные запахи и звуки, неизбежные в подобном месте. По крайней мере, в туалете не были разбиты окна и у нас было тепло.

Моими попутчиками оказались двое батраков из какой-то деревни чуть южнее Москвы – мужчина среднего возраста и его племянник. Это были типичные деревенские пролетарии; они добровольно вступили в Красную гвардию, а теперь, когда сражения закончились, возвращались домой, прихватив с собой винтовки. Старший из двух был ярым большевиком, но это не вызывало конфликтов между нами. У нас был общий интерес – удержать занятый нами туалет, насколько это возможно, в своем распоряжении, и успешные совместные усилия в этом направлении быстро установили между нами дружеские отношения. Мы даже разделили друг с другом кое-что из прихваченной в дорогу еды. Тем не менее я старался не вступать в разговоры, которые могли бы меня выдать, и отделывался ругательствами и невнятным бормотанием, достойными деревенского дурачка.

Пока мог, я воздерживался от того, чтобы самому воспользоваться туалетом. Дело в том, что при этом мне пришлось бы открыть единственный предмет одежды, не соответствовавший всем остальным: на мне по-прежнему были штаны с пришитым наверху красным шелковым поясом вроде кушака, какие носили только офицеры. В обычных обстоятельствах он был надежно укрыт поношенной солдатской гимнастеркой, и я считал, что этого достаточно. Мне и в голову не могло прийти то затруднительное положение, в котором я оказался.

В конце концов я вынужден был отбросить осторожность и уступить требованиям природы. Старший из моих спутников-красногвардейцев сразу же заметил краешек красного шелка и захотел узнать, где я взял такие штаны. Мой ответ, что они принадлежали прежде офицеру, его не удовлетворил, он не сводил с меня подозрительных глаз. В конце концов до него дошло, кто я такой. По лицу его расплылась довольная понимающая ухмылка; он подмигнул мне, но ничего не сказал. Все оставшееся время пути он то и дело подпускал мне шпильки, говорил о том, что всех бывших офицеров нужно расстрелять, и похлопывал по своей винтовке; произнося все эти кровожадные вещи, он, однако, каждый раз добродушно подмигивал мне. Он, очевидно, хотел дать мне понять, что разгадал меня, но не желает мне зла. Он сошел на какой-то подмосковной станции, пожелав мне счастливого пути. После этого до Москвы мы доехали без происшествий.

Я впервые оказался в Москве и оглядывался с большим интересом. Стены многих московских домов были испещрены отметинами от пуль и осколков – следами уличных боев четырехмесячной давности, в ноябре 1917 г., когда большевики захватили здесь власть.

Я сел в трамвай и поехал к дому, где проживала госпожа Фолимонова – жена капитана Ивана Фолимонова с нашей Гвардейской батареи, смертельно раненного под Должанском. Мне предстояла тяжелая задача сообщить ей о том, что она стала вдовой.

Когда я вошел в вестибюль, мой оборванный вид так разозлил старого швейцара, что тот, несмотря на несколько месяцев большевистского правления, с ругательством подскочил ко мне и приказал подниматься «с черного хода». Я так и сделал. Для порядка я ответил ему соответствующими ругательствами, но внутренне был доволен – моя маскировка в очередной раз сработала.

Исполнив свою печальную миссию, я сел на поезд до Петрограда. Чтобы сделать это, мне пришлось купить билет. На этой железнодорожной линии и вообще был восстановлен полный порядок.

Жизнь в Царском Селе

До этого момента поддельный мандат за подписью Подтелкова служил отлично; у меня постоянно проверяли документы, но ни разу он не вызвал ни у кого подозрений. Но я не мог появиться дома под чужим именем. Поэтому в поезде между Петроградом и Царским Селом я разорвал поддельный документ на мелкие клочки и спустил их по одному в туалет.

На следующий день, уже дома, я вновь надел офицерскую форму со снятыми погонами и явился в местный Совет с выдуманной историей о том, что я только что вернулся с германского фронта; все документы у меня будто бы вытащили на петроградском вокзале карманники. Поскольку в городе я был хорошо известен, мне тут же выдали документ об увольнении с военной службы. Таким образом я вновь начал штатскую жизнь под собственным именем.

Накануне я заявился домой в темноте и полночи рассказывал маме обо всех своих приключениях – поскольку все было уже позади, я с удовольствием говорил о них.

Утром меня разбудил стук в дверь моей спальни. В первое мгновение я подумал, что мне приснился кошмар, – на вошедшем был до боли знакомый казачий полушубок нашей Гвардейской батареи[65], точно такой же, как те, что я видел в последний раз при довольно болезненных обстоятельствах на красных казаках подтелковской охраны в Новочеркасске. Однако этот человек, дружески ухмыляясь во весь рот, отдал мне честь.

Оказалось, что это урядник, оставленный в павловских казармах после роспуска стоявшей там нашей Запасной батареи Гвардейской конной артиллерии. Он должен был охранять мебель и другое имущество офицеров Гвардейской казачьей батареи в их еще довоенных (до 1914 г.) казарменных квартирах.

Это был консервативно настроенный зажиточный казак из богатой южной станицы; в этих сложных обстоятельствах он проявил замечательную силу характера, ум и преданность долгу. Больше трех месяцев он в одиночку оставался на посту – единственный казак в занятом красными городе, где большевистские газеты были полны рассказов об успехах красных на Дону. Каждую неделю или около того он пешком приходил в Царское Село справиться у моей мамы, не получала ли она каких вестей обо мне и о нашей батарее. У нее было только мое письмо, где говорилось, что мы вернулись на Дон.

Теперь он доложил мне, что приближается критический момент. Все это время красные постепенно занимали пустующие казармы в Павловске под свои новые части, хотя пока еще позволяли бывшим офицерам Запасной батареи, включая и ее командира графа Ребиндера, жить в прежних квартирах. Теперь же всем офицерам было приказано съехать, но разрешено забрать с собой все личное имущество, включая мебель. Переезд должен был состояться через пару дней. Наш капрал, фамилию которого я забыл, был уверен в том, что ему никогда не разрешат вывезти мебель отсутствующих офицеров, но считал, что это можно сделать без лишнего шума заодно с вывозом разрешенных вещей.

Он успел завести приятельские отношения с несколькими богатыми фермерами немецкого происхождения в окрестностях Павловска, настроенными откровенно антибольшевистски. Эти люди согласились предоставить ему три дополнительные телеги с лошадьми, кроме нанятых для законной перевозки, и взять мебель наших офицеров на хранение в пустующий амбар. Амбар этот принадлежал купцу, снабжавшему в мирное время нашу батарею продовольствием; теперь же он согласился устроить у себя тайный склад.

Капрал был совершенно очевидно доволен собой, и заслуженно. Тем не менее он спросил, одобряю ли я его план. Если да, то не соглашусь ли я принять на себя командование операцией? Он без труда достанет для меня у фермеров крестьянскую одежду, и тогда я смогу выдать себя за одного из возчиков.

После новочеркасских приключений мне меньше всего хотелось проникать под чужой личиной в казармы Красной гвардии. Однако я просто не мог разочаровать этого прекрасного человека – и согласился, похвалив его за находчивость и тщательность приготовлений.

Все прошло как нельзя лучше. Однако оказалось, что хитрец не сказал мне всей правды. Направляясь к телеге с большим диваном, я обратил внимание на его необычную тяжесть. Я допросил капрала с пристрастием и выяснил, что он спрятал внутри дивана три винтовки и несколько сотен патронов, которые украл в соседней красной части и надеялся использовать при будущем антибольшевистском восстании.

– Может, у вас еще будет возможность воспользоваться ими, – прошептал он.

На следующий день он уехал на Дон, и я больше ничего о нем не слышал.

Я не могу установить точные даты, но все это происходило примерно в середине марта 1918 г.

Некоторым из наших друзей удалось уже покинуть город; многие из оставшихся планировали сделать то же самое. Все жили в страшном напряжении – шли постоянные обыски, после которых бывших членов «общества» нередко хватали и без всякой причины бросали в тюрьму.

Несмотря на это, нашу семью совершенно не беспокоили; даже нашу квартиру не обыскали ни разу. Я гадал, что произойдет, если все же обыщут, – ведь у меня на стене отцовского кабинета была красиво развешана целая коллекция оружия и разных памятных вещиц. В центре висела раскрашенная чугунная доска с австро-венгерского пограничного столба с рельефным изображением герба этой двуединой монархии – двуглавого орла; отец снял ее со столба и прислал мне в самом начале войны, когда его бригада входила в Галицию. Над ней висел заостренный германский шлем и сабли; по бокам размещались винтовки нескольких типов – австрийские, немецкие и даже пара старинных кремневых ружей албанских горцев, которые отец привез из своей поездки на Балканы в 1913 г. С двух сторон стояли легкие русские кавалерийские пики из стальных трубок, снятые с вооружения. Обрамлением коллекции служила патронная лента от австро-венгерского станкового пулемета; лента была заполнена патронами, причем некоторые из них были с разрывными пулями[66].

Однажды, проходя мимо студии бывшего фотографа императорского двора Гана, я заметил, что студия по-прежнему работает. Я подумал, что у меня нет профессионально сделанного портрета в военной форме, поэтому зашел и спросил у старого Гана, не сделает ли он для меня такой снимок. Он сказал, что сделает, если я сумею добраться до студии живым. Я сумел; на мне были цивильные брюки, ботинки и шляпа и легкий плащ поверх одного из моих офицерских френчей, оставленных дома в ноябре 1917 г. Зато на фото 2 виден только он. Единственная звезда на моих погонах Гвардейской конной артиллерии свидетельствует о чине прапорщика (третьего лейтенанта), хотя я к тому времени уже получил чин хорунжего и имел право на две звезды.

Мама еще некоторое время продолжала работать в госпитале неполный день. Однажды, когда она в разговоре случайно упомянула, что беспокоится о доме, один раненый солдат из местных заверил ее, что беспокоиться не о чем, так как у нас в местном Совете есть могущественный защитник. Он рассказал ей поразительную историю; мы позже проверили и убедились в том, что она соответствовала действительности.

В прежние годы в свободное от работы в госпитале время мама часто читала сказки моей младшей сестре, которой тогда было семь лет. В теплую летнюю погоду она читала в углу сада, на скамейке под кустами сирени, возле ограды, отделявшей сад от соседского участка и от улицы. Послушать ее собирались дети прислуги из всех соседних домов. Поначалу они стеснялись и держались по другую сторону ограды; затем кто-то из тех, кто посмелее, забрался на забор и устроился наверху; увидев, наконец, что мама не возражает, дети перестали смущаться и стали собираться прямо в нашем саду, вокруг скамейки. Маме нравилось, когда сорванцы собирались вокруг нее, рассаживались на земле и внимательно слушали; она шутя называла их «моя босоногая команда».

Мы этого не знали, но среди этих детей было и трое детей дворника из соседнего дома, который оказался впоследствии ярым большевиком. Ни до, ни после революции он не сказал нам ни слова, но, очевидно, был благодарен маме за доброе отношение к его детям. Во всяком случае, когда он стал лидером местного Совета, он рассказал об этом своим товарищам – как и то, что мама непрерывно и добровольно работала в госпитале все три с половиной года войны. После этого Совет принял решение ничем нас не беспокоить.

Тем не менее многие из наших друзей подвергались разного рода притеснениям. В этом была даже своя ирония, так как большинство из них придерживались правых взглядов и потому принадлежали к той группе, которая – вопреки распространенному на Западе заблуждению – принимала наименее активное участие в действиях против большевиков. Крайнюю точку зрения этих людей выражал лозунг, заимствованный из раннего Ленина – «Чем хуже, тем лучше» в том смысле, что чем быстрее дела в стране окончательно зайдут в тупик (а считалось, что если большевикам позволить управлять страной, то произойдет именно это), тем быстрее она вернется к монархии.

Борьбу против красных продолжали вести почти исключительно умеренные, те, кто считал, что необходимо придерживаться среднего пути. В июне 1918 г. я получил некоторое представление о том, что происходит под покровом кажущегося спокойствия. В тот вечер у нас в доме появился человек в засаленных кожаных куртке, штанах и кепке военного автомеханика. Мне пришлось внимательно вглядеться, чтобы узнать в этом человеке артиллерийского капитана Новогребельского – к тому моменту полковника, – с которым я познакомился еще мальчишкой и который в свое время был так добр ко мне. Он попросил приютить его на ночь; я, естественно, согласился. Он признался, что является членом подпольной антикрасной офицерской группы и что они пытаются саботировать усилия большевиков по созданию собственных вооруженных сил. Последние два месяца он работал в центральном депо бронеавтомобилей в Петрограде и заботился о том, чтобы ни один полный комплект запчастей не дошел ни до одной красной воинской части; все, что можно и когда можно, он отправлял не туда. Красные начали расследование, и ему пришлось спешно «испариться».

Утром, перед уходом, полковник Новогребельский спросил меня, не хочу ли я принять активное участие в деятельности его организации. Он сказал, что через пару недель должно произойти кое-что весьма серьезное, что решающим образом повлияет на ход Гражданской войны в России – к тому моменту война эта была в полном разгаре. Поначалу придется очень тяжело, но вскоре западные союзники придут нам на помощь. Он не имеет права раскрыть мне остальное, но, если я захочу к ним присоединиться, он скажет, как это сделать и куда следовать.

Какое-то шестое чувство предостерегло меня, и я отказался. Примерно через две недели после этого разговора стало известно о белом восстании в Ярославле (см. карту А). Красные мало что писали об этом в своих газетах, и только через год в штабе Донской армии (глава 8) я узнал, что именно там произошло.

В Ярославле и его окрестностях располагались крупнейшие во всей России армейские склады боеприпасов, и красные, потеряв их, неизбежно проиграли бы Гражданскую войну. По тайной договоренности с британским и французским агентами 2000 бывших офицеров императорской армии, незаметно небольшими группками просочившиеся в Ярославль, именем Учредительного собрания[67] захватили город. Очень скоро их осадили крупные силы красных, но офицеры надеялись, что на помощь им из Архангельска, расположенного примерно в 400 милях к северу, подойдут войска союзников. Они считали, что Архангельск уже находится в руках западных войск.

Офицеры-добровольцы храбро сражались до последнего человека и продержались больше двух недель (с 6 по 21 июля по новому стилю). Я никогда больше не слышал о полковнике Новогребельском; должно быть, он тоже погиб в Ярославле. Это неудавшееся восстание стало убедительным аргументом в пользу тех, кто утверждал, что вероломство – непременная характеристика Запада в его отношениях с Россией. Позже близорукие и противоречивые действия западных союзников еще больше укрепили эту точку зрения.

Мы в Царском Селе тогда ничего этого не знали. Дни проходили в постоянной погоне за продуктами, которых выдавали по карточкам все меньше и меньше. Деньги в банке получить было невозможно. Мамин большой паек – она продолжала часть времени работать в госпитале сестрой милосердия – был, конечно, серьезным подспорьем, но на семью из пяти человек все равно не хватало. В то время с нами жили моя бабушка по матери Дубягская и француженка-гувернантка моей сестры. Как и большинство наших знакомых, мы вынуждены были выменивать у крестьян продукты на картины и мебель. Я помню, что огромный дубовый буфет с резными сценами завоевания Мексики Кортесом местный зажиточный крестьянин увез из нашей столовой в обмен на мешок муки. Понятия не имею, что он собирался с ним делать – буфет, по-моему, был слишком большим, чтобы его можно было собрать в крестьянском доме.

Иногда я выходил в заброшенный теперь большой Царскосельский парк, спрятав под штатским плащом легкую мелкокалиберную винтовку французского образца – «франкотту». Время от времени мне удавалось подстрелить ворону. Бабушка наотрез отказывалась даже пробовать мясо этой, как она считала, нечистой птицы. Как-то раз мы двое суток вымачивали тушку вороны в уксусе, что сделало ее мясо немного мягче, а затем подали ее бабушке под видом голубя; ей очень понравилось.

Письма из Тобольска

Перед самой Пасхой 1918 г. мы получили неожиданный подарок – превосходный окорок. Его прислала маме из своей сибирской ссылки, из Тобольска, императрица Александра Федоровна. Окорок был прислан посылкой; это, должно быть, и есть тот сверток, который упоминает императрица в письме от 3/18 февраля 1918 г., которое можно увидеть на рис. 28.

Сейчас, пожалуй, стоит дать краткий обзор жизни императорского семейства после революции – в каком-то смысле это будет продолжением главы 2, где я уже описывал некоторых из тех людей, которых упомяну. Вернемся на год назад.

В момент революции февраля/марта 1917 г., приведшей к власти Временное правительство, трое из детей императора были больны корью; его семью тогда содержали под арестом в царскосельском дворце. Этот домашний семейный факт, разумеется, не облегчал никому из них жизнь.

В мамином дневнике за 3 [16] апреля [1917 г.] записано:

«Ел[изавета] Ник[олаевна] Курисс передала мне слова священника отца Афанасия из церкви Знам[ения], что Государь теперь часто плачет во время службы, но она холодна и непроницаема – «гордыня та же».

12/25 апреля следующая запись:

«Сегодня интересное письмо от Т[атьяны] Н[иколаевны] – она изнывает без работы… «Так странно сидеть по утрам дома, быть в добром здравии и не идти на перевязку!» Она расспрашивает обо всем… «О[льга] и М[ария] еще в постели, я гуляю с папой и работаю в саду»…»

На той же странице, но уже в записи за следующий день, 13/26 апреля 1917 г., мама добавляет:

«Сегодня я ходила к коменданту дворца Коровиченко – спросить, действительно ли эта переписка совершенно разрешена, или она позволяется только a contre-coeur [т. е. неохотно]…»

И на следующей странице:

«Он прочел мое письмо – «Разумеется, оно будет передано, и, в общем, с детьми можно переписываться, но я вынужден просить по возможности не писать Алекс [андре] Фед [оровне]». При этих словах в его лице мелькнуло что-то жесткое – в целом у него интересное умное лицо, но очень усталое, подполковник, очевидно пехотный, со значком, кажется, Юридической академии. Керенский рекомендовал его как друга (на каком-то митинге радикальных партий)…»

Далее мама пишет о визите Керенского в городскую управу на следующий день и о его отказе перевести императорскую семью в Петропавловскую крепость в Петрограде.

«Все это появилось на следующий день в газете; там было сказано, что после этого Коровиченко сказал в защиту переписки с детьми: «Они были работницами; они работали как настоящие сестры [милосердия] – как же можно лишить их на Пасху радости общения с бывшими пациентами или товарищами по работе. Все письма проходят через меня, и все они совершенно невинны. Часто пишут сестра Хитрово и другие сестры – такие письма я передаю. Но у меня целая коробка писем от семьи Романовых – такая переписка не разрешается».

Далее мама замечает:

«Священник отец Афанасий говорит, что они [императорское семейство] чисты, как дети, от всех обвинений в измене, которые на них возводят – они не понимают своего положения».

Запись за 25 апреля ⁄ 8 мая 1917 г.:

«Наши загадочные намеки не поняты – очевидно, они очень тяжело переносят полную отрезанность от мира. Татьяна пишет Рите [Маргарите Хитрово]: «Почему это Вар [вара] Аф[анасьевна Вильчковская], Валентина] Ив[ановна Чеботарева], Вера Иг[натьевна Гедройц] не пишут прямо «шефу» [императрице]? Они что, боятся?» Жаль бедняжек, но я не смогла бы написать ей – в конце концов, она виновница, даже если невольная, и на ней лежит ужасная ответственность».

Запись за 15/28 мая 1917 г.:

«…если честно, есть ли среди нас хоть кто-нибудь, кто хотел бы возвращения старого во всей его полноте – влияния А [лександры] Ф [едоровны, императрицы] – в те дни, когда приходится переживать «правительственный кризис». И при всех тех новых несчастиях, что обрушиваются на Россию, так больно сознавать, что именно она в основном виновна во всем этом – если бы не она, если бы не ее роковое вмешательство в политику, если бы не Гришка [Распутин] и не те роковые назначения Штюрмера, Протопопова, Голицына – имея в виду мягкосердечие Государя [царя], можно было бы иметь ответственный Совет министров, твердость руководства, да и широкие социальные реформы тоже. Но армия и форма правления остались бы неизменными».

6/19 августа 1917 г.:

«18 июля [10 августа 1917 г.] я впервые узнала, что в ночь на 1 [14] августа вся царская семья будет увезена… 30[68] [июля/ 12 августа] я поздравила Татьяночку с именинником и закончила так: «А вы, родная детка, позвольте старой В [алентине] И[вановне], которая вас очень любит, перекрестить и крепко расцеловать вас». Я получила ответ и от нее, и от ее матери – уже после их отъезда… Очень жалею, что не смогла поцеловать Татьяну и лично с ней проститься – но любезность со стороны [не читается, очевидно, А.Ф., императрица] я выношу с трудом. Мне ее страшно жаль, и все же так больно, что я не в состоянии испытывать к ней прежние теплые чувства, в конце концов, она ужасная причина всех несчастий нашей земли, она погубила всю свою семью, несчастная – больная душой, больная мистицизмом и гордыней…»

Через две страницы:

«Когда поезд тронулся, почти никто не отдал честь… так закончился этот акт трагедии, последний эпизод царскосельского периода. Что ждет их в Тобольске?» [69]

На следующей странице:

«Отношение простых людей – солдат – иронично и враждебно. Утром я вошла в 7-ю палату, все способные ходить торопливо одевались – куда? «Мы слышали, сегодня увозят Николушку-дурачка, мы хотим пойти посмотреть». На мое замечание, что грешно бить лежачего, получен ответ: «А он что с нами сделал, что Россия переживает из-за него…»…Но монархисты убеждены, что народ за него. Никогда, они [монархисты] слепцы, они враги страны и их [имеется в виду императорское семейство]…»

Мама описывает несколько глупых неподготовленных попыток «спасти» царя, которые чуть не закончились трагедией и определенно ухудшили его положение.

Мама описывает свой разговор с Геринджер – пожилой дамой, которой вместе с Бенкендорф было доверено опечатать личные вещи царской семьи, оставленные в Александровском дворце, где они содержались после ареста. Двух собак они взяли с собой в Сибирь, но:

«С кошками была настоящая драма. Кухня была закрыта – кормить их было нечем – во всем дворце ни души. В самый первый день, когда Герин [джер] появилась, несчастные голодные животные бросились к ней… Тягостное впечатление, мертвый пустой дворец, все выходы заперты, и только 3 кошки носятся вокруг, как тени…»

Несчастным кошкам нашли пристанище. Очевидно, их вынесли через «туннель (?)», который, по словам госпожи Геринджер, позволял ей и госпоже Бенкендорф проникать во дворец. Мама поставила после слова «туннель» знак вопроса – похоже, само существование этого подземного прохода даже революционные власти правительства Керенского держали в тайне; конечно, они должны были знать о нем, чтобы разрешить мадам Геринджер и ее спутникам пользоваться им. Считалось, что вход в туннель располагается в одном из примыкающих к парку частных домов, но в котором, известно не было.

17/30 декабря мама написала:

«…сегодня наконец закрыли наше офицерское отделение – по забавному совпадению любимое создание тобольских изгнанников прекратило существование в годовщину смерти Гр [игория Распутина]! Невозможно будет выполнить их просьбу сохранить все и сложить в Большом дворце……Я ра

ботала три года и четыре месяца. Я буду продолжать ходить примерно на час в солдатское отделение, пока не выпишутся мои ученики Храмцов и Лемякин – они так хорошо учатся; они в совершенстве освоили дроби и очень хорошо решают задачи на проценты…»

Последняя запись в мамином дневнике помечена датой 5/18 января 1918 г. Она только что получила мое письмо от 16/29 декабря 1917 г. из Каменской-на-Дону, куда мы прибыли с фронта после двенадцати суток пути.

Переписка с Тобольском велась совершенно открыто, по почте. На рис. 27 можно видеть начало и конец письма от Татьяны Николаевны, датированного 9/22 декабря 1917 г. Это письмо отличается не только твердым, энергичным почерком; его содержание отражает черты характера, благо даря которым она стала так дорога моей маме. Вот это письмо:


«Тобольск

бывший губернаторский д[ом]

9 декабря 1917

Дорогая моя Валентина Ивановна.

Получили ли Вы мое письмо от 29-го? Будьте добры передать это письмо нашему князю. Вам теперь, наверное, скучно без Л.Ф.?[70] Но это лучше, что они вместе. Жаль бедного Филатова, что он так долго не может поправиться. Ведь он еще при нас лежал. Неужели все та же рана беспокоит, или что-нибудь другое? А барон наш как [несколько строк отсутствуют]… морозы последние дни. Доходило до 24°. Когда ветер, то он режет лицо. Сегодня тише. Солнце светит каждый день. В Ц[арском] С [еле] этого не бывает в эти месяцы. Ну всего хорошего, милая голубушка Валентина Ивановна. Христос с Вами. Если кто захочет нам писать, пусть пишет прямо. Целую Вас крепко, как люблю, Алюшу [71] тоже и О.П. [?] Всего хорошего.

Ваша Татьяна».


По всей видимости, где-то в январе императрица прислала маме посылку с продуктами, и мама сочла необходимым поблагодарить ее лично. На фото 30 представлены начало и конец ответного восьмистраничного письма императрицы, датированного 3/16 февраля 1918 г. Я привожу его текст полностью, так как считаю, что в нем ясно отражена мистическая отстраненность от жизни этой трагической женщины.


«3 февраля 1918. Т[обольск]

Дорогая Валентина Ив[ановна].

Я так рада, что Вы довольны были посылкой, что Вам опять посылаю. Тяжело думать о Вас всех и знать, как Вам трудно придется жить. Тут все легче достать, хотя [конец первой страницы] цены растут и карточная система – эти комитеты все портят.

Так что Вам тоже пришлось давать уроки, во всяком случае, наша старшая сестра большой молодец и Ваш муж может гордиться Вами. Где Ваш сын? Больно вспоминать, как все было хорошо и как ужасно все живут сейчас. Но Господь Бог знает, зачем посылает такие испытания, и даст силы перенести их всем тем, кто обращается к Нему с верой, и за все будет воздаяние, и все это станет нам ясно и понятно. Нужно только храбро смотреть вперед, Он не без милости, и, когда кажется, что спасения нет, Он явится во всем Своем величии. Чувствуется свет за облаками – известно, что солнце там и она[72] будет вновь сиять нам; нужно пострадать еще немного безропотно, принять все из Его рук, только молиться, крепиться и не ослабевать в вере и в надежде. Он послал сына Своего страдать за наше спасение – так вся Земля страдает и будет спасена благодаря Его бесконечной любви к нам грешным смертным. Все кажется ужасным – и так и есть, но ради очищения грешной жизни. Я пишу Вам скучно, дорогая, простите меня. Мы живем сносно. Душа спокойна, чувствует близость Господа. Уроки идут как прежде – они играют на холме. Т[атьяна] пишет Вам, чем еще они занимаются. Кажется, сегодня 15-е, но для нас по-прежнему 3-е, поэтому вчера у нас была малая служба (нам снова не разрешают пойти в церковь), в этом году мы еще не были ни на одной. Какое впечатление на Вас производят молодые [имена не читаются]? Здесь много солнца, и это хорошо. Мы делаем вышивки для местной церкви, вяжем носки! Рита [Маргарита Хитрово] все еще в Одессе. Сыров [?] во Владивостоке], изучает английский язык – в начале декабря ему там сделали операцию аппендицита. Богданов в Москве, голодает в госпитале, получает один хлеб с примесями в 4 часа и горячую воду, [начало последней страницы] Пишите мне, своей перевязочной сестре – без этого грустно. Защити Вас Бог.

Крепко целую Вас, графиню, баронессу!!! Сердечный привет барону, Ив. Ст. Куп. [?]. Привет Вашей Соне[73] и поцелуй Вашей дочке.

Ваша старая сестра».


В апреле – мае 1918 г. царскую семью перевезли из сибирского Тобольска в Екатеринбург (в последующем Свердловск), расположенный на европейской стороне Уральского горного хребта (см. карту А).

Последнее письмо, полученное мамой из Тобольска от Татьяны Николаевны, датировано 1/14 мая 1918 г.[74] Вот отрывок из этого письма:

«…Как Вы провели [Пасхальные] праздники? Для нас они были печальными, так как мы провели их без папы и мамы. Вы, вероятно, уже слышали, что их забрали от нас [одно слово не читается]. Было так грустно расставаться с ними. Вы, конечно, поймете. Мария [3-я дочь царя] уехала с ними, а мы остались с братом, он болен. Конечно, нам не сказали, куда и зачем их увозят – и сами они ничего не знали. Почти через неделю после их отъезда мы узнали, что они прибыли в Екатеринбург. Получили от них письма. Такая радость для нас – у мамы очень болит сердце вследствие ужасной дороги до Тюмени [сибирский город] – им пришлось проехать больше 200 верст [140 миль] на лошадях [то есть в повозках, запряженных лошадьми] по ужасной дороге. Ночевали в деревнях. Теперь они живут в трех комнатах. Перед окнами у них высоченный забор, так что видно только верхушку церкви. Мы теперь со дня на день ожидаем отъезда, как только брат полностью оправится…»

Из Екатеринбурга мы писем не получали. Гражданская война разрасталась, появилась вероятность освобождения царской семьи сибирскими белыми армиями, – и 17 июля 1918 г. по приказу советских правителей вся семья царя в Екатеринбурге была жестоко убита. Детали общеизвестны, я не буду их здесь повторять.

По-моему, опубликованные данные указывают, что спастись не мог никто; поэтому я считаю, что женщина, называющая себя великой княжной Анастасией, четвертой и самой младшей дочерью царя, должно быть, самозванка.

Моя учеба на инженера

Я никогда не планировал стать профессиональным военным и по возвращении в Царское Село решил пойти по стопам дедушки Григория Чеботарева и стать инженером. Однако меня не особенно привлекало горное дело – скорее строительство.

В Российской империи существовало много высших инженерных учебных заведений, которые назывались «институты», и по крайней мере шесть из них располагались в Петрограде – среди них Горный, Технологический, Политехнический, Электротехнический и Инженерно-строительный. Я же решил попробовать поступить в старейший из всех, Институт инженеров путей сообщения – прекрасное учебное заведение, диплом которого считался весьма престижным. Институт был основан в 1810 г. при царе Александре I и носил его имя. На фото 60 видна соответствующая надпись над его главным входом – так она выглядела до революции. К моменту моего поступления в институт имя императора и короны над головой орлов с фасада были уже сбиты.

В 1809 г. для организации института были приглашены французские инженеры и профессора, поэтому институт с самого начала был организован по образцу знаменитой парижской Ecole des Ponts et Chaussees (Школы мостов и дорог). Поначалу она занималась каналами и дорогами – включая, естественно, мосты. Позже к этому добавились железные дороги и их подвижной состав.

Как во всех инженерных институтах Российской империи, прием здесь осуществлялся на чисто состязательной основе, и конкурс в Институт путей сообщения был особенно серьезным. Чтобы получить допуск к письменным экзаменам, кандидат уже должен был иметь весьма высокие итоговые оценки по математике, физике и русскому языку за курс общеобразевательной школы. На практике это означало, что только 10 процентов лучших учеников общеобразовательных школ имели право принять участие в письменных экзаменах, которые предусматривали теоретический вывод уравнений, решение хитрых задач по алгебре, геометрии, тригонометрии и физике и экзамен по русскому языку – сочинение на заданную тему. Несмотря на серьезные первоначальные ограничения, конкурс на экзаменах обычно составлял до семи человек на место.

Мои оценки за общеобразовательный курс Императорского училища правоведения позволяли мне участвовать в конкурсных экзаменах. Однако я не хотел рисковать и около трех месяцев вместе с дюжиной других дерзающих занимался с выпускником института Сикорским[75] – инженером, специализировавшимся на подготовке абитуриентов к экзаменам. Он заставил нас серьезно работать; было очень тяжело, но занятия с ним дали нам прекрасную возможность освежить свои знания и вполне стоили затраченного времени и усилий.

Экзамены проходили летом, кажется в июне или июле, и я был уверен, что сделал все достаточно хорошо. Тем не менее я испытывал сильное волнение и беспокойство, когда, пару недель спустя, подходил в холле института к доске с вывешенными на ней списками нескольких сотен зачисленных студентов в порядке результатов, полученных на экзаменах. Я был очень рад обнаружить в середине списка и свою фамилию.

Став студентом института, я надел светло-зеленую форменную фуражку военного образца с темно-зеленым околышем. К бархатному околышу фуражки была прикреплена эмблема института и вообще персонала железных дорог и каналов – скрещенные топор и якорь (см. рис. 2).


Рис. 2. Такие посеребренные эмблемы носили на фуражках студенты Института инженеров путей сообщения в Петрограде


Занятия начались почти сразу же после экзаменов, но я успел закончить всего один топографический чертеж – разгоравшаяся Гражданская война вынудила меня и других студентов бросить учебу. Сам институт вскоре тоже временно закрылся. Тем не менее я принадлежу к курсу приема 1918 г.; это был последний год, когда вступительные экзамены проводились по-старому.

На Дон через Украину

О том, что происходит на юге, до нас доходили только фрагментарные сведения. Между строк большевистских газет можно было прочесть, что вся Украина оккупирована немцами, а на Дону и в Сибири пылают антибольшевистские восстания и идут серьезные бои.

Первые полученные непосредственно мною новости с Дона легко могли погубить меня. Однажды почтальон доставил мне заказное письмо, отправленное на мое имя и наш царскосельский адрес прямо из оккупированного немцами Киева, столицы Украины. Письмо было от подруги моего детства, дочери одного донского казачьего генерала, и написано в нем было примерно следующее: «Дорогой Гриша, ты, наверное, слышал, что Петр Николаевич Краснов избран атаманом Всевеликого Войска Донского. Мы обедали с ним позавчера, и он попросил нас сообщить тебе, если будет такая возможность, что по прибытии на Дон ты сможешь выбирать между назначением в вооруженные силы Дона или на дипломатическую службу…» Прочитав это, я перепугался до полусмерти. Я готов был выпрыгнуть из собственной шкуры и ждал ареста в любую минуту. Однако письмо это, очевидно, каким-то чудом избежало еще плохо организованной большевистской цензуры, так как ничего не случилось.

Вскоре после этого мы получили дальнейшие новости, но уже более благоразумным скрытным путем. Генерал Краснов установил дружеские отношения и взаимодействие с оккупировавшей Украину германской армией, в результате чего все военнопленные донские казаки теперь возвращались из Германии на Дон. По личной просьбе Краснова мой отец был репатриирован одним из первых и успел уже вернуться на свою родину, в Новочеркасск, столицу донского казачества. Он прибыл туда 26 июня 1918 г. Через посольство Дона на Украине – оно располагалось в Киеве, и возглавлял его старый друг и соученик отца генерал Черячукин – отец организовал для мамы, моей сестры и меня проезд из Петрограда до Киева в одном из так называемых «гетманских» поездов.

Эти поезда были частью в высшей степени странного тайного соглашения между гетманом Скоропадским – германским марионеточным правителем Украины – и советским правительством. В каком-то смысле это соглашение было предвестником Рождественского соглашения 1962 г. между Кастро и Соединенными Штатами о выдаче пленных, захваченных кубинскими войсками Кастро во время неудачной попытки вторжения на остров в районе Плайя-Хирон.

В 1918 г. у Скоропадского не хватало чиновников, способных и готовых работать во всевозможных министерствах и ведомствах его марионеточного правительства Украины. Поэтому он через германских посредников заключил с советским правительством в Москве тайное соглашение, по которому большевики обязались в обмен на определенное количество составов украинской пшеницы разрешить отъезд из Петрограда в Киев нескольких пассажирских поездов с людьми, которых назовут по своему усмотрению министерства гетмана. Эти поезда должны были пользоваться экстерриториальными привилегиями, а на советской территории их должны были охранять два вооруженных отряда – большевистский и украинский, – причем красные обязались позволить всем прибывшим на петроградский вокзал свободно сесть в эти поезда и не обыскивать их вещи. Единственную проверку документов и личностей пассажиров должен был осуществлять комендант украинского поезда.

Мы решили уехать. Бабушкины дочери от первого брака сестры Тихомировы согласились взять на себя заботу о ней, и бабушка переехала в их петроградскую квартиру. Француженка-гувернантка моей сестры в ближайшее время ожидала репатриации во Францию, поэтому на некоторое время она должна была остаться в нашем царскосельском доме одна. Мы оставили кое-какую мебель в ее комнате, все остальное в доме было срочно продано.

Исключением стала мебель из моего кабинета и одна-две картины, ценные для нас из сентиментальных соображений. Эти вещи мы сложили на чердаке у наших друзей Куриссов, живших от нас через улицу. Тогда мы еще верили, что я скоро смогу вернуться в Петроград и продолжить учебу на инженера. На самом же деле мне суждено было вновь увидеть этот город только через сорок один год. По тем же самым ошибочным соображениям мы пристроили на время моего старого приятеля, бульдога Бульку (фото 17). В последующие годы, когда в Петрограде становилось все голоднее и голоднее, я часто упрекал себя в том, что не усыпил его перед отъездом.

Перед самым нашим отъездом советское правительство объявило о всеобщей мобилизации бывших офицеров; буквально накануне мы узнали, что ночью в Петрограде прошли массовые аресты потенциально враждебных офицеров. Мама очень забеспокоилась и настояла на том, чтобы мы немедленно покинули Царское Село и провели последнюю ночь перед отъездом в петроградской квартире моего дяди по отцу. К счастью, ей удалось преодолеть мои пустые возражения – ее предчувствие спасло мне жизнь. На следующее утро гувернантка-француженка приехала из Царского Села, чтобы предупредить нас, что ночью прошли многочисленные аресты, а в наш дом дважды приходили вооруженные красные патрули, искали меня. Красные были очень удивлены и рассержены, когда узнали, что в доме осталась одна только гувернантка, и обнаружили, что он покинут и совершенно пуст – только в бывшем кабинете отца на стене красовалось все то же оружейное панно.

Большинство офицеров, арестованных в то время в Петрограде и его окрестностях, погрузили на баржи, которые затем вывели в Финский залив и затопили с людьми на борту. Очевидно, сделано это было для того, чтобы припугнуть остальных офицеров и обеспечить их согласие на сотрудничество. Начинался настоящий красный террор.

В тот же день мы без всяких проблем сели в «гетманский» поезд. Советские правители по собственным внутриполитическим соображениям не раскрывали его истинного характера, и официально поезд назывался «поездом украинских железнодорожников». Но мы слышали, как красные часовые ворчали и жаловались на то, что им в жизни не приходилось встречать железнодорожников и членов их семей, меньше похожих на пролетариев, чем в этом поезде. На самом деле в нем был цвет старого петроградского общества – независимо от того, имели или нет эти люди прежде связи с Украиной. Я вообще, похоже, был там единственным человеком, имевшим хоть какое-то отношение к железным дорогам, – и вскоре моя студенческая фуражка Института путей сообщения очень мне пригодилась.

Женщин и маленьких детей разместили в «мягких» вагонах первого и второго класса, так что мама и сестра получили в свое распоряжение отдельное двухместное купе. Я ехал в одном из «жестких» вагонов третьего класса, в которых разместили мужчин.

До Витебска – последнего крупного города перед украинской границей (см. карты А и Ж) – путешествие шло гладко. В Витебске собравшаяся на перроне толпа попыталась взять наш поезд штурмом, но соединенными усилиями большевистского и украинского отрядов, выделенных для охраны состава, эту попытку удалось отразить. Солдатам пришлось выкатить на открытую платформу станковые пулеметы и пригрозить толпе применением силы.

Когда поезд покинул Витебск, сопровождавшие его украинские и большевистские офицеры и солдаты решили совместно отметить свой успех. В результате к моменту прибытия на пограничную станцию Орша вся охрана упилась вдрызг.

Пассажирская станция в Орше находилась в руках красных, а железнодорожные депо и мастерские – всего в нескольких сотнях футов от платформы, к которой подошел наш состав, – удерживали немцы. Незадолго до нашего прибытия окрестные крестьяне взбунтовались против советской продразверстки, так что теперь на станции находился значительный отряд только что сформированной Красной армии. Командовал ими мрачный человек – должно быть, бывший офицер императорской армии, причем заслуженный – на гимнастерке он по-прежнему носил покрытый белой эмалью офицерский крест Св. Георгия. Эта боевая награда в старой армии ценилась выше всех прочих и давалась только за храбрость на поле боя.

Пьяненький украинский комендант поезда неуверенной походкой вышел к нему на платформу. Красный офицер сказал, что ему приказано пройти по вагонам – но этот осмотр будет чисто формальным, после чего мы сможем следовать дальше. Но украинец, покачиваясь, заявил: «Ноги вашей не будет в моем поезде!» – и тут же сгоряча приказал немедленно двигаться на германскую сторону.

В ответ на это красный командир отдал несколько коротких резких приказов. Вооруженные красные солдаты, высыпавшие из здания вокзала, схватили и разоружили пьяного командира-украинца и его людей, заперли их в вагоне и сняли с поезда свой собственный конвой, равно пьяный. На платформу выкатили пулеметы с приказом изрешетить паровоз и все вагоны пулями, если машинист сделает хоть малейшую попытку прорваться через границу. Затем состав перевели на запасный путь, паровоз отцепили, а у каждой из четырех дверей каждого вагона поставили по часовому. Пассажирам было запрещено выходить и общаться с пассажирами других вагонов. Начался обыск, продлившийся двое суток. Очевидно, глупое поведение коменданта убедило местное красное командование в том, что состав везет ценную контрабанду. В самом деле, чуть ли не каждый в поезде, будучи уверенным, что проедет через границу без обыска, прихватил с собой самые ценные сувениры прежних имперских дней. Мы тоже. Мне, правда, удалось при помощи блефа избежать проверки ручной клади. Солдаты, проводившие обыск, заметили на моей фуражке кокарду со скрещенными топором и якорем и с радостным удивлением приветствовали меня «товарищ железнодорожник» – я оказался первым железнодорожником в поезде, который по идее должен был везти только железнодорожников. Мама просто сунула несколько сотен рублей в руку начальника команды, проводившей обыск в их вагоне, и он увел своих людей из их купе, даже не взглянув на ручную кладь. Не всем так повезло – какую-то женщину, которая начала спорить и проклинать красных, обыскивали со всем тщанием и даже оторвали с ее элегантных туфель подметки, чтобы проверить, не спрятано ли там что-нибудь.

Когда обыск вагонов закончился, пассажирам разрешили погулять по станции, сходить за кипятком и т. п. Затем начался осмотр багажа, и пассажирам пришлось открывать свои чемоданы, разложенные на путях вдоль поезда. Я испытал напряженный момент, когда один из красных комиссаров поднял связку блокнотов – где были и мои дневниковые записи, описание сражения под Пулковом и боев на Дону, – и заметил, что стоило бы отнести это в местный Совет для проверки. Но другой комиссар бросил связку обратно в чемодан и сказал, что подобного барахла у них и без того хватает.

Как только пассажиры смогли общаться между собой, они тут же выбрали представителя – очень энергичного кавказского князя, фамилию которого я забыл. Было очевидно, что комендант-украинец в данной ситуации бесполезен. Князь тут же отрядил двоих молодых людей и дал им задание попытаться поодиночке тайно перейти границу и сообщить о происходящем гетману Скоропадскому, у которого в этом поезде ехали родственники. Им обоим это удалось.

Как мы узнали позже, украинские власти предприняли немедленные действия – все составы, везущие украинское зерно в обмен на людей, были остановлены. Результат мы скоро почувствовали. Через два или три дня среди пассажиров распространилась информация о том, что московские власти приказали местным красным пропустить наш состав, но что местные собираются сначала проверить всех мужчин призывного возраста по месту рождения. Каждому, кто считал, что такая проверка может для него плохо кончиться, следовало немедленно обратиться к выбранному нами представителю – князю.

Я знал, что в ночь нашего отъезда красные в Царском Селе пытались меня арестовать, и решил, что посылать туда запрос обо мне не стоит. Я отправился к князю, у которого на подобный случай – а их в поезде оказалось несколько – имелся готовый план: он обещал изъять мое имя из списка пассажиров, если я согласен был «испариться» – то есть исчезнуть из поезда и попытаться самостоятельно перейти границу. Я должен был дать слово чести, что не открою в случае чего своей связи с «гетманским» поездом. Я согласился, так как, оставшись, ничем не мог помочь маме и сестре, а мог только поставить их тоже под удар.

К счастью, перед отъездом из Петрограда я догадался взять в Институте путей сообщения официальную справку о том, что являюсь студентом и еду в Могилев – ближайший к границе крупный город с украинской стороны. С этим документом я явился в Исполнительный комитет местного Совета и объяснил, что хочу в Могилеве выменять продукты для своей семьи в Петрограде. Мне выдали пропуск в Могилев, на «оккупированные территории» – вполне точное описание статуса Украины в то время. Этот пропуск до сих пор у меня; он датирован 19 августа 1918 г.

Красные часовые без всяких проблем выпустили меня через ворота в своем проволочном заграждении. Пересекая широкую – футов сто или около того – полосу ничейной земли, я убрал красный пропуск в карман и уже с украинским пропуском подошел к воротам в проволочном заграждении другой стороны. Охранял ворота вооруженный патруль германской пехоты. Мой документ был составлен на украинском и немецком языках на печатном бланке украинского министерства иностранных дел; он был выдан в Киеве 24 июля 1918 г., подписан тремя чиновниками – министром, начальником департамента и начальником консульского отдела, – и удостоверен официальной печатью министерства. Он тоже до сих пор хранится у меня. Тем не менее германский лейтенант, которому я предъявил этот документ и к которому обратился по-немецки, надменно отказался обращать на бумагу какое бы то ни было внимание. Он сказал, что ему нет дела до того, что написали какие-то там украинцы и он не пропустит меня, если нет документа от германского военного командования[76].

Было очевидно, что спорить с этим человеком бесполезно, и я решил подождать между двумя рядами колючей проволоки, пока его не сменит на посту другой офицер. Не могу сказать, что чувствовал себя при этом в безопасности – я опасался, что красные часовые могут заметить мои затруднения и позвать меня обратно для выяснения. Когда караул у «украинских» ворот сменился, я попробовал еще раз.

Немецкий лейтенант, с которым мне на этот раз пришлось иметь дело, оказался гораздо более сговорчивым. Он знал о существовании «гетманского» поезда и о том положении, в котором он оказался; знал, что красные задержали поезд в нескольких сотнях ярдов от границы и что германское командование выдало общее разрешение на всех его пассажиров. Но могу ли я доказать, что я действительно с этого поезда? – украинского пропуска оказалось недостаточно. У офицера был строгий приказ не пропускать через границу бывших офицеров русской армии, если они идут поодиночке. Дело в том, что такие офицеры, как правило, направлялись на Северный Кавказ в Добровольческую армию Корнилова – Деникина, а она была откровенно антигерманской. Исключение можно было сделать только в том случае, если бы за меня поручился кто-то из украинских пограничных офицеров.

Я спросил имена местных украинских офицеров. Заместителем командира был человек по фамилии Николаев – которая, особенно на севере России, распространена не меньше, чем Смит в Англии или Соединенных Штатах. Тем не менее я заявил, что знаю его, и написал ему записку на русском; я объяснил, что не рассчитываю на то, что он окажется моим бывшим одноклассником по Императорскому училищу правоведения, но все же надеюсь на помощь.

Вскоре после этого прибежал украинский офицер. Это был Николаев, и оказался он, по невероятному совпадению, двоюродным братом моего одноклассника. Немцы тут же пропустили меня через заграждение и передали на попечение Николаеву.

Однако мои тревоги закончились только через пару дней, когда красные наконец пропустили «гетманский» поезд через границу и я вновь встретился с мамой и сестрой; они никак не пострадали и добрались целыми и невредимыми. Примерно двум десяткам молодых людей пришлось, как и мне, «испариться» из поезда; большинство из них сумели тем или иным способом перейти границу и теперь вернулись в поезд. Но кое-кого недосчитались – говорили, что некоторые из них заплатили местным контрабандистам большие деньги, но негодяи, вместо того чтобы переправить их через границу, сдали большевикам.

Несколько дней мы провели в Киеве – штаб-квартире оккупационной германской армии. Мы жили у посла Дона на Украине генерала Черячукина и одновременно оформляли всевозможные украинские и германские документы, необходимые для безопасного проезда через Украину на восток, на Дон. Германская часть затруднений не вызвала, зато обстановку в украинских конторах вполне можно было описывать сценами из какой-нибудь музыкальной комедии. Большинство чиновников умели говорить и писать только по-русски, украинского не знал почти никто. Еще не закончены были споры о том, является ли украинский отдельным языком или всего лишь «малороссийским», как прежде говорили, диалектом русского. Но теперь вышел приказ вести всю корреспонденцию исключительно на украинском языке. В каждом случае, когда речь шла о документах вроде нашего разрешения – где требовалось сотрудничество нескольких департаментов, – это вызывало серьезные задержки. Первый чиновник, к которому вы обращались, писал письмо на русском; затем нам приходилось ждать, пока его переведут на украинский, а в департаменте-получателе – ждать, пока его переведут обратно на русский; только после этого лица, имеющие право принимать решения, могли его прочесть и наложить резолюцию. В основном в чиновных кабинетах мы встречали русских правого толка, и отношение их ко всему можно было выразить словами: «хоть с чертом, если он против большевиков».

В конце концов мы получили все документы и смогли вновь отправиться в путь. Путешествие наше проходило с относительным комфортом. Больно было видеть, что все мосты охраняются офицерами и солдатами в форме германской армии, что все станции на пути заняты частями той же германской армии, что немцы ведут себя как хозяева – а в то время, очевидно, они и были хозяевами на Украине. Германских войск вокруг вообще было много, так как по всей Украине вспыхивали крестьянские восстания против принудительной реквизиции продовольствия для отправки в Германию.

Обстановка изменилась в Таганроге, небольшом городе на Азовском море. На станции здесь стояли совместно германские войска и донские казаки – а после этого вокруг были одни только казаки. И офицеры, и нижние чины носили в точности такие же погоны и форму, как прежде в императорской армии. Везде поддерживался идеальный порядок.

В Ростове-на-Дону мы пересели в поезд на Новочеркасск, а там на платформе нас встретил отец. После трех лет разлуки члены нашей семьи вновь собрались вместе.

Глава 7Дон под началом нового атамана – генерала Краснова

Восстание против красных на Дону весной 1918 г

Теперь следует кратко обрисовать события, которые произошли на Дону за пять с половиной месяцев моего отсутствия.

Генеральная стратегия белых частей, отступивших в самые труднодоступные районы степей, оправдала себя. Как и ожидалось, реквизиции продовольствия и другие непродуманные действия красных привели к тому, что казаки в большинстве своем вскоре взбунтовались и теперь уже поддержкой встречали белые части, которые начали потихоньку возвращаться из степей. В апреле, когда германские войска стремительно двинулись по Украине на восток в тыл красным и большевики на Дону оказались ослаблены, по всему краю вспыхнули восстания.

На мирных переговорах в Брест-Литовске (декабрь 1917 г. – март 1918 г.) немцы настаивали на «независимости» Украины – Германия надеялась получить таким образом продовольствие, без которого Центральные державы уже не могли продолжать войну против Англии, Франции и Соединенных Штатов. С этой целью Германия подписала 9 февраля 1918 г. мирный договор с делегацией украинской социалистической Рады[77]. Чтобы придать этому договору хотя бы видимость законности, 9/22 января 1918 г. – через четыре дня после роспуска большевиками Всероссийского Учредительного собрания в Петрограде – украинская социалистическая Рада заявила в Киеве о «независимости» Украины. Следует отметить, что на Украине не только не было всенародного голосования по вопросу провозглашения «независимости», но и саму Центральную раду не выбирали всенародным голосованием.

Провозглашение Радой «независимости» было типичной акцией из разряда тех, что прокатились по всей России после насильственного роспуска Всероссийского Учредительного собрания. Большевики разогнали его, так как после всенародных выборов им в этом органе принадлежало всего лишь около 25 процентов голосов. После этого, очевидно, не осталось никаких законных средств, при помощи которых местные власти могли бы добиться от центрального правительства признания своих нужд и потребностей. В результате распространения большевизма привычный порядок вещей и привычная жизнь рухнули. Наступила кровавая анархия. Все умеренные группы и партии оказались под угрозой. В этих обстоятельствах определенную поддержку у населения получили всевозможные сепаратистские группировки. (Германия, например, стремясь как можно сильнее и навсегда ослабить Россию, поощряла на Украине подобные группы.) Однако эта поддержка выражала скорее не антирусские, а временные антибольшевистские настроения.

В тот момент, когда украинская социалистическая Рада провозглашала в Киеве «независимость», в ее распоряжении имелись войска численностью всего лишь 3000 человек; повсеместно шли бои с местными большевиками и просоветским правительством Советской Украины в Харькове. В тот же день, когда представители Центральной рады подписывали мирный договор с Германией (9 февраля 1918 г.), ее войска вынуждены были оставить Киев красным. Отвечая на призыв Рады о помощи, 1 марта 1918 г. германские войска вошли в Киев, а через два месяца полностью заняли Украину. Затем 30 апреля 1918 г. они сместили пригласившую их социалистическую Раду. Вместо нее германское военное командование посадило на Украине марионеточного правителя – генерала Павла Петровича Скоропадского; собрание зажиточных фермеров и землевладельцев провозгласило его гетманом Украины. Я уже обрисовал, что именно это означало на практике, – настоящими хозяевами на Украине стали немцы.

На Дону, однако, казаки после тяжелых сражений сумели сами изгнать красных. При этом возникло немало драматических ситуаций, из которых я упомяну две.

Первый эпизод имеет отношение к одному из бывших урядников нашей Гвардейской казачьей батареи Подтелкову. Как я уже писал, он сделался вожаком красных. В конце мая 1918 г. он был захвачен в плен и казнен бывшим своим товарищем по Гвардейской батарее лейтенантом Спиридоновым. Этот факт драматичен и сам по себе; он ясно демонстрирует глубину раскола во всех социальных слоях российского общества, который принесла с собой Гражданская война. Однако в обстоятельствах пленения Подтелкова можно увидеть нечто большее – черты настоящей древней саги. Как было дело, рассказали мне на следующее лето два молодых казака из 2-й Донской казачьей батареи, с которыми я тогда служил. Они с лейтенантом Спиридоновым были из одной станицы.

Спиридонов был единственным офицером, родившимся в тех местах, и казаки станицы очень гордились тем фактом, что он был произведен в офицеры из нижних чинов за боевые заслуги. До них уже дошли вести о формировании в Новочеркасске антикрасного Донского казачьего правительства и о его приказе схватить и казнить Подтелкова, когда однажды вечером из соседней станицы с юга прискакал всадник на взмыленной лошади и сообщил, что Подтелков с небольшой группой сторонников остановился в их станице на ночь. Он пытался уйти от антибольшевистского восстания на север. Церковный колокол в станице тут же ударил в набат, и все казаки собрались на площади у церкви, вооруженные и готовые к действиям.

Станичные старейшины предлагали в ту же ночь внезапно напасть на Подтелкова, но Спиридонов наотрез отказался захватывать бывшего друга врасплох. Поскольку Спиридонова успели уже избрать местным атаманом, он взял в этом споре верх и направил к Подтелкову гонца с предложением встретиться на рассвете – наедине – на вершине кургана примерно на полпути между станицами.

Как рассказали мне молодые казаки, отряд Спиридонова, в котором были и они, остановился не доезжая кургана и спешился. В тусклом рассветном свете они смутно различали такую же группу людей по другую сторону кургана; несколько всадников отделились от группы и двинулись на вершину кургана навстречу Спиридонову.

Зрелище, должно быть, было фантастическое! Первые лучи восходящего солнца заливали светом две гигантские фигуры бывших гвардейцев и друзей на недвижных конях, замершие за разговором, а чуть ниже погребальный курган древнего владыки степей был все еще погружен в предрассветный сумрак.

Затем они поворотили коней и вернулись к своим людям. Последовала короткая схватка, в которой деморализованный отряд Подтелкова был разгромлен, а уцелевшие захвачены в плен.

Начиная с этого момента рассказанная мне история в целом соответствует неприятной сцене повешения Подтелкова, которую описывает в своем романе «Тихий Дон» Шолохов. Но версия Шолохова совершенно лишена того романтического флера, в который обернута уже изложенная версия – на мой взгляд, правдивая. Некоторое время спустя (в 1919 г.) я встретил Спиридонова, который на тот момент был капитаном и командовал батареей. Я спросил, о чем они с Подтелковым говорили на вершине кургана. Он помрачнел и ответил: «О прошлом» – и не захотел больше ничего сказать. Таким образом, он сам косвенно подтвердил правдивость рассказанной мне истории.

Второй драматический эпизод, который мне хочется упомянуть, имел место в Новочеркасске, который казаки близлежащих станиц освободили от красных 23 апреля 1918 г. Большевики, однако, получили подкрепление, перегруппировались и 24 апреля вновь начали наступательные действия. Казаки оказались в трудном положении, и некоторое время казалось, что они вновь будут вынуждены оставить свою столицу. Затем, в критический момент, неожиданно пришла весть о том, что на западном фланге красных появился, как будто из ниоткуда, значительный отряд белых добровольцев[78] под командованием полковника Дроздовского. Их появление обеспечило полный разгром красных. Я не раз слышал на Дону эту историю – в частности, она описана у генерала И.А. Полякова, бывшего начальника штаба Донской армии.

Отряд, о котором идет речь, был сформирован в Румынии после того, как при правительстве Керенского стоявшие там русские войска рассыпались и исчезли. Полковник Дроздовский собрал вокруг себя тех офицеров и нижних чинов, кто слышал о формировании на Дону Добровольческой армии и решил пробираться туда через Украину. Железные дороги уже не работали, но отряд Дроздовского сумел в разгар анархии преодолеть 600 миль по сельским дорогам и провести с собой артиллерию и броневик, который и оказался решающим аргументом в разгроме красных под Новочеркасском.

Генерал Поляков описывает, как командиры донских казаков узнали от Дроздовского о том, что на границах Дона появились германские войска. Необходимо было принять очень сложное решение о принципах отношения к ним. Невозможно было продолжать сражаться с немцами, воюя одновременно с большевиками, поэтому командование установило со своими новыми соседями на западной границе – немцами – дружественные отношения и взаимодействие.

Вскоре после этого (1–5 мая 1918 г.) прошел казачий «Круг Спасения Дона»; он восстановил старое, еще XVII века, название региона – «Всевеликое войско Донское» – и избрал генерала Петра Николаевича Краснова атаманом Дона. Атаман Краснов продолжил и развил политику, которую начали претворять в жизнь его предшественники, – политику сотрудничества с германскими оккупантами Украины; борьба с ними была бы бессмысленной и тщетной.

Обе стороны быстро приспособились к новым реалиям. Германское военное командование убедилось, что казаки вполне способны удерживать красных за пределами своей территории и что присутствие на Дону германских частей вызвало бы только лишние трения между немцами и казаками. Исходя из этого германское командование отвело свои войска с казачьих пограничных территорий, которые они поначалу заняли, обратно на Украину. Германцы также снабжали правительство атамана Краснова оружием и боеприпасами в обмен на продовольствие. 5 июня германское военное командование в Киеве формально признало правительство Дона. 29 июля 1918 г. этому примеру последовала и германская марионетка на Украине – гетман Скоропадский.

Наша жизнь в Новочеркасске

Если смотреть в ретроспективе, то у атамана Краснова не было выбора – он вынужден был сделать то, что сделал. В то время, однако, я считал иначе, и большое количество других молодых русских офицеров думали так же, как я, – сотрудничество с германской армией, при любых обстоятельствах, казалось нам непростительным. Поэтому я воспользовался формальным предлогом, чтобы уйти от службы в войсках и не воевать в союзе с немцами против других русских. Донское правительство объявило освобождение от военной службы для всех тех, кто хотел завершить образование; мало того, бывшим партизанам героических дней атамана Каледина предоставлялись особые привилегии, включая прием вне конкурса в любое учебное заведение по выбору.

Я тут же воспользовался этим, подал документы и был принят на инженерно-строительное отделение Донского политехнического института в Новочеркасске. Бабушка Быковская пыталась уговорить меня пойти вместо этого на горное отделение и даже обещала завещать мне в этом случае часть своих земель с неразработанными залежами угля – очевидно, она надеялась, что я пойду по стопам ее покойного мужа, моего деда и тезки Григория Чеботарева. Но я справился с искушением – в значительной степени благодаря тому, что не верил, что в России когда-либо будет восстановлена частная собственность на минеральные богатства. Поэтому я решил продолжить образование в области гражданского строительства, начатое еще в Петрограде; именно эта область деятельности интересовала меня больше всего.

Бабушка Рыковская не обиделась и попыталась загладить прошлую вину перед сыном – купила для него в Новочеркасске двухэтажный каменный дом. Первое время мама была весьма занята тем, что заново отделывала и обставляла его, что в те дни было совсем не просто.

Вскоре, однако, мама вернулась к работе в лазарете – на этот раз в более высокой должности. Атаман Краснов попросил ее взять на себя обязанности по инспектированию всех военных лазаретов Дона с целью улучшения их работы. Мама с головой погрузилась в работу.

Отец сначала получил пост председателя Технического комитета Артиллерийского управления Донской армии. Затем 27 ноября 1918 г. он был назначен директором Донского кадетского корпуса – того самого училища, к первому выпуску которого принадлежал и он сам. На фото 35 он снят весной 1919 г. вместе с некоторыми из офицеров и выпускным классом училища. У нескольких кадетов на этой фотографии видны боевые награды, заработанные ими до возвращения в училище, когда они воевали добровольцами в белых партизанских отрядах.

Личность и взгляды генерала Краснова

В молодости П.Н. Краснов, как молодой офицер лейб-гвардии Атаманского полка – второго из двух гвардейских казачьих полков, расквартированных в Санкт-Петербурге, – принимал участие в Абиссинском походе 1898 г. По возвращении он написал и опубликовал короткий роман «Любовь абиссинки», ужаснувший многих достойных вдов российской столицы и привлекший к автору внимание общества. Первый литературный опыт заставил его, по всей видимости, уверовать, что эротика в литературе – кратчайший путь к известности. Его более поздние романы – такие как «От двуглавого орла к красному флагу» – тоже не были особенно сдержанными в вопросах секса, что позволяло некоторым из критиков генерала обвинять его в, как тогда говорили, «бульварном» стиле письма.

Во время Русско-японской войны 1904–1905 гг. Краснов был в Маньчжурии в качестве корреспондента газеты «Русский инвалид» – официальной газеты русской императорской армии, где и позже продолжали появляться его материалы за подписью «Гр. А.Д.».

Военное министерство в Санкт-Петербурге, похоже, высоко ценило его. Иногда, кажется, его статьи даже выпускались как пробный шар – чтобы понять реакцию общества на какое-нибудь спорное нововведение. Поэтому вопрос о том, кто скрывается за псевдонимом, вызывал в обществе значительное любопытство; многие читатели думали, что «Гр.» – сокращение от титула граф, и гадали, что означают инициалы А.Д. На самом же деле Градом звали любимую старую лошадь генерала.

Со своей женой, Лидией Федоровной, он встретился в санкт-петербургской Академии искусств, где посещал какие-то курсы. Она была в то время замужем за художником по фамилии Бакмансон – тем самым, кому мой отец позже поручил съездить в Болгарию и написать картину. После встречи с Красновым она развелась с мужем. В то время царило всеобщее убеждение в том, что жены гвардейских офицеров не должны выступать профессионально, и Лидия Федоровна – талантливая певица – вынуждена была оставить сцену; при этом она продолжала участвовать в любительских концертах и бенефисах. Детей у них не было.

Краснов был превосходным наездником и одно время – около 1910 г. – занимал пост старшего инструктора Офицерской кавалерийской школы, куда направляли капитанов для восстановления навыков и повышения квалификации. На фото 31 помещен снимок 1918 г. – того времени, когда П.Н. Краснов был атаманом Дона. На груди у него офицерский крест Св. Георгия, полученный вскоре после начала войны в 1914 г.; он командовал тогда 10-м Донским казачьим полком. Затем он успешно командовал бригадой, дивизией и, наконец, 3-м конным корпусом – в главе 4 я уже описывал последние трагические страницы существования этой части.

У него было хорошо развитое чувство юмора. Над столом в его кабинете висел любимый рисунок – цветной шарж на него самого, – нарисованный, мне кажется, русским художником-баталистом Самокишем, который в 1904–1905 гг. тоже мог быть военным корреспондентом в Маньчжурии. На рисунке Краснов в форме Атаманского полка летит через японские линии верхом на большом артиллерийском снаряде, зажав наготове под мышкой вместо копья гусиное перо – это пародия на одну из историй знаменитого немецкого вруна барона фон Мюнхаузена.

Краснов никогда не ставил мне в вину нежелание служить под его командой, пока он сотрудничал с германской армией в оккупации Украины; по-моему, он хорошо понимал мои чувства – во всяком случае, позже он хвалил некоторые другие мои дела, кажется, вполне искренне, как можно видеть из документов (фото 28 и 32).

Прекрасный оратор, он умел выступать в понятной и в то же время цветистой манере, которая легко находила путь к казачьим сердцам. Я уже рассказывал, каким прекрасным актером он мог быть в критически напряженных обстоятельствах. Вскоре после нашего приезда в Новочеркасск мне довелось стать свидетелем нескольких ситуаций, говоривших о том, что и гораздо более значительные сцены он способен готовить и срежиссировать с не меньшим искусством.

К этому времени большая часть Донской области была освобождена от красных, и атаман Краснов объявил выборы (с участием одних только казаков) представителей и созыв Большого войскового Круга. Круг собрался 15/28 августа 1918 г. На фото 33 и 34 можно видеть церемонию его открытия, проходившую перед Новочеркасским православным собором. Фото 34 сделано со ступеней собора, и на заднем плане видно, как масса делегатов Круга движется к собору мимо взявших на караул спешенных донских казаков. Впереди них казаки-офицеры несут бархатные подушечки с регалиями Дона – в основном наградами, которых прежние российские императоры удостоили войско Донское в целом. Четвертый слева – полковник Николай Упорников, под началом которого я служил в Донской казачьей гвардейской батарее в 1917 г.

Но самая впечатляющая церемония, которую мне довелось увидеть в то время, была проведена 26 августа ⁄ 8 сентября 1918 г. в Персияновке, где генерал Краснов представил Кругу созданную им так называемую «молодую армию». Командовали этими частями отборные казаки – офицеры и урядники старой императорской армии, а рядовыми были только что набранные девятнадцати – двадцатилетние казаки, прежде не служившие и потому не подвергавшиеся во времена правления Керенского большевистской пропаганде.

Всего в нескольких сотнях ярдов от места, где шестью месяцами раньше на подступах к Новочеркасску потрепанная горстка белых партизан в последний раз пыталась сдержать красный прилив, теперь красовались в парадном строю около 15 000 превосходно снаряженных и обученных первоклассных белых войск. Происходящее живо напомнило мне тогда о парадах императорской гвардии, которые я видел ребенком в лагере под Красным Селом.

На расстоянии примерно в четверть мили от зрительских трибун лицом к ним в едином строю стояли пехотные, кавалерийские и артиллерийские части; атаман Краснов в сопровождении полудюжины офицеров и знаменного пронесся галопом вдоль линии войск. Играл оркестр, части при приближении Краснова брали на караул, казаки дружным речитативом в один голос отвечали на его приветствие, затем кричали «ура» – знакомое «ур-ра-а-а» старой русской армии; оно перекатывалось из конца в конец строя и гремело, пока генерал не миновал его весь. Картина была красивая и волнующая – солнечные блики на шашках и штыках при приближении атамана к каждой части и ответный рев сотен молодых глоток, ясно слышимый на фоне перекатывающегося по площади общего «ура» и военной музыки.

Здесь Краснов отошел от обычного порядка императорских парадов. По идее он должен был развернуться и провести войска парадом мимо зрительских трибун. Он же организовал дело так, что 300 делегатов Круга стояли в том месте, которое обычно отводилось для принимающего парад монарха. Проскакав перед строем, Краснов возглавил марш и провел войска перед делегатами, отсалютовав им при этом церемониальной атаманской булавой.

Политическим символизмом этого акта он хотел подчеркнуть суверенную власть Круга. Делегаты прекрасно поняли намек – ведь большинство из них составляли ветераны – и не преминули продемонстрировать Краснову свою высокую оценку и самого действа, и успешной военной реорганизации, доказательство которой они только что видели. Не сходя с места, Круг присвоил Краснову чин генерала от кавалерии; Краснов при этом перепрыгнул через ступеньку – в императорской армии он был всего лишь генерал-майором.

В противоположность утверждениям современной антирусской пропаганды, генерал Краснов вовсе не был сепаратистом новоизобретенного «казацкого» толка. В своих мемуарах, опубликованных в 1922 г., он пишет, что еще летом 1917 г., обращаясь к казакам 1-й Кубанской дивизии, он говорил о «…географической невозможности создания независимой казачьей республики… большинство их склонны были видеть Россию конституционной монархией или республикой, где казакам предоставлена широкая автономия».

После избрания на пост донского атамана он подтвердил свою верность этому принципу. Объявляя о своем избрании в письме к правительствам других стран (23 мая ⁄ 5 июня 1918 г.), Краснов писал: «До создания, в той или иной форме, Единой России Войско Донское будет демократической республикой со мной во главе».

Однако любые демократические права в Области войска Донского распространялись только на казаков. В результате возникла власть вооруженного меньшинства – правда, значительного. Меньшинство это решало свои проблемы парламентскими методами, но передавало, как в былые дни, временную полудиктаторскую власть военному вождю – атаману.

Неправда и то, что подобная структура власти имела хоть какой-то антисемитский характер – равного представительства в Круге лишены были не только евреи, но и все другие неказаки, включая великороссов и украинцев. На Дону при Краснове не было погромов и других аналогичных антиеврейских проявлений – там вообще было очень мало евреев, а торговлей заправляли в основном армяне и греки. Позже действительно генерал Краснов стал ярым антисемитом, но произошло это в основном под влиянием людей и событий, с которыми ему пришлось столкнуться в 20-х годах в Германии.

Генерал Краснов на практике воплощал в жизнь принцип «Дон для донских казаков», но при этом никогда не считал себя или Дон чем-то иным, кроме как неотъемлемой частью России, и часто говорил об этом. Лично он стоял за монархию в России. Когда-то царь Николай II, узнав о его литературных опытах, принял Краснова на личной аудиенции; императрица и великие княжны тоже знали о нем и даже встречались с его женой через мою маму – так, Татьяна Николаевна упоминает ее в своем письме (фото 29).

После убийства царской семьи атаман Краснов официально приказал провести в церкви торжественную погребальную службу, посвященную их памяти, хотя это и дало его противникам новые основания для критики.

Генерал Краснов был очень сильной и сложной личностью, человеком большой личной храбрости и способным организатором. Ему выпало иметь дело с чрезвычайно сложной, новой и стремительно меняющейся ситуацией. Ему приходилось постоянно изобретать на ходу новые решения и тут же претворять их в жизнь, причем часто одно действие в корне противоречило другому. Исходя из этого, позже Краснова много критиковали и называли оппортунистом, что в значительной мере справедливо. Его обвиняли также в нетерпимости к тем, кто критиковал его; это верно только отчасти. Чисто теоретически все эти свойства можно рассматривать как отрицательные. Однако без них невозможно было бы в самом центре сотрясавшего мир революционного хаоса идти по туго натянутому канату конструктивного руководства так долго, как удавалось ему на юге России. Все его действия мотивировались в первую очередь высоким чувством долга, а не личным тщеславием, в чем его иногда обвиняют.

Дон между германской и Добровольческой армиями

Весной и в начале лета 1918 г. Добровольческая армия, организованная генералами Корниловым, Алексеевым и Деникиным, только начинала приходить в себя после тягот эпического Ледяного похода. Этот марш через зимние степи добровольцам пришлось совершить после того, как в феврале 1918 г. красные вынудили их оставить Ростов. Немногие уцелевшие в этом походе были удостоены награды, которая представляла собой пронзенный мечом серебряный терновый венец. Носили эту награду на ленте в оранжевую и черную полоску – таких же цветов, как у креста Св. Георгия, высшей награды за воинскую доблесть.

Терновый венец кому-то может показаться претенциозным, но на самом деле он лишь верно символизировал те лишения и тяготы, которые пришлось перенести ядру Добровольческой армии. Белые части шли через ледяную пустынную степь – почти не заселенную в тех местах – и постоянно, особенно вблизи железных дорог, подвергались атакам красных отрядов. В постоянных стычках они несли огромные потери. Раненых нельзя было оставлять, так как их наверняка убили бы. В результате к маю 1918 г. Добровольческая армия в значительной степени потеряла мобильность и наступательные возможности; немногие оставшиеся боеспособные части были заняты охраной громадного обоза с ранеными. Кубанские казаки, по территории которых по большей части двигалась Добровольческая армия, медленнее, чем донские казаки, решались на восстание и на активные действия против своего неказачьего большинства, настроенного в основном пробольшевистски.

К трудностям, пережитым Добровольческой армией, за рубежом часто относятся легкомысленно, их просто называют «царистами» – как будто этим все сказано, как будто это слово-ярлык действительно отражает живые реалии того времени. Да, это правда – большинство добровольцев составляли бывшие офицеры императорской армии, но очень небольшая часть их была монархистами – по очень разным причинам.

Руководили Добровольческой армией люди простого происхождения. Так, генерал Корнилов был «сыном казака и крестьянки», как сам он сказал о себе в одной из своих речей. Можно добавить, что мать его принадлежала к одному из аборигенных сибирских племен, чем объясняются отчасти монгольские черты самого Корнилова. Генерал Деникин был внуком крепостного крестьянина.

Кстати говоря, многие офицеры императорской армии вовсе не были профессиональными военными; в армию их привела война. В социальном плане большинство из них относилось к интеллигенции; нередко их в шутку называли «раскаявшимися интеллигентами». Увидев, чем обернулись в реальности «свободы и вольности», в которые они всегда верили, и до чего они довели армию и Россию, когда режим Керенского позволил им дойти до немыслимых в военное время пределов, эти люди испытали только ужас и отвращение. Главной их мотивацией был гнев на большевиков за то, что те злоупотребили этими свободами и разрушили своей пропагандой русскую армию, отдав Россию на милость Германии.

Неколебимая верность военным союзникам как подлинным друзьям России, лозунг «Россия, единая и неделимая», надежда на Учредительное собрание как средство решения всех политических проблем и непримиримый антигерманизм – вот то, что поддерживало большинство этих людей в ужасных испытаниях Ледяного похода. Поэтому можно себе представить их возмущение при вести о том, что их соседи с северо-запада, донские казаки, под началом атамана Краснова сотрудничают с оккупировавшей Украину германской армией. Добровольцы испытывали – в гораздо большей степени – те же чувства, которые побудили и меня поначалу уклониться от службы донскому правительству генерала Краснова.

Однако сам генерал Краснов в то время еще не был настроен прогермански – это пришло позже. Он просто был реалистом. Турция, союзник Германии, по-прежнему контролировала Босфор и Дарданеллы и не давала Англии и Франции поддерживать связь с антикрасными силами юга России. На Дону не было складов оружия и боеприпасов, поэтому все необходимое для ведения боев приходилось захватывать у противника – а для этого постоянно устраивать внезапные ночные атаки и окружения. В то же время германцам на Украине достались крупные склады императорской армии; более того, они готовы были обменивать их содержимое на продовольствие. В дополнение к этому Краснов, сотрудничая с германской армией на Украине, добился того, что немцы не входили на Дон и в то же время обеспечивали казакам надежно защищенный левый фланг, позволяя тем самым направить все силы на борьбу с внешними и внутренними красными.

Пожалуй, в некоторых отношениях атаман Краснов немного перестарался в установлении дружеских отношений с германским Верховным командованием. Так, он отправил кайзеру Вильгельму два дружеских личных послания и направил в Берлин казачью военную миссию; дошло до того, что эта миссия посетила – с германской, естественно, стороны – места боев и фронтовые части во Франции. Он также поддерживал формирование на германские деньги в неказачьих районах, освобожденных Донской армией, так называемой Южной армии – непосредственного соперника про-союзнической Добровольческой армии. Все это вызывало бурю негодования как в самой Добровольческой армии, так и у некоторых казаков-интеллектуалов.

В этой связи следует помнить, что у Добровольческой армии не было непосредственной границы с германскими войсками – между ними стояли донские казаки, а потому перед добровольцами не возникала та дилемма, с которой пришлось столкнуться атаману Краснову. Им легко было критиковать Краснова в этом вопросе. Тем не менее он понимал, что Добровольческой армии необходимо помогать, – и делал это; он делился с добровольцами частью военных припасов, которые получал от германского командования на Украине. Это, конечно, был сильный аргумент в пользу Краснова в язвительных перепалках – в том числе публичных – по вопросу его отношений с немцами.

Подчеркивая, что Добровольческая армия не имеет корней на территориях, где воюет, а потому не несет за них той меры ответственности, как Донское правительство за казачьи земли, командир Донской армии генерал Денисов однажды не слишком тактично отозвался о добровольцах как о «странствующих музыкантах». В другой раз, узнав, что в штаб-квартире Добровольческой армии Донскую армию назвали «проституткой, которая продает себя любому, кто заплатит», тот же генерал Денисов ответил в том же духе: «Если Донская армия – проститутка, то Добровольческая армия – сутенер, который пользуется ее заработками и живет у нее на содержании».

Сам атаман Краснов прибегал к более литературному, но оттого не менее саркастическому языку. Приведу цитату:

«…уже во время августовской [1918 г.] сессии Круга атаман, отвечая на обвинения в сношениях с германцами и слыша, как ему в пример ставят голубиную чистоту Добровольческой армии, несущей на своих знаменах нерушимую верность союзникам, воскликнул:

«Да, да, господа! Добровольческая армия чиста и непорочна. Но это я, Донской атаман, беру своими грязными руками германские снаряды и патроны, отмываю их в волнах Тихого Дона и передаю их, уже чистенькими, Добровольческой армии! Весь позор за это лежит на мне!»

Буря аплодисментов стала ответом на слова атамана. Претензии к «германской ориентации» прекратились!»

Острота Краснова о том, что он отмывает в Дону германские снаряды для Деникина, стала очень популярной среди казаков. Я и сам в то время не раз ее слышал.

И все же симпатии к Добровольческой армии и союзникам среди казаков-делегатов Круга были весьма сильны и были сосредоточены вокруг генерала Африкана Петровича Богаевского, в то время председателя Совета министров правительства Всевеликого войска Донского. В ответ на антигерманскую речь Богаевского перед Кругом представитель германской ставки в Ростове майор Кохенхаузен, осуществлявший связь с правительством Дона, написал 4/17 сентября 1918 г. Краснову письмо, которое завершалось предостережением: «…Боюсь, что Главное командование сделает свои выводы и прекратит поставки вооружений».

Это письмо стало формальным выражением предыдущих устных переговоров с Красновым. У того не оставалось другого выхода, кроме как попытаться всеми средствами успокоить германское командование; при этом следует помнить, что немцы поощряли любую политику, ведущую к расчленению России.

Именно в этой атмосфере Большой Войсковой Круг обнародовал 2/15 сентября 1918 г. Основные законы Дона. Их первый пункт гласил: «Всевеликое Войско Донское – это независимое государство, основанное на принципах народовластия». Здесь уже нет никаких ссылок на единую Россию – таких, например, как сгоряча делал Краснов при своем избрании в мае того же года.

Да, Основные законы от сентября 1918 г. однозначно провозгласили независимость Дона. Однако, оценивая долговременные последствия этого документа и сделанных в нем заявлений, необходимо помнить все, что было уже сказано прежде. Донская армия полностью зависела от военного снабжения со стороны германского Верховного командования, а политика Германии всегда была направлена на расчленение России. Как только через пару месяцев германское влияние пропало, сепаратистские цели сразу же перестали быть актуальными.

Во-вторых, следует помнить, что Круг был избран в разгар Гражданской войны одними только казаками – вооруженным меньшинством населения региона.

Неказачье большинство не вызывало доверия; этим людям нельзя было поручить сражаться с красными, и мобилизацию среди них не проводили.

В своих мемуарах генерал Краснов пишет: «…В то время Дон был расколот на два лагеря – казаки и крестьяне. Крестьяне за малым исключением были большевиками. В тех местах, где были крестьянские селения, не прекращались восстания против казаков. Весь север Войска Донского, где крестьяне преобладали над казаками, города Ростов и Таганрог, селение Батайск, были обильно политы казачьей кровью в борьбе против крестьян и рабочих. Попытки набрать крестьян в донские полки заканчивались катастрофой. Крестьяне предавали казаков и дезертировали к большевикам, силой уводили с собой своих офицеров-казаков на пытки и на смерть…»

Перед лицом создавшейся ситуации, когда многие интеллектуалы из казаков симпатизировали Добровольческой армии, а германское командование, напротив, подталкивало к сепаратизму, Краснов всеми средствами пытался поднять боевой дух донских казаков. Именно в этот момент он активно подчеркивал разницу между ними и остальной частью России и напоминал, что «казаки всегда защищали свои казачьи права». Он не упускал случая напомнить казакам о добрых старых временах, когда они были полунезависимыми приграничными жителями и единственными обитателями этих мест – тогдашнего пограничья. По его настоянию Круг проголосовал за восстановление древнего – относящегося еще к XVII в. – названия региона, Всевеликое войско Донское, и его древней официальной печати с изображением пронзенного стрелой оленя и девизом: «Как ни быстр олень, а от казачьей стрелы не уйдет» (см. фото 35).

Однако при этом тщательно сохранялась и память о нерушимых связях с Российской империей. Я уже упоминал о том, что на параде по поводу открытия Круга были представлены регалии, дарованные войску Донскому русскими царями (фото 34). Еще один пример преемственности – тот факт, что офицеры и кадеты Донского кадетского корпуса продолжали носить на погонах вензель «А III» в память Александра III, в правление которого корпус был основан. На одном из имеющихся у меня документов стоит печать корпуса с надписью «Донской Кадетский Корпус Императора Александра III» вокруг изображения все того же пронзенного стрелой оленя, что и на фото 35. В этом нет никакого противоречия – претензии казаков на особый статус, включая земельные и другие привилегии, законным образом основывались на императорских эдиктах прошлых лет.

Подлинное отношение донского казачьего Круга к России и ее народу проявилось очень скоро. Через пять дней после опубликования Основных законов Круг выпустил указ от 7/20 сентября 1918 г., в котором содержалось послание дружбы к русским крестьянам соседней с Донской областью Воронежской губернии, находившейся в тот момент под властью большевиков. В послании, в частности, говорилось: «Мы очень хорошо помним, что мы плоть от плоти и кровь от крови русского народа. Мы ни на минуту не забываем, что судьба донских казаков тесно переплетена с судьбой русского народа и Российского государства».

Кроме того, указ продолжал: «Войсковой Круг часто заявлял, что до воссоединения с Россией, после восстановления там законного правления, казаки хотят лишь одного: охранять границы Войска путем занятия важных железнодорожных узлов и установления твердого порядка в этом районе».

Все это написано, очевидно, не антирусскими сепаратистами[79].

Двумя месяцами позже военная организация Центральных держав рухнула, и 11 ноября 1918 г. они вынуждены были подписать перемирие с западными союзниками. Германские войска, оккупировавшие Украину, стремительно разваливались; они избирали собственные советы и перестали подчиняться своим офицерам – точно так же, как восемнадцатью месяцами раньше это происходило в русской армии. Немцы перестали играть на Украине стабилизирующую роль, так как их единственной заботой теперь было убраться обратно в Германию.

По всей Украине начались восстания против германской марионетки – гетмана Скоропадского; Украина была ввергнута в состояние полной анархии. В ее восточной части, особенно в Донецком угледобывающем бассейне, с самого начала преобладали пробольшевистские настроения. В южной и центральной части бесчинствовали бандитские отряды самозваного анархиста и ярого антисемита Махно; они равно опустошали и грабили и села, и города. На западе гетман Скоропадский пытался некоторое время удержаться в Киеве, но вскоре сдался; уходящие германские офицеры тайно вывезли его из города.

1/14 декабря 1918 г. Киев заняли украинские сепаратистские войска так называемой Директории – националистического украинского правительства во главе с неким Петлюрой. Директория была сформирована теми же левыми группировками, которые годом раньше пригласили на Украину германскую армию – только для того, чтобы через два месяца немцы отстранили их от власти. Значительную часть петлюровских войск составляли уроженцы Австрийской Галиции (см. район А на карте Е).

Директория, однако, не смогла распространить свою власть на остальную Украину, и к январю 1919 г. большая часть ее территории оказалась в руках местных большевиков, готовивших почву для прихода красных. Главную ударную силу в них составляли пробольшевистски настроенные украинцы, бежавшие немного раньше с Украины от германской армии и гетмана Скоропадского.

23 января ⁄ 6 февраля 1919 г. сама Директория тоже бежала из Киева, оставив город Красной армии. Правительство сепаратистов провело в Киеве меньше двух месяцев; начиная с этого момента оно вынуждено было постоянно передвигаться по стране, скрываясь от преследующих красных, – поэтому его окрестили «правительством на колесах».

Весь левый фланг Донского казачьего войска вдоль украинской границы, который прежде не нужно было охранять, так как он находился под защитой германских войск, оказался открытым для красного охвата.

Работа у атамана переводчиком с английского после ноября 1918 г

25 ноября ⁄ 8 декабря 1918 г. в Новочеркасск прибыли первые представители Англии и Франции. Это были морские офицеры; они высадились в Мариуполе – примерно в 80 милях к западу от Таганрога – на Азовском море (карта Д) с целью прояснить ситуацию в регионе. Капитуляция Турции позволила наконец флоту союзников пройти через Босфор и Дарданеллы в Черное море. Атаман Краснов прислал за ними свой личный поезд, а затем организовал в Новочеркасске торжественную встречу и прием.

На официальном обеде в честь союзников генерал Краснов предложил тост: «За великую, единую и неделимую Россию! Ура!» За тостом последовало исполнение государственного гимна Российской империи[80].

Таким образом, можно убедиться, что стоило германской армии покинуть Украину – и сепаратистские тенденции на Дону тоже пропали.

Первая англо-французская миссия пробыла у нас всего несколько дней и уехала, чтобы доложить о результатах своим правительствам. Вскоре после этого началась регулярная переписка с британской миссией при штаб-квартире генерала Деникина в Екатеринодаре на Кубани; возглавлял миссию генерал-майор Ф. Пуль.

С самого начала, с приходом первых английских посланий, генерал Краснов начал приглашать меня для их перевода. Кроме того, я переводил на английский и его ответы – после чего к генералу Пулю отправлялись и русские оригиналы, и переводы.

Я делал это как бы на неформальной основе; при этом я продолжал учиться на инженера и ходить в гражданском. Несколько раз в чертежном зале Политехнического института, где я работал, появлялся посыльный в форме и сообщал, что атаман просит меня немедленно прибыть в его дворец. Естественно, это вызывало у остальных студентов живой интерес – тем более что я с удовольствием поддерживал атмосферу таинственности и не говорил, чем занимаюсь в столь высокой компании.

В результате предварительной переписки была достигнута договоренность о встрече атамана Краснова с британским генералом Пулем. Обоих сопровождали по нескольку штабных офицеров – с генералом Пулем были британский подполковник Т. Кейс (хорошо говоривший по-русски), генерал Драгомиров (из штаба генерала Деникина) и полковник Звегинцев, выступавший в роли переводчика. Атаман взял с собой командующего Донской армией генерала Денисова и еще нескольких офицеров. Я, по-прежнему в штатском, поехал тоже в качестве переводчика Краснова.

Встреча произошла 13/26 декабря 1918 г. в Кущевке, железнодорожной станции на границе Донской и Кубанской областей.

Поначалу похоже было, что переговоры никогда не начнутся. Генерал Драгомиров из Добровольческой армии сразу же попытался разжечь конфликт по совершенно несущественному поводу; во время предварительного обмена визитами вежливости он категорично заявил, что и официальная встреча, и прием должны состояться в их поезде. Сделал он это в самой грубой и вызывающей манере – и атаман Краснов ответил ему тем же. Когда генерал Пуль, пытаясь положить этому конец, заметил, что пора прекратить вести себя по-детски, генерал Краснов ответил, что он совершенно с этим согласен – нет смысла спорить с грудными младенцами', после этого замечания он покинул поезд гостей и отправился к себе. Я переводил перепалку между высокопоставленными генералами и радовался про себя, что на мне нет сейчас лейтенантской формы.

Через несколько минут после возвращения атамана в свой специально оборудованный вагон появился подполковник Кейс. Я оказался единственным свидетелем этой встречи, но переводить мне не пришлось, поскольку Кейс вполне способен был поддерживать разговор по-русски.

Хотя в душе подполковник был согласен с Драгомировым, поначалу он пытался избежать ненужного осложнения отношений. Так, в какой-то момент нашего предыдущего визита к генералу Пулю я перевел замечание Краснова о том, что он «удивлен» чем-то из сказанного, как «astonished»; подполковник тут же вполне корректно поправил меня, смягчив перевод: «surprised, а не astonished».

Однако теперь он неправильно повел себя с Красновым. Атаман счел нужным напомнить гостю о том, что он, в конце концов, глава независимого государства и как таковой обязан давать отпор оскорбительным выпадам вроде драгомировских; на это Кейс холодно заметил, что никто из них не приехал бы на встречу, если бы знал, что Дон независим. Краснов взорвался – хотя, зная его, я был уверен, что эта вспышка всего лишь одно из его великолепных представлений.

Атаман ударил кулаком по столу и проревел: «Если так – вон! Вон отсюда!» Он подпрыгнул, указал на дверь и, продолжая кричать «Вон! Вон!», громко затопал сапогами со шпорами. Кейс тоже вскочил, и какое-то время казалось, что он сейчас заорет в ответ. Но я демонстративно шагнул к ним и дал понять, что готов применить силу, если потребуется; Кейс, не сказав ни слова, вышел.

Через несколько минут из депо пригнали локомотив и прицепили в голове состава Добровольческой армии. Краснов приказал проделать то же самое с нашим поездом. Аокомотив добровольцев дал два гудка, как будто собираясь отправиться; Краснов приказал нашему гуднуть трижды.

После этого несколько минут ничего не происходило; неожиданно мы увидели, что по платформе мимо окон нашего вагона быстро шагает генерал Пуль. Он глядел строго вперед и не обращал никакого внимания на генерала Драгомирова и подполковника Кейса, которые шли по обе стороны от него и пытались не отстать. Оба что-то настойчиво говорили ему, как будто пытаясь отговорить от чего-то, что генерал твердо решил сделать.

Краснов верно интерпретировал поведение генерала как жест примирения и тут же послал меня за переводчиком Пуля полковником Звегинцевым, который следовал за уже описанной мной троицей в фуражке и погонах императорского конногвардейского полка.

Генерал Краснов, что было очень типично для него, резко изменил тактику. Не было уже никаких разговоров о «независимости» Дона. Вместо этого он сказал, что, как ни больно ему видеть офицера в форме знаменитого русского полка на службе у иностранцев, но пусть полковник Звегинцев скажет генералу Пулю, что ради России он, генерал Краснов, готов провести и переговоры, и прием там, где захочет генерал Пуль.

Я наблюдал в окно, как Звегинцев подошел к Пулю и заговорил с ним; тот сразу же развернулся и направился к нашему вагону. Уже внутри он заметил, что вагон, похоже, как раз подойдет для наших переговоров – и с этого момента у него с атаманом установились прекрасные отношения. Кейс и Драгомиров некоторое время дулись и ходили мрачные.

Остальных офицеров с обеих сторон пригласили в вагон. Я стоял рядом с командующим Донской армией генералом Денисовым. Полковник Звегинцев подошел ко мне и сказал, что надеется, что я не буду возражать, если переводить на переговорах будет он, так как генерал Пуль привык к нему. Денисов принадлежал к тому же типу мелких склочников, что и Драгомиров, поэтому сразу же возразил и сказал, что Звегинцев может переводить слова генерала Пуля, но слова атамана должен переводить я. Я же воспользовался своим временно независимым штатским статусом и сказал командующему армией, что подобный «дуэт» работать не способен – пусть полковник переводит, а если он в чем-то ошибется, я поправлю.

Встреча продолжалась около трех часов, и к концу ее Звегинцев, естественно, устал и действительно ошибся в переводе нескольких существенных пунктов – так что я, как и обещал, поправил его. Кажется, он сильно обиделся; в конце встречи он подошел ко мне и, ничего обо мне не зная, сердито сказал, что с моей стороны дерзость прерывать его. Однако его отношение совершенно изменилось, когда я сказал: «Бросьте, полковник! Скажите лучше, нет ли у вас вестей о Саше, вашем племяннике? Их семья в Царском Селе живет на Захаржевской улице напротив нас»[81].

Ленч, последовавший за формальными переговорами, состоялся в салон-вагоне в хвосте состава Добровольческой армии. Задняя стенка вагона почти целиком представляла собой одно большое окно, так что нам хорошо был виден на соседнем пути задний вагон и весь поезд Донской армии. Все прошло гладко. Было множество речей – которые мы переводили попеременно с полковником Звегинцевым – и тостов. Ближе к концу завтрака генерал Пуль заметил в окно целую процессию ординарцев, прошедших с корзинками от нашего состава к добровольческому, где мы в тот момент находились. Он поинтересовался содержимым корзинок. Оказалось, что в добровольческом поезде кончилось вино и их офицеру-хозяйственнику пришлось одолжить несколько ящиков в нашем составе. Генерал Пуль, как и все присутствующие офицеры-казаки, не удержался от широкой ухмылки, – ведь все это происходило после скандала, устроенного генералом Драгомировым, целью которого было заставить нас завтракать именно в этом поезде! Никто ничего не сказал, но выражение лица Драгомирова обещало его неудачливому хозяйственнику большие неприятности.

Переговоры на встрече в Кущевке вращались по большей части вокруг двух альтернативных стратегических планов ближайших военных операций. Генерал Драгомиров представил план Добровольческой армии. Его первая фаза предусматривала полное подавление всех очагов красного сопротивления в Кубанской области, в северных предгорьях Кавказа и в соседней неказачьей Ставропольской губернии (карты А и Д), заселенной в основном русскими крестьянами. Только после этого, полностью обезопасив собственный тыл, Добровольческая армия соглашалась выделить часть собственных войск или части кубанских казаков, находившиеся под ее стратегическим командованием, для отправки на север, в Донскую область. Затем все белые силы юго-востока России, включая и донских казаков, под верховным командованием генерала Деникина должны были сосредоточиться на изгнании большевиков с Украины на западе и со временем соединиться с французами, которые несколькими днями раньше – 4/17 декабря 1918 г. – высадили в Одессе две дивизии собственных войск.

Генерал Краснов с этим не согласился. Теперь, когда его левый фланг с уходом немцев с Украины оказался открытым, Донская казачья армия не сможет одна продержаться до того момента, когда силы Деникина закончат чистить свой тыл. Кроме того, он не может подчинить свои войска генералу Деникину – даже стратегически – до тех пор, пока войска Добровольческой армии не будут действительно сражаться бок о бок с донскими казаками. В общем, ему срочно нужна помощь, иначе значительную часть Области войска Донского придется оставить красным, которые разорят там все казачьи селения. Что же касается дальнейших операций, то генерал Краснов считает, что удар в западном направлении, на Украину, был бы ошибкой, так как пробольшевистские настроения там очень сильны. Вместо этого он предложил удар в северном направлении, вдоль Волги[82]. Там предполагалось соединиться с Сибирской белой армией адмирала Колчака и образовать с ней единый фронт – а затем двинуться вместе с ней на запад, на Москву, и таким образом сразу же нанести удар в центр, а уж потом беспокоиться о провинциях.

Лично генерал Пуль высказался в пользу плана генерала Краснова. Однако, поскольку его задачей было обеспечить военное подчинение последнего генералу Деникину – в чем он, собственно, и преуспел, – то в жизнь, естественно, был претворен стратегический план Деникина. Он потерпел неудачу.

Во-первых, как Краснов и предсказывал, Донское казачье войско было сильно ослаблено теми невосполнимыми потерями, что понес Дон при попытке в одиночку отразить удар красных с севера; во-вторых, высадка французов в Одессе оказалась совершенно неудачной; наконец, что не менее важно, пока силы Добровольческой армии Деникина изгоняли красных с Украины (а этот процесс был завершен в конце 1919 г.), Красная армия успела разбить Колчака сначала на Волге, а затем на Урале и в Сибири. Поэтому позже она смогла сконцентрировать все свои силы против Деникина и раздавить его.

Как обернулось бы дело, если бы был принят стратегический план генерала Краснова? Никто не может сказать наверняка, но тогда казалось, да и сейчас мне кажется, что план этот был гораздо разумнее того, который воплощен в жизнь.

После встречи в Кущевке французы и англичане еще усилили давление на генерала Краснова; любыми средствами они пытались заставить его подчинить свои войска генералу Деникину. В конце концов 26 декабря 1918 г. ⁄ 9 января 1919 г. на личной встрече генералов Деникина и Краснова на железнодорожной станции Торговая было достигнуто компромиссное соглашение, по которому Донская армия признала верховное командование Деникина, но только в вопросах стратегического планирования.

Показательно, что всего через два дня после этого британский генерал Пуль начал свой первый официальный визит на Дон и 28 декабря 1918 г. ⁄ 11 января 1919 г. прибыл в Новочеркасск. С ним приехали подполковник Кейс и несколько младших офицеров британской армии, а также капитан Фуке, глава французской миссии, и лейтенант французской армии Эрлиш, выросший в Москве и безупречно говоривший по-русски. Все гости были одеты в форму своих армий. Шотландский килт одного лейтенанта из горцев произвел среди местных мальчишек настоящий фурор; стоило ему появиться на улице, вокруг него тут же собиралась целая толпа.

Для иностранных гостей в атаманском дворце был устроен официальный прием и обед, и мне опять пришлось переводить. В моей памяти от дня, который англо-французская миссия провела в Новочеркасске, сохранился один эпизод. Во время посещения музея Донского войска генерал Пуль обратил внимание на две старинные пушки с британскими львами на стволах, установленные по обе стороны от входа в музей, и поинтересовался, откуда они взялись. «С британской канонерки «Джаспер», – ответил атаман. «Кто же захватил их?» – «Мой дед», – ответил Краснов с оттенком законной гордости[83]. Пуль только пробормотал что-то неразборчивое и прошел в здание.

Миссия провела день в Новочеркасске и отправилась на атаманском поезде инспектировать фронтовые части. Краснов лично сопровождал их и взял меня с собой в качестве переводчика.

Я с удивлением понял, что отношения между союзниками – офицерами британской и французской миссий – были довольно напряженными. Так, во время первой совместной трапезы в нашем салон-вагоне атаман встал во главе стола и предложил генералу Пулю занять место справа от него, подполковнику Кейсу – слева, а капитану Фуке занять второе место от него по правую руку. Однако французский капитан, очевидно, считал, что здесь важнее не его воинское звание, а его статус как главы французской миссии; он чуть ли не силой оттолкнул Кейса и занял место слева от атамана. Как бы ни обстояло дело с точки зрения формального протокола, поступок Фуке произвел на всех присутствующих очень неприятное впечатление.

На нашем «лейтенантском» конце стола не было недостатка в крепком старом хиосском вине из Греции, которого в подвалах атаманского дворца обнаружился немалый запас. Через некоторое время языки развязались. Оказалось, что лейтенант французской армии Эрлиш в будущем мечтает стать членом французского парламента. Прекрасный оратор, он произнес перед нами длинную речь; говорил Эрлиш по-русски, но при этом постоянно украшал свою речь всевозможными галльскими ораторскими приемами и жестами, характерными скорее для опытного политика. Молодым британским офицерам это не слишком понравилось. Через некоторое время после начала речи они принялись негромко, но в унисон скандировать: «Сядьте! Сядьте! Сядьте!», а лейтенант в юбке, сидевший как раз напротив Эрлиша, иногда прерывал его ораторские пассажи тем, что со странным звуком проводил кулаком по собственным зубам. Генерал Пуль и подполковник Кейс, недовольные поведением босса Эрлиша капитана Фуке, делали вид, что не замечают поведения своих подчиненных. В конце концов Эрлиш прервал свою речь и сел, не сводя с горца гневного взгляда.

Вскоре и я начал разделять отношение британцев к французам. Так, члены французской делегации то и дело принимались петь:

Мы выиграли войну,

Жоффр, Фош и Клемансо.

По их поведению можно было понять, что победой в войне против Центральных держав мы были обязаны исключительно этим трем французам.

Кроме того, меня особенно раздражало отношение наших французских гостей к Гражданской войне в России. Они, казалось, очень легко относились к нашим проблемам и трудностям и считали, что прибытие пары батальонов французской пехоты мгновенно все решит[84].

На большинстве железнодорожных станций, где останавливался наш поезд, было полно казаков, едущих с фронта или на фронт, и лейтенант Эрлиш с удовольствием произносил перед ними из окна вагона зажигательные речи. При этом он был более тактичен и не забывал сказать о великом долге Франции перед Россией. Одновременно он замечал, что долг этот скоро будет уплачен, так как французские войска уже спешат на позиции, где будут сражаться бок о бок с казаками и помогать им восстановить закон и порядок по всей стране. Разумеется, подобные речи оказывали сильное действие на боевой дух казаков, – но очень ненадолго, поскольку никакие французские войска так и не появились.

Поездка на фронт произвела на генерала Пуля очень благоприятное впечатление. Он посетил несколько фронтовых позиций, увидел, что пушки там содержатся и обслуживаются надлежащим образом, и лично убедился в стойкости и высоком боевом духе казаков, несмотря на тяготы и лишения, которые им пришлось вынести в промерзших, продуваемых всеми ветрами степях.

На последней станции перед линией фронта, на ветке Лихая— Царицын, вся наша группа высадилась из поезда. Встретивший нас местный отряд почетной охраны живо свидетельствовал о тех великих усилиях и жертвах, которые несли в этой войне три с половиной миллиона донских казаков. Отряд состоял из трех эскадронов, представлявших три поколения. На левом фланге стояли сыновья – безбородые мальчики от шестнадцати до двадцати лет, – не нюхавшие прежде пороха. В центре размещались отцы – ветераны Первой мировой войны и Русско-японской войны 1905 г. На правом фланге стояли седые деды, многие с наградами и медалями Русско-турецкой войны 1877–1878 гг.

Генерал Пуль изучил общую ситуацию на фронте и понял, что Краснов прав и, если помощь не придет в самом ближайшем будущем, донские казаки – ас ними и все белое дело – понесут невосполнимые потери. В Батуме – черноморском порту, откуда отправляли на экспорт бакинскую нефть (карта А) – высадилось значительное количество британских войск; британцы заняли и Батум, и Баку. В районе Константинополя

у союзников были и еще войска. 6/19 января 1919 г. Пуль выехал с Дона в Лондон. Перед отъездом он пообещал Краснову, что через пять суток на Дон будет отправлен батальон британских войск, а через две недели – бригада[85]. Однако ему не удалось ничего добиться; наоборот, его и самого задержали в Англии. На посту британской миссии в штаб-квартире Деникина его сменил другой британский генерал; его главного помощника подполковника Теренса Г. Кейса произвели в бригадные генералы и назначили «исполняющим обязанности верховного комиссара в Южной России» – что бы ни подразумевалось под этим таинственным титулом.

Таким образом, Англия нашла достаточно войск, чтобы оккупировать и удерживать главные на тот момент нефтяные промыслы России. Правда, сами промыслы располагались на территории Азербайджанской республики, организованной под покровительством Турции, а экспортный порт – Батум – на территории Грузинской республики, но существо дела от этого не менялось. Обе эти республики могли существовать только до тех пор, пока Добровольческая армия вместе с кубанскими и донскими казаками удерживала Красную армию на северной стороне Кавказского хребта. Решающие сражения шли именно там, но туда британские войска не отправлялись. Они не собирались сражаться плечом к плечу со своими боевыми союзниками – в их задачу входило обеспечение британского владычества на нефтяных промыслах. Такая политика породила недовольство и обвинения в предательстве со стороны всех антибольшевистских сил России.

Особенно сильны были антизападные настроения среди тех, кто знал о попытке капитана Фуке, главы французской миссии, добиться, чтобы атаман Краснов от лица донских казаков гарантировал возмещение с процентами всех потерь, понесенных французскими промышленниками во время революции в Юго-Восточной России и соседнем Донецком угольном бассейне. Причем такие гарантии были объявлены предварительным условием какой бы то ни было помощи со стороны Франции. Краснов наотрез отказался выполнить это условие; его поддержал и генерал Деникин.

К середине января на Дону, несмотря на все обещания лейтенанта Эрлиша, не появились ни французские, ни британские войска. Красные пропагандисты ухватились за этот факт и принялись распространять среди казаков слухи о том, что союзническая миссия вообще поддельная и состоит из русских офицеров, переодетых в форму французских и британских войск. В качестве доказательства они цитировали речи Эрлиша, которые многие казаки во время поездки миссии на фронт слышали своими ушами, – ну разве может настоящий француз говорить на столь чистом русском языке?!

Пока атаман Краснов обдумывал, как реагировать на донесения контрразведчиков, эта же проблема возникла перед ним несколько с другой стороны. На этот раз речь шла о капитане британской армии Казале. В задачу этого эксперта по танкам входило обследовать ландшафт в окрестностях Царицына и установить, годится ли он для танковых операций, – до того момента ни одна из сторон в России танков не использовала.

Важно было дать Казале возможность попасть в Царицын. Красным удавалось удерживать город; с тыла их защищала широкая Волга, а с фронта – несколько рядов заграждений из колючей проволоки. Таким образом, здесь не было места для маневров, великими мастерами которых были казаки. Не было у нас и тяжелой артиллерии, при помощи которой можно было бы разрушить укрепления. Несколько месяцев назад уже была сделана попытка пробить проход в проволочных заграждениях при помощи непрерывного огня из трехдюймовых полевых орудий. Однако проход этот получился таким узким, а проделывать его пришлось так долго, что красные успели сосредоточить напротив него за ближайшим перегибом рельефа больше сотни своих полевых орудий, чуть ли не колесо к колесу. Они встретили части 2-й Донской казачьей дивизии, которые двинулись в атаку через проделанный проход, ураганным огнем и сумели остановить их[86].

Теперь же можно было надеяться, что танки быстро проделают для наших войск проходы в колючей проволоке сразу в нескольких неожиданных для красных местах. Поэтому поездка капитана Казале в Царицын, очевидно, приобретала важнейшее значение, но он говорил по-русски столь же безупречно[87], как и лейтенант Эрлиш. Разрешить ему поездку – значило сыграть на руку красным пропагандистам и убедить многих казаков в том, что все офицеры союзников действительно поддельные, как и утверждали красные.

Атаман Краснов решил эту проблему так: он объяснил ситуацию капитану Казале и попросил его разговаривать во время поездки только по-английски, через меня в качестве переводчика.

Вопрос стоял настолько остро, что мы выехали на специальном поезде, состоявшем из локомотива и всего одного спального вагона; мы были единственными обитателями вагона, если не считать одного нижнего чина, который выполнял при нас также роль повара. Сначала мы ехали на юго-восток через Ростов, Кущевку и Тихорецкую, затем на север на Царицын. Мы сошли с поезда в Сарепте, которая тогда была небольшим селением немецких колонистов на берегу Волги к югу от Царицына.

В дороге все шло хорошо. На платформе каждой станции при виде необычной формы Казале собирались целые толпы. Было множество забавных происшествий – люди вокруг, слыша, как я перевожу, и считая поэтому, что Казале не понимает по-русски, свободно обсуждали между собой его внешность и отпускали довольно вольные замечания в его адрес. К счастью, оскорбительных среди них не было. Обычно нам удавалось сохранить серьезность, но наедине в вагоне мы с ним немало смеялись над подобными ситуациями.

Затем, уже в Сарепте, произошло настоящее недоразумение. Во время сражений во Франции Казале потерял одну коленную чашечку и не мог ездить верхом. Под рукой оказался всего один автомобиль – «Форд-Т». Рядом с водителем уселся вооруженный охранник, а одно из двух задних мест занял донской казак – капитан-артиллерист, знавший местность и участвовавший в предыдущих операциях здесь. Так что Казале занял оставшееся место, и «форд» тут же отъехал – обследование местности необходимо было завершить до темноты. Поезд наш запоздал, так что водитель очень спешил.

К несчастью, стремена на седле выделенной мне лошади оказались слишком короткими, и мне пришлось чуть задержаться, чтобы отпустить их. К тому моменту, когда я и казак-ординарец готовы были следовать за «фордом», автомобиль успел уже повернуть по грунтовой дороге вдоль оврага и скрыться из вида. Мы поскакали следом и обнаружили, что от этой дороги отходит множество других, таких же. Мы не знали, какую выбрать, так как из-за сильного мороза шины «форда» не оставили на дороге никаких следов – а снег растаял во время недавней оттепели. Сопровождавший меня казак тоже не знал, в какую сторону двинулся «форд».

Больше часа мы ездили вокруг во всех направлениях и мерзли на сильном холодном ветру. Мы не встретили в пустынной степи никого, кто мог бы подсказать нам направление, сдались и вернулись к поезду. Я был весьма удручен тем, что в самый ответственный момент поездки оказался не У Дел.

Однако ничего страшного не произошло. Казале сумел сам справиться с ситуацией. Когда он понял, что мы отстали, он решил довериться казаку-капитану и тихо зашептал ему в ухо по-русски. Капитан быстро оправился от удивления и проникся духом происходящего. Они договорились, что всякий раз, когда Казале потребуется задать какие-то вопросы, будут отходить в сторону – за пределы слышимости. Пока же Казале рассказал капитану все, что обычно спрашивали о танках, и капитан постарался все это запомнить – естественно, не зря. На одной из позиций казаки-артиллеристы собрались вокруг и принялись забрасывать гостей вопросами. Капитан, немного знавший по-французски, сделал вид, что переводит вопросы – он просто произносил подряд любые французские слова, какие приходили ему на ум. Казале в ответ декламировал по-английски Шекспира, а в результате капитан сам, в меру своих способностей и воображения, отвечал на вопросы по-русски. По-видимому, никто ничего не понял.

Цель поездки была достигнута. Казале объявил, что его танки великолепно пройдут по степи, а также через проволочные заграждения в указанных ему местах.

Однако в тот раз танки не успели принять участие в боевых действиях – Донская армия начала полномасштабное отступление, и только через пять месяцев белые войска вновь обложили Царицын. Главную роль во взятии города сыграли кубанские казачьи дивизии барона Врангеля.

Я тогда был на другом участке фронта и не имел непосредственных сведений о том, что происходило на подступах к Царицыну. Но мне приходилось слышать рассказы о том, что танки Казале сыграли во взятии города важную роль. Они просто раздавили заграждения из колючей проволоки. Рассказывали, что сам Казале в ходе боя вышел из машины, чтобы осмотреть поврежденную гусеницу, и был ранен; а когда его эвакуировали с фронта, красные агенты пытались отравить его. Но у меня не было возможности проверить все эти слухи.

Генерал Врангель в своих мемуарах тоже упоминает о той роли, которую сыграли танки в преодолении проволочных заграждений перед Царицыном, но не приводит подробностей.

Отставка атамана Краснова

Угроза открытому левому флангу Донской армии со стороны красных войск и большевистских добровольческих формирований на Украине и в Донецком угольном бассейне заставила донских командиров спрямить линию фронта – казачья армия, медленно отступая, оставила север и центр Донской области. Понесенные при этом большие потери породили в среде простых казаков беспокойство и недовольство.

Тем временем Добровольческая армия завершила по большей части очистку своих тылов; было известно, что несколько кубанских казачьих дивизий готовы погрузиться в составы и двинуться на Дон. Однако по какой-то причине отправка войск все задерживалась.

Создавалось впечатление, что делалось это намеренно: таким образом противники атамана Краснова надеялись оказать политическое давление и добиться его отставки. Хотя Краснов и согласился формально на верховное командование генерала Деникина, сам он был слишком сильной и независимой личностью, чтобы прийтись по вкусу руководителям Добровольческой армии.

В тот момент в Новочеркасске заседал Донской войсковой Круг (парламент). Краснов был слишком популярен среди казаков, чтобы его можно было устранить прямой атакой, поэтому его противники в составе Круга «предприняли обходной маневр». Они воспользовались тем, что казаки недовольны общим отступлением, и поставили на голосование вопрос о недоверии командующему Донской армией генералу Денисову и его начальнику штаба генералу Полякову.

Краснов понял, что на самом деле это голосование направлено против него, и 2/15 февраля 1919 г. ушел в отставку с поста атамана Всевеликого войска Донского. Он решил уехать за границу и уже через четыре дня навсегда покинул Донскую область.

Круг избрал его преемником на посту атамана донского казака генерала Африкана Петровича Богаевского. В рядах первоначального ядра Добровольческой армии он принимал участие в Ледяном походе и сохранил с тех пор хорошие отношения с Деникиным и его штабом.

Новый атаман был одноклассником моего отца и членом первого выпуска Донского кадетского корпуса, и теперь он через отца передал мне предложение остаться его личным переводчиком; кроме того, мне предлагалось вновь надеть форму и стать его личным адъютантом.

От этого предложения я отказался, хотя из-за критической ситуации на фронте все студенческие отпуска были ликвидированы. Я считал, что с Красновым обошлись несправедливо, и потому не хотел продолжать службу в том же качестве, что и при нем. Вместо этого я решил вернуться в строй, в боевую часть.

Глава 8В рядах Всевеликого войска Донского, 1919–1920 гг

В наступление на север со 2-й Донской казачьей батареей

В тот момент, когда я поступил в 1-ю дивизию «молодой армии», она стояла в резерве неподалеку от Новочеркасска. В дивизии было четыре полка – 1, 2, 3 и 4-й – и две батареи – 1-я и 2-я.

Первый и второй полки дивизии стали известны – сперва неофициально, а затем и в официальных документах – как «гвардейская бригада». Объяснялось это тем, что в 1-м полку все офицеры, сержанты и большинство капралов служили прежде в лейб-гвардии Казачьем полку императорской русской армии, а ядро 2-го полка составили ветераны императорского лейб-гвардии Атаманского полка. Рядовыми там и там были молодые девятнадцати – двадцатилетние казаки-рекруты.

Все полки дивизии были конными только наполовину – остальные эскадроны сражались пешими, так как хороших лошадей не хватало.

Командовал дивизией генерал Федор Федорович Абрамов. Он начинал службу вместе с моим отцом на нашей Гвардейской батарее. Артиллерией дивизии заведовал полковник Николай Николаевич Упорников, под командованием которого я воевал на германском фронте в составе Гвардейской батареи. Теперь в одной из его батарей – 2-й – имелась вакансия, и я занял ее.

Через несколько дней после того, как я вновь надел военную форму, гвардейская бригада и обе батареи получили приказ срочно прибыть на фронт, который находился в тот момент всего в пятидесяти милях от Новочеркасска. Большое количество красных войск пересекло на северо-востоке по льду реку Донец и пыталось нанести отчаянный удар непосредственно по столице донского казачества; нам было приказано отбросить их. Однако наступила внезапная оттепель, и наши орудия завязли в глубокой грязи. Два гвардейских полка «молодой армии» под личным командованием генерала Абрамова не стали дожидаться, пока мы их нагоним; вместо этого они двинулись вперед – навстречу своему боевому крещению и важной победе.

Решительное сражение произошло 19 февраля ⁄ 4 марта 1919 г. Казачья гвардейская бригада встретила лицом к лицу и разбила части 23-й советской дивизии; при помощи искусных маневров, в которых сыграли свою роль и пешие, и конные эскадроны, был полностью уничтожен 199-й пехотный полк красных. В решительный момент боя сопротивление противника было сломлено красивой кавалерийской атакой двух эскадронов лейб-гвардии Казачьего полка.

Последний командир лейб-гвардии Казачьего полка генерал Оприц в своих воспоминаниях так описывает эту атаку:

«Миновав небольшой подъем местности, лейб-казаки увидели пехотные шеренги, пулеметы и полевые орудия красных, а слева около эскадрона кавалерии – всего около 1500 человек. Противник открыл беглый огонь.

Хотя в эскадронах было всего чуть больше 200 сабель, их лава[88] продолжала двигаться вперед…

Сверкнули обнаженные сабельные клинки, в морозном воздухе эхом отдалось урраа, и лава перешла в карьер. Копыта били по ровной замерзшей степи, как по деревянной мостовой. Начали падать убитые и раненые, люди и лошади. Боевой порыв, однако, был так силен, что потерявшие лошадей казаки продолжали бежать вслед за лавой с винтовками и саблями.

Лава докатилась до красных шеренг. Некоторые всадники ринулись дальше к резервам и полевым орудиям. Заработали пики и сабли.

В 1-й сотне (эскадроне) командир, лейтенант Дубенцов, атаковал пулеметный расчет противника и почти добрался до него, как вдруг крикнул: «Урядник Золотарев, командуйте, я ранен!» – и упал замертво.

Капитан Пашков и лейтенант Ляхов рубили артиллерийскую прислугу, когда какой-то красноармеец застрелил капитана Пашкова выстрелом в упор из укрытия – из-за стального щита своей полевой пушки. Кровь забрызгала лейтенанта Ляхова. Проносившийся мимо казак насадил череп того красного, что убил капитана Пашкова, на свою пику.

В револьверах командиров эскадронов, капитана Краснова и капитана Воронина, после этой атаки не осталось ни единого неиспользованного патрона.

Лейтенант Ротов, состоявший со своим отделением в резерве 6-й сотни, атаковал полуэскадрон красных, зарубил 12 всадников и обратил остальных в бегство.

В этой атаке под лейтенантом Ротовым убили лошадь. Тело животного придавило лейтенанта Рогова, у него было сломано четыре ребра и ключица.

Согласно свидетельству командира 1-й сотни капитана Краснова, в атаке особенно отличились младший лейтенант Мигулин и сержант Бодрухин.

Красные не выдержали удара и бежали. Их артиллеристы обрезали постромки и бросили свои полевые пушки на поле боя. Казаки продолжали рубить бегущих врагов…»

Официальное донесение об этой атаке непосредственно с места событий было кратким и гласило:


«Командиру 1-й Донской дивизии,

хутор Семимаячный.

19 февраля, 11 часов. К югу от хутора Мечётной – 5 верст. В 10 часов атаковал красных эскадронами капитана Краснова и капитана Воронина в 5 верстах к югу от хутора Мечётной. Наши трофеи: 3 полевых орудия с зарядными ящиками и одной упряжкой лошадей, 7 пулеметов, множество пулеметных лент и патронов, 150 снарядов, 130 винтовок, 2 полевые кухни, 15 повозок с лошадьми, 38 пленных. На поле боя осталось около 400 трупов и много еще несобранного оружия.

Наши потери: убиты: капитан Пашков, лейтенант Дубенцов, 2 казака и 10 лошадей. Ранены: 13 казаков и 13 лошадей.

[Подпись] Полковник Фарафонов».


Через день, максимум через два я проехал по полю этого боя, так как наша батарея проходила поблизости – оттепель закончилась накануне атаки 19 февраля ⁄ 4 марта так же внезапно, как и началась, и позволила артиллерии догнать основные силы.

Два орудия нашей 2-й батареи и еще 8 орудий из 1, би 27-й Донских батарей вместе с другими пополнениями прибыли на фронт 20 и 21 февраля ⁄ 5 и 6 марта.

Хотя с момента боя прошло не больше двух дней, все трупы были уже раздеты обитателями близлежащих селений – настолько не хватало тогда по всей России одежды и обуви. День выдался серым и туманным, и нагие белые тела, лежавшие повсюду в гротескных позах, представляли собой незабываемое и ужасное зрелище. Раны на многих из них красноречиво свидетельствовали о страшной силе сразивших этих людей сабельных ударов. Многие из этих ударов были нанесены девятнадцати- и двадцатилетними юношами, которые в первый раз оказались в бою. Конечно, огромное значение для успеха атаки имел тот факт, что вели новичков отборные и очень опытные ветераны.

Этот успех оказал громадное влияние на боевой дух других донских казачьих частей – ведь до того момента все они уже несколько недель непрерывно отступали. В результате столкновения с казачьей «молодой гвардией» 19 февраля ⁄ 4 марта 23-я дивизия красных была полностью разбита, и остатки ее отошли на левый берег реки Донец.

Наша батарея приняла участие в бою тремя днями позже (22 февраля ⁄ 7 марта); это было столкновение с 16-й дивизией красных, которая примыкала к 23-й с севера. В тот день красные сумели удержать свои позиции, но понесли в ходе боя такие тяжелые потери, что ночью 16-я дивизия тоже отошла на левый берег Донца.

Таким образом, плацдарм, захваченный на правом берегу Донца IX армией красных, был полностью уничтожен. Вместе с ним исчезла и угроза Новочеркасску. Вскоре после этого наступила весна, на реках вскрылся лед, и на некоторое время разлившийся Донец образовал непреодолимое препятствие для любых попыток красных форсировать его.

Верховное командование красных начало передвигать свои войска на запад вдоль левого берега реки – готовить новый бросок на Дон через Донецкий угледобывающий бассейн, расположенный в верховьях реки Донец.

Эта задача потребовала значительного времени и дала командованию донских казаков необходимую передышку, позволив перегруппировать силы и встретить новую опасность. Нашу 1-ю дивизию тоже направили на запад готовить встречу. На этот раз перед нами была поставлена задача сдерживать противника на достаточно протяженном участке фронта.

В течение следующих шести недель вдоль всей линии фронта шли спонтанные, ничего не решающие боевые столкновения. Красные всегда превосходили нас численно и постоянно получали подкрепления, свежие, хотя и необученные. Они обычно предпринимали свои атаки днем и часто вынуждали нас отступать, зато ночью мы, как правило, отбрасывали их назад.

Наши дневные кавалерийские атаки имели успех в тех случаях, когда расстояние до противника по открытой местности было сравнительно небольшим, когда противника удавалось захватить более или менее врасплох и в результате обратить в панику. Но я видел однажды, как одна из наших конных атак, начатая слишком издалека, была остановлена и рассеяна продолжительным ураганным огнем. Точно так же наш собственный огонь нередко заставлял повернуть назад даже вражескую пехоту – помню один случай, когда за этим последовала наша контратака, которую я сопровождал в качестве передового артиллерийского наблюдателя. Мне пришлось увидеть вблизи, во что превращается станковый пулемет вместе с расчетом в результате прямого попадания нашего бризантного трехдюймового снаряда, – красные из пулеметного расчета были превращены в настоящее месиво.

В другой раз мы узнали, что к красным прибыл свежий пехотный батальон полного состава (около 1000 винтовок); батальон этот был расквартирован в селе на расстоянии примерно 4 миль от деревушки, которую мы удерживали силами всего лишь около 200 человек.

Было решено предпринять в ту же ночь превентивную атаку, причем с фронта эту атаку должно было осуществлять… мое полевое орудие! По плану наши разведчики должны были незаметно подобраться к красным постам и снять их прежде, чем караульные смогут поднять тревогу. Затем, за час или около того до рассвета, мою трехдюймовку предполагалось бесшумно подкатить вручную на пару сотен ярдов к селу, где расположились красные, – все металлические части орудия, способные звякать друг об друга, нужно было обмотать тряпками.

Тем временем вся наша пехота должна была занять позиции по обе стороны от села, расположенного в ложбине, и после первого выстрела моего орудия начать поливать село ружейным и пулеметным огнем. Наша кавалерия – около пятидесяти человек – должна была расположиться наготове позади села и перехватывать бегущих красных.

Как ни удивительно, все прошло без сучка без задоринки, как планировали. Мы не услышали ни звука, а разведчики уже вернулись и доложили, что все красные посты ликвидированы. В полной темноте мы медленно покатили свое орудие по направлению к селу, пока не добрались до назначенной точки. Ощущение было жуткое. Молча ждать в темноте всего с дюжиной казаков-артиллеристов и знать, что там, впереди, спит целый красный батальон – ведь если бы на нас набросился хотя бы десяток-другой красных пехотинцев, мы были бы ликвидированы в одно мгновение!

Наконец – а небо на востоке только-только начало сереть – светящиеся стрелки моих наручных часов показали, что пора начинать. Снаряд за снарядом стремительно понеслись сквозь тьму и начали взрываться, как мне показалось, совсем рядом. В селе вспыхнул пожар. Пламя осветило для наших пехотинцев с пулеметами поле боя и облегчило им прицеливание. Эта красная часть прежде не была в деле; проснувшись внезапно среди ночи от ужасного грохота и пожара, они запаниковали. Некоторые сразу ринулись в ту сторону, откуда не слышно было стрельбы, – только для того, чтобы их переловили по одному наши всадники; другие пытались укрыться в погребах и сараях, где их нашли с наступлением дня. Красная часть, обосновавшаяся в селе, была уничтожена практически целиком с минимальными потерями с нашей стороны.

Однако, как ни малы были наши людские потери в большинстве столкновений, в целом они были значительными. Кроме того, наши ряды косила болезнь, распространению которой еще больше способствовало недоедание. В этом угледобывающем районе практически не было местных продуктовых запасов, и нам приходилось целыми днями есть один только черный хлеб; его выпекали где-то в тылу. Часто, не успев еще добраться до передовой, он успевал ночью замерзнуть. Разрезав буханку, можно было увидеть внутри кристаллики льда. Те редкие случаи, когда нам удавалось добыть картошки и поджарить ее на подсолнечном масле, считались настоящими праздниками.

Большей части местных мужчин – а некоторым даже с семьями – удалось уйти из этой части угледобывающего бассейна на оккупированную красными территорию. Жить нам приходилось очень бедно, тесно и в жутких антисанитарных условиях. Было слишком холодно для того, чтобы встать лагерем в степи; офицерам и солдатам приходилось спать всем вместе вповалку на полу в крошечных домишках. Это, разумеется, способствовало распространению вшей и тифозной инфекции, которую переносили многие из этих насекомых.


Мама моя и при новой администрации в Новочеркасске продолжала добровольно работать в лазарете, что начала делать еще по просьбе атамана Краснова. Там она тоже заразилась тифом и вскоре умерла. Мне дали отпуск с фронта на ее похороны (23 апреля ⁄ 6 мая), но я опоздал.

Сейчас, когда я пишу эти строки, передо мной лежит выцветшая голубая шелковая лента. Я взял ее с маминой могилы восемь месяцев спустя, прежде чем навсегда покинуть Новочеркасск. Большими серебряными буквами на ней напечатано:


«ОТ ПОПЕЧИТЕЛЬСТВА И ВОЙСКОВЫХЪ ЛАЗАРЕТОВЪ НЕЗАБВЕННОЙ В.И. ЧЕБОТАРЕВОЙ, ОТДАВШЕЙ ЖИЗНЬ “ЗА ДРУГИ СВОЯ”»

В это время давление на Донскую армию несколько ослабло благодаря тому, что 28 февраля ⁄ 13 марта 1919 г. Колчак на Урале двинулся в наступление. Его действия вынудили командование красных отвести многие из новых армейских формирований с Дона и направить их против сибирских белых армий.

Тем временем Добровольческая армия Деникина успешно завершила свои операции на Северном Кавказе, на Кубани и Ставрополье. Это наконец позволило добровольцам перебросить большую часть своих войск и кубанских казачьих частей на Дон. Когда концентрация войск завершилась, 6/19 мая было начато многоплановое наступление. Его результатом стало стремительное продвижение наших войск и широкомасштабный отход красных по всему фронту южных белых армий.

Наша 1-я Донская дивизия за предыдущие десять недель непрерывных и успешных оборонительных боев понесла такие тяжелые потери, что ее не стали привлекать к участию в первой фазе этого большого наступления. Вместо этого мы не спеша продвигались на север по главной железнодорожной линии, которая шла от Ростова к Воронежу. Мы часто останавливались на станциях, принимали новых казаков-рекрутов для пополнения потерь и занимались их обучением. Эти рекруты были со мной примерно одного возраста, но я давно уже не испытывал неуверенности в себе – как два года назад, когда только поступил на Гвардейскую батарею. Приобретенный за это время жизненный опыт позволял мне держаться уверенно в любых ситуациях.

За пару месяцев до этого британское правительство начало присылать на Дон большое количество всевозможных припасов (которые после падения Центральных держав и окончания Первой мировой войны стали лишними), и теперь мы тоже начали получать их. Британское армейское обмундирование, которое поступало к нам, было очевидно ношенным, но приходило тщательно почищенным и аккуратно упакованным. Нам оно было весьма кстати, особенно прекрасные прочные башмаки, – несмотря даже на то, что их приходилось носить с обмотками, к которым мы были непривычны.

Британцы присылали к нам также целые батареи легких 18-фунтовых полевых орудий вместе с упряжками мулов. Мулы в России тогда были практически неизвестны и поначалу произвели настоящую сенсацию. Наша батарея, состоявшая из четырех орудий, получила на пробу два новых британских, и я тут же вызвался служить в том отделении, куда их определили. Однако очень быстро дареные орудия полностью нас разочаровали, и всего через пару недель я получил обратный перевод в другое отделение батареи, по-прежнему работавшее со старыми трехдюймовыми орудиями императорской российской армии – в подвижной войне они намного превосходили британские 18-фунтовки.

Во-первых, русская упряжь для конных орудийных упряжек (см., например, фото 6) делала орудия гораздо более маневренными, чем орудия с британскими упряжками мулов. Последние годились в лучшем случае для поддержки пехоты и двигались слишком медленно, чтобы принимать участие в стремительных кавалерийских сражениях.

Во-вторых, их прицелы были гораздо более неуклюжими и неудобными в использовании, чем наши, – особенно при стрельбе с «закрытой» (т. е. невидимой для противника) позиции. На русском прицеле окружность делилась на 6000 частей, что близко к 1000 X 2π = 6280. Прицелы французской и германской армий были устроены похожим образом. Таким образом, изменение угла на одно деление давало сдвиг точки попадания вбок на одну тысячную расстояния, на котором велась стрельба, – вправо, если угол на шкале увеличивался, и влево, если уменьшался. Это легко запомнить и в любой момент можно быстро прикинуть в уме.

Британцы же делили круговую шкалу на градусы и минуты. Кроме того – наверное, чтобы еще затруднить вычисления, – шкала была проградуирована от 0° до 180° в две стороны, причем одна половина круга была окрашена в светлый тон, а вторая – в темный. Вычисление установок прицела превращалось в адскую муку – особенно в спешке и под огнем противника. Поначалу мы думали, что этот шедевр изобрел какой-нибудь штатский топограф, и лишь много лет спустя уже здесь, в Принстоне, я услышал правдоподобное объяснение всех этих странностей. В Англии главной военной силой всегда был военно-морской флот, и, вероятно, именно флотские инженеры должны нести ответственность за разделение круга прицела на две половины – для правого и для левого борта. На корабле такая организация прицела имеет смысл, но в стремительном сухопутном бою… Я способен только ругаться, когда думаю о том, сколько неприятностей это нам доставляло!

Если нужно поддерживать огнем кавалерию, то стрельба прямой наводкой – в том случае, когда артиллерия противника не видна, – зачастую равняется самоубийству. В подобных ситуациях всегда следует тоже выбирать «закрытую» позицию. Как только наступающие эскадроны скрывались за гребнем, ограничивавшим видимость артиллерийского наблюдателя, он должен был как можно скорее нестись за ними, а следом за наблюдателем – и орудия. Новую позицию за следующим гребнем приходилось выбирать мгновенно. Взмах рукой в сторону одного из телефонистов – и он спрыгивал с лошади и придерживал конец провода; второй телефонист пускал лошадь в галоп и несся следом за своим офицером, разматывая за собой провод с закрепленной у седла катушки. Затем командир должен был быстро проехать вдоль гребня и найти точку, расположенную примерно на прямой между орудиями и первой из выбранных им целей; там он останавливался, поднимал над головой на вытянутой руке обнаженную шашку и старался застыть в седле как можно неподвижнее. При этом командиры орудий должны были направить свои орудия прямо на него и засечь направление по горизонтальной шкале прицела относительно заметного дерева в отдалении или какого-нибудь другого объекта на своей стороне гребня. Затем корректировщик должен был быстро найти себе менее заметный наблюдательный пункт и после первого выстрела начать передавать оттуда по телефону значение горизонтальной поправки; первый выстрел всегда делался в том направлении, которое командир обозначил собственной фигурой. С русским прицелом все это можно было проделать за пару минут – но не с британским.

Наконец, задержки на британских взрывателях были проградуированы в секундах, так что приходилось каждый раз лезть в таблицу и выяснять, какая задержка соответствует заданной дистанции стрельбы. А если таблица будет потеряна?.. Русские же взрыватели были проградуированы в условных единицах, непосредственно соответствовавших дистанции, – не нужно было ни таблиц, ни расчетов, что весьма ускоряло дело.

Мы продолжали свое неторопливое движение на север в арьергарде отступающих белых армий. Вскоре наши части пересекли границу Донской области и оказались на неказачьей территории. Наша батарея перебралась через Дон возле Павловска; после короткого сражения мы некоторое время (в июле 1919 г.) стояли к юго-востоку от Аисок (карта Д) и занимались интенсивным обучением новых рекрутов из полученного пополнения.

Командир нашей дивизии генерал Ф.Ф. Абрамов особо заботился о том, чтобы его казаки ни в коем случае не обижали местных жителей. С этой целью каждый дом в округе был закреплен за какой-нибудь частью дивизии, даже если в этом доме никто не квартировал. За все, что происходило на территории части, должна была отвечать вся часть в целом. Генерал относился к этой проблеме очень серьезно, в чем нам и довелось убедиться на собственной шкуре.

Однажды утром было обнаружено, что несколько казаков-сладкоежек унесли у одного крестьянина на территории, закрепленной за нашей батареей, пару пчелиных ульев. Казаки избавились от пчел с помощью дымокура, а мед забрали. Поскольку нарушителей обнаружить не удалось – очень может быть, что они вообще были из другой части, – генерал Абрамов приказал всей нашей батарее, и офицерам, и простым казакам, разбить лагерь в степи, где мы и прожили три дня. К нашему несчастью, начался дождь; палаток у нас не было, мы все промокли до нитки и чувствовали себя отвратительно. В результате, когда нам позволено было вернуться в село, казаки батареи в дополнение к обычным патрулям организовали еще и добровольные, которые должны были заботиться о том, чтобы больше ничего подобного на нашей территории не происходило.

Неподалеку от тех мест располагалась казенная племенная коневодческая ферма, и многие крестьяне владели очень хорошими тяжеловозами. Эта порода лошадей была известна как битюги и при скрещивании с более легкими породами давала лошадей, которые прекрасно подходили для орудийных упряжек.

К этому моменту наши собственные лошади из-за недостатка фуражного зерна и постоянной работы пребывали в достаточно плачевном состоянии. Любимой шуткой сержанта, когда его спрашивали о состоянии лошадей, было ответить, что они читают газеты – намек на огромную массу печатной белой пропаганды, приходившей к нам из тыла, и недостаток самого главного – фуража.

Реквизиции для замены лошадей были официально разрешены, но – в противоположность практике Красной армии, которая брала все нужное без особых формальностей, – нам приходилось проделывать это с множеством церемоний; в присутствии деревенского старосты мы должны были выбирать себе лошадей из собранных на площади всех лошадей деревни. Мы платили за реквизированное имущество, но инфляция в то время была такова, что плата сразу же превращалась в формальность. Чтобы хоть немного уменьшить недовольство крестьян, мы тайком отдавали взамен одну из своих измотанных костлявых лошадей, которую крестьянин надлежащим уходом мог за пару месяцев вернуть к нормальному состоянию. Официально мы докладывали, что лошадь была убита в бою.

Следует заметить, однако, что сколько-нибудь хороших лошадей никогда добровольно не приводили на публичные реквизиции. Несколько подобных мероприятий окончились полным провалом, и наши командиры не знали, что делать, – невозможно было тщательно обыскивать целые села и леса вокруг. Но через некоторое время один из наших урядников придумал прекрасно работающую схему.

Этот урядник взял обыкновение лениво прогуливаться между крестьян, пока они стояли с лошадьми на площади и ждали начала осмотра. Он мысленно отмечал пару лошадей получше (несмотря на то, что даже эти лошади для нас не годились), но таких, хозяева которых не казались особенно несговорчивыми. Судя по всему, этот казак обладал очень хорошим знанием людей – его оценки всегда были безошибочны. Кроме того, он был прекрасным актером.

Мне довелось видеть его несколько раз в деле, когда наступала моя очередь возглавлять реквизиционную команду. Сначала перед столом, где сидели мы с деревенским старостой, проводили всевозможных хромых кляч неопрятного вида. Урядник только отмахивался – до того момента, пока не появлялась намеченная им жертва. Ни разу не взглянув на крестьянина, урядник разыгрывал весьма убедительное представление; сначала у него вроде бы были серьезные сомнения в качествах лошади, но затем он убеждался в ее достоинствах. Начинал он с того, что грустно смотрел на животное и слегка покачивал головой; затем смотрел зубы, пробовал мускулы ног, спины и плеч; его лицо постепенно светлело; наконец он отступал в сторону, отдавал честь и радостно докладывал, что эта лошадь годится для службы на батарее. Я приказывал отвести ее в сторону. Как только они оказывались вне пределов слышимости старосты за столом, крестьянин – хозяин выбранной таким образом лошади – начинал длинный разговор с хитрым урядником и в конце концов обычно сообщал ему по секрету, что в деревне спрятаны гораздо лучшие лошади. После этого он заключал с урядником сделку: если с его помощью удастся обнаружить в деревне действительно хорошую лошадь, то его, крестьянина, лошадь без лишнего шума под каким-нибудь благовидным предлогом будет оставлена ему.

При помощи такого алгоритма нам обычно в любой деревне удавалось найти пару хороших лошадей для замены наших собственных, вымотанных тяжелой кампанией. После того как мы прочесали в поисках лошадей все близлежащие села, нам пришлось ездить за ними все дальше на восток и даже забираться в те места, которые на тот момент представляли собой практически ничейную землю. Там свободно рыскали и белые, и красные конные патрули.

Однажды я с реквизиционным отрядом из пяти казаков нашей батареи прибыл в отведенное мне село и обнаружил, что приказ собрать лошадей на площади (высланный в село накануне) не выполнен. Сельский староста и его помощники многословно извинялись и приводили множество не слишком убедительных оправданий; они пытались доказать нам, что были просто не в состоянии выполнить приказ. Они уверяли, что соберут всех лошадей для осмотра на следующее утро и что среди них будут несколько великолепных животных. Они предлагали мне и моим людям остаться на ночь и обещали хорошо нас устроить. Мне поведение этих людей сразу показалось неестественным; когда же я узнал, что всех моих людей должны были разместить по одному в доме, я твердо уверился, что это ловушка и что ночью нас всех рассчитывают просто перерезать. Меня, тоже одного, разместили в школе рядом с квартирой девушки-учительницы, которая изо всех сил старалась выглядеть соблазнительной.

Я сделал вид, что в целом доволен, и староста с помощниками ушел, очевидно довольный собой. Как только они скрылись из вида, я сказал девушке-учительнице, что хочу пойти прогуляться и посмотреть, как устроились мои люди. Чтобы избежать подозрений, я расстегнул портупею и оставил свою шашку у нее на столе – в кармане у меня лежал автоматический пистолет. Еще раньше я приказал уряднику передать казакам приказ – не расседлывать лошадей, а только ослабить подпруги и до получения моего сигнала не отходить от них. Казаки должны были делать вид, что все еще чистят лошадей. Как только я нашел своего ординарца, я сразу же сел на лошадь, быстро собрал остальных, забрал свою шашку из квартиры теперь уже сильно напуганной учительницы и поскакал прочь. При этом я все время испытывал сомнение: а что, если никакой ловушки нет и я веду себя как последний дурак? Однако вскоре все мои подозрения оправдались – с окраины села вслед нам прозвучало несколько ружейных выстрелов.

На следующий день в это село был направлен полуэскадрон нашей кавалерии. Разумеется, староста с помощниками и учительница успели испариться – выяснилось, что все они были большевиками и при красных активно работали в местном Совете.

Происшествия такого рода случались во многих селах – у власти и при красных, и при белых оставались одни и те же люди, менялись только названия их должностей. Однако активные прокрасные настроения высказывались редко. Огромное большинство крестьян хотели только, чтобы их оставили в покое и позволили спокойно работать. Конечно, сильное раздражение вызывали всевозможные реквизиции продовольствия, фуража, лошадей, телег и людей, к которым прибегали обе стороны. «Чума на оба ваши дома!» – так можно было бы охарактеризовать отношение крестьян к обеим противоборствующим сторонам Гражданской войны в России.

В крайней своей форме такое отношение вело к образованию так называемых «зеленых» партизанских отрядов; они назывались так потому, что убежищем им служили зеленые леса. Партизаны воевали и с белыми, и с красными – с любым, кто занимал на тот момент их родные села. В открытых степях трудно найти укрытие, поэтому на Украине, где степи составляют значительную часть территории, «зеленых» отрядов было сравнительно мало. Зато в лесистых предгорьях Северного Кавказа их насчитывалось достаточно много.

Я впервые узнал о существовании «зеленых» как раз в описываемое время; мы находились тогда в Воронежской губернии, на южной границе лесистых областей. К северу от нас в очень большом и густом лесу действовало сразу несколько «зеленых» отрядов. Все они воевали под общей командой бывшего армейского полковника и имели даже какую-то артиллерию. Нас они не беспокоили – в то время главной заботой их было избежать мобилизации в Красную армию (с нашей стороны мобилизация им не грозила, мы принимали только добровольцев) и, по возможности, защитить близлежащие родные села от слишком решительных и жестоких реквизиций.

Позже, в 1920-х гг., эти и другие «зеленые» отряды стали ядром крупномасштабного антибольшевистского крестьянского восстания в соседней лесной Тамбовской губернии, примерно в 150 милях к северо-востоку. Красной армии пришлось немало потрудиться, подавляя его. Места эти были населены почти исключительно великороссами. Антироссийские пропагандисты на Западе почти никогда не упоминают это и другие подобные восстания против советской власти; они пытаются представить Гражданскую войну в России как столкновение национальностей, тогда как на самом деле она была проявлением социальной и классовой борьбы.

В августе 1919 г. наша дивизия выдвинулась на восток в большое село Бутурлиновка (карта Д); село располагалось на сравнительно открытой местности, вполне подходившей для действий кавалерии, неподалеку от восточной границы большого лесного массива, который я уже упоминал.

В тех местах был сконцентрирован кулак из 15–20 тысяч кавалерии – IV Донской корпус – под началом казачьего генерала Мамонтова. Планировался глубокий рейд корпуса по красным тылам. Нашей дивизии была поставлена задача с началом прорыва отбросить красных на левом фланге Мамонтова, чтобы они не смогли ему помешать. Красное командование узнало о готовящейся операции и попыталось разбить кулак Мамонтова собственным неожиданным ударом – но промахнулось миль примерно на десять и ударило по нашей дивизии; наши боевые порядки были прорваны. Резервные силы предприняли контратаку, и на несколько дней образовался так называемый «слоеный пирог» – красные и белые позиции перемешались в полном беспорядке. Я помню, в какой-то момент эскадрон или два 3-го Калмыцкого полка нашей собственной дивизии атаковали по ошибке отделение нашей же батареи с двумя орудиями. К счастью, командир отделения капитан Нефедов узнал атакующих в полевой бинокль и не стал открывать огонь. Поняв свою ошибку, смущенные калмыки остановили лошадей перед самыми пушками.

В этих боях наша дивизия сильно пострадала, но в целом результат получился превосходный – IV Донской корпус Мамонтова без проблем миновал красные войска, отвлеченные боевыми действиями против нашей дивизии. После этого его группа, не рассредоточиваясь, двинулась на север. Красные поняли, что в тыл к ним прорвалась большая масса казачьей кавалерии, и поспешно отошли.

Генерал Мамонтов повел свою кавалерию – по-прежнему единой компактной группой – на северо-восток и добрался до Тамбова, расположенного примерно в 140 милях от Бутурлиновки, где его корпус впервые прорвался через красные позиции. Там он повернул и двинулся зигзагом в западном направлении, уклоняясь от встреч с крупными формированиями войск противника. Пройдя таким образом больше ста миль, он повернул на юг и вновь присоединился к основной массе белых войск.

В ходе рейда Мамонтов полностью дезорганизовал тылы на большом секторе красного фронта – он сжигал армейские склады и хранилища, взрывал мосты, разрушал локомотивы и вагоны, расстреливал захваченных большевистских комиссаров, отправлял по домам мобилизованных крестьян; он разрешил присоединиться к своим отрядам всего нескольким добровольцам[89]. Южнорусские газеты тогда подчеркивали, что подобных военных операций мировая история не знала уже больше полувека, со времен кавалерийских рейдов Гражданской войны в Америке.

После того как Мамонтовский рейд начался, наша дивизия сдвинулась на 40 миль к западу и приняла участие в захвате станции Аиски в 50 милях к югу от Воронежа. Эта операция еще продолжалась, когда меня неожиданно вызвали в штаб. Командир дивизии генерал Ф.Ф. Абрамов, старый друг отца, показал мне полученную телеграмму, в которой ему было приказано отрядить меня для службы в штаб Донской армии. Он спросил меня, хочу ли я ехать. Я не хотел, мне нравилась служба на 2-й батарее, ее командир полковник Афанасьев, другие офицеры и казаки. В результате генерал ответил, что нехватка офицеров не позволяет ему расстаться со мной.

На следующий день он вновь вызвал меня и приветствовал словами: «Ну, Гриша (он знал меня с детства), я ничего не могу с этим поделать!» Телеграмма, которую он показал мне, была подписана командующим Донской армией генералом Сидориным; в ней приказывалось немедленно отправить меня в штаб и разрешалось выбрать на замену мне любого артиллерийского офицера Донской армии.

Я поехал, гадая про себя, чем вызван столь внезапный интерес к моей персоне.

Адъютант инспектора артиллерии

Оказалось, что в Донской армии учреждена новая должность – инспектора артиллерии – и на нее назначен генерал барон Майдель. Донской атаман А. Богаевский лично знал его прежде по службе и был о нем высокого мнения.

Однако казаки никогда не любили, чтобы ими командовали офицеры-неказаки, и барон немецкого происхождения не мог рассчитывать на хороший прием с их стороны. Поэтому для начала кампании по завоеванию симпатий казаков Майдель решил, что адъютантом у него должен стать офицер из донских казаков. Однако для лучшего взаимопонимания офицер этот должен был принадлежать к петербургскому обществу. Я оказался единственным молодым артиллерийским офицером во всей Донской армии, который обладал обоими этими качествами, – отсюда и приказы.

Мои штабные обязанности состояли в основном в сведении воедино еженедельных отчетов из корпусных и дивизионных штабов о том, сколько орудий и боеприпасов использовано, потеряно или захвачено. Только так можно было отследить, сколько и каких орудий и боеприпасов имеется у нас на различных участках фронта. У красных мы по-прежнему захватывали поразительное количество трофеев – цифры докладов не были преувеличены; напротив, нередко командиры предпочитали занизить количество захваченных ими трофеев, особенно патронов и снарядов, чтобы иметь возможность просить их еще с тыловых складов.

Поначалу я опасался, что придется заниматься только офисной работой, которую считал невыносимо скучной, но вскоре с облегчением узнал, что генерал Майдель часто ездит с инспекцией на фронт; меня он тоже брал с собой. Временами жизнь даже становилась слишком оживленной на мой вкус; барон знал, как казаки любят и уважают личную храбрость, особенно у своих командиров, и, желая завоевать популярность, предпринимал разного рода эскапады. Я помню, однажды, когда мы продвигались пешком вслед за наступающей пехотой, мы остановились на спуске посередине склона. Склон спускался к селу, которое наша пехота собиралась захватить в штыковой атаке. Со своего места мы наблюдали вблизи внезапную контратаку красной кавалерии из кубанских казаков. Наша пехота запаниковала и бросилась в беспорядке бежать – через село и мимо нас вверх по склону. Некоторое время генерал метался среди бегущих, безуспешно пытаясь остановить и организовать их. Затем он уселся на гребне колеи и принялся спокойно наблюдать в бинокль, как в селе, прямо перед нами, рвутся снаряды трех наших батарей – которые он, собственно, и приехал инспектировать. Он ни разу не обернулся и не видел, что наша пехота отступила на самый гребень и находилась от нас теперь вдвое дальше, чем красные. Я указал ему на этот факт и заметил, что любой красный конный патруль из села может подскакать и захватить нас без малейших трудностей, так как я был вооружен только автоматическим пистолетом, а у барона не было даже этого – только щегольской хлыстик для верховой езды! Однако генерал спокойно ответил, что я могу, если мне так хочется, вернуться назад и присоединиться к пехоте. Мне, конечно, пришлось остаться с ним, но я все время ругался про себя – мне вовсе не хотелось рисковать только ради того, чтобы дать ему возможность «повыпендриваться».

Через некоторое время, когда барон уверился, что его поведение надлежащим образом отметили на всех трех наших артиллерийских наблюдательных пунктах, он поднялся и медленно, будто с неохотой, двинулся вместе со мной назад. Иногда он останавливался, чтобы лишний раз взглянуть на красных в полевой бинокль.

По всей видимости, это представление дало желаемый результат – по крайней мере, казаки-артиллеристы отдавали ему честь с подчеркнутой четкостью, а широкие ухмылки на их лицах ясно говорили, что телефоны уже донесли с наблюдательных пунктов весть о том, что он оказался все же не кабинетным генералом, а, как говорят американцы, «настоящим парнем».

Одной из трех наших батарей командовал Спиридонов, уже капитан, – тот самый бывший подхорунжий с нашей Гвардейской батареи, о котором я рассказывал. Именно в это время мне удалось расспросить его о разговоре с Подтелковым на кургане перед захватом и казнью последнего.

Под юрисдикцией инспектора артиллерии находились и бронепоезда. Примерно в то же время, когда была учреждена эта должность, к нам в штаб начали поступать тревожные доклады. Наши передовые бронепоезда один за другим выводились из строя при помощи какой-то таинственной мины нового типа, которую начали применять красные.

До того момента обе воюющих стороны использовали мины двух типов; и те и другие нужно было прятать в балласте под железнодорожными шпалами. Первыми были контактные мины; они взрывались в тот момент, когда над ними проходила передняя ось состава. Чтобы избежать этой опасности, впереди бронепоезда ставили две или три открытые грузовые платформы с запасными рельсами и шпалами; при этом бронепоезду на чужой территории приходилось двигаться очень медленно. В этом случае мины не наносили особого вреда, в худшем случае они могли повредить и сбросить с рельсов ненужный передний вагон – его просто сталкивали с насыпи, пути наскоро чинили, и состав двигался дальше.

Мины второго типа взрывались под локомотивом при помощи дистанционного электрического взрывателя. Чтобы избежать этой опасности, при движении по чужой территории перед бронепоездом по обе стороны полотна двигались конные патрули; они внимательнейшим образом осматривали все вокруг в поисках малейших следов, которые могли бы указать, что в этом месте прокладывали электрические провода.

Теперь же красные мины начали взрываться под нашими драгоценными паровозами, а после не удавалось обнаружить никаких следов электрических проводов – в те времена радио было еще недостаточно развито и не использовалось для подобных целей.

Нашей разведке удалось разрешить эту загадку только после того, как белые войска взяли Воронеж, где был крупный паровозоремонтный завод. Именно там один наблюдательный механик, видя, как упруго прогибаются рельсы под каждой осью проходящего состава, чисто интуитивно догадался, что упругий прогиб и распрямление происходят за счет сжатия балласта и грунта непосредственно под шпалой, но что более глубокие слои грунта почти не принимают участия в этом поверхностном движении. В современных терминах механики грунтов можно было бы говорить про «неглубокий слой осадки». Этот талантливый парень и придумал большую мину, которую нужно было закапывать под шпалу примерно на три фута. При этом наверх шел подпружиненный снизу стальной стержень, упиравшийся в шпалу снизу. Он был вставлен в трубу большего диаметра, которая предохраняла его от трения о грунт. Нижний конец стержня покоился на храповике, соединенном с взрывателем мины. Каждая ось состава, проходя над шпалой, слегка нажимала на стержень; при этом он сдвигал храповик на один зубец и под действием пружины возвращался назад. Если заранее подсчитать у конкретного бронепоезда число осей до середины локомотива, то оставалось только настроить мину на взрыв после соответствующего числа нажатий.

Эти мины удобно было закладывать при отступлении, и красным не слишком долго пришлось ими пользоваться, так как наше наступление вскоре прекратилось.

В июне 1919 г. к востоку от нас белые кубанские казаки под командованием генерала барона Врангеля захватили Царицын и двинулись дальше на север по западному берегу Волги, пока не были остановлены в районе Камышина.

К западу от нас Добровольческая армия стремительно продвигалась по Украине, вбирая в себя по пути множество новых сторонников. В июне 1919 г. были взяты крупные города Харьков и Екатеринослав (в настоящее время Днепропетровск) в восточной части Украины, в августе – Киев и Одесса в западной ее части. Если не считать красных, единственным, кто оказывал белой Добровольческой армии серьезное сопротивление, был самопровозглашенный анархист Махно. Сначала он союзничал с красными, затем сражался сам по себе, против всех. Украинские националисты были практически не заметны – за исключением, пожалуй, районов западнее Киева, где их отряды состояли, главным образом, из украинцев Галиции – бывших солдат и офицеров австро-венгерской армии (см. карту Е).

В сентябре, закончив изгнание Советов с Украины, белая Добровольческая армия двинулась на север – в глубь территорий, населенных великороссами, и 1/14 октября подошла к городу Орлу, расположенному всего в 240 милях от Москвы (см. карту А).

Однако здесь удачи прекратились. К этому моменту красные успели в основном покончить с белой Сибирской армией Колчака – в июне она была разгромлена и в Волжском, и в Уральском регионах. Сентябрьское наступление генерала Юденича с небольшой группировкой белых добровольцев из Эстонии на Петроград потерпело крах; Юденичу не удалось отвлечь на себя сколько-нибудь существенное количество красных войск, и теперь большую их часть можно было бросить на Деникина.

7/12 октября 1919 г. красные отбили Орел. С этого момента для слишком растянутых белых сил Деникина началось непрерывное отступление, и к середине декабря они вынуждены были отдать Красной армии практически всю Украину и захваченные восточнее земли.

В свое время мне довелось слышать лекцию, в которой причины этой катастрофы были тщательно проанализированы. Лекцию эту читал для офицеров штаба войска Донского полковник Б., выпускник Императорской академии Генерального штаба, только что вернувшийся с секретного задания; он провел инкогнито несколько месяцев в красном тылу. Его лекция называлась «Причины красных успехов и наших неудач» и, на мой взгляд, пресловутые успехи и неудачи объяснялись в ней кратко и вполне корректно.

На первое место по значению полковник Б. поставил простую в изложении, конкретную и определенную политическую программу большевиков, их политическое единство и партийную дисциплину. Белое руководство оставляло все серьезные политические вопросы – такие как перераспределение земли – на усмотрение будущего Всероссийского Учредительного собрания, которое предполагалось созвать после окончательного поражения большевиков. Красные же, наоборот, выдвинули простой лозунг «грабь награбленное» и провозгласили немедленный передел земли. Таким образом большевики сразу же заручились поддержкой бедных крестьян и рабочих, которых они убедили в том, что Учредительное собрание непременно обманет их, так как заправлять в нем будут богачи[90]. У красных была всего одна политическая программа и всего одна партия, тогда как у белых и то и другое насчитывалось десятками, и большинство из них серьезно расходились друг с другом.

Во-вторых, полковник Б. отметил соответствующую разницу и в военном отношении – единое объединенное командование в центре у красных и, по контрасту, множество разрозненных белых армий на периферии с собственным отдельным командованием у каждой и без всякой взаимосвязи в действиях.

Это все правда, но в то время с этим ничего невозможно было поделать.

Следует отметить, однако, что в Верховном командовании Красной армии было немало офицеров Генерального штаба прежней императорской русской армии, помогавших со стратегическим планированием. Среди таких офицеров был и генерал Брусилов, знаменитый автор Брусиловского прорыва 1916 г. Многие офицеры служили красным совершенно искренне; они были убеждены, что при наличии внешней опасности их долг состоит в служении народу страны и ее центральному правительству, каким бы оно ни было [91].

Где-то в начале декабря или в конце ноября 1919 г. я получил отпуск на две недели и провел их дома в Новочеркасске с отцом, в его квартире директора Донского кадетского корпуса. В то время там жили также жена двоюродного брата отца госпожа Данилова с семнадцатилетней дочерью Лёлей и четырнадцатилетним сыном; они направлялись из Киева к главе семьи в Батум, на Черноморское побережье Грузии. У мужа госпожи Даниловой летом 1918 г. возникли какие-то проблемы с оккупационной германской армией на Украине, и ему пришлось спешно «испариться» из Киева; семья же его застряла там и вынуждена была пережидать последовательно германскую и красную оккупацию, пока наконец Добровольческая армия генерала Деникина не выгнала красных из города.

Именно там, дома, я и свалился с тифом. Инкубационный период у этой болезни – если я правильно помню – составляет четырнадцать дней. Рассматривая задним числом все, что происходило со мной за две недели до болезни, я пришел к выводу, что укусила меня, должно быть, «красная вошь». Вши переносят тиф примерно так же, как комары переносят малярию, – после того как укусят больного человека. Я тогда сопровождал генерала барона Майделя в одной из его инспекционных поездок; мы ехали с отрядом, который пытался контратаковать и вновь отбить уединенный хутор в степи. Зимой обе воюющих стороны в подобных стычках сражались очень упорно, так как победителям не приходилось после боя тащиться к теплу в следующий населенный пункт, до которого могло быть и пять миль, и больше. В результате мы вошли в хутор и в отведенный нам дом только к вечеру. Мы настолько устали, что даже не позаботились поменять солому на полу, на которой накануне ночью спали красные солдаты. Должно быть, один из них в тот момент был уже заражен тифом.

Мне повезло – я свалился больным, будучи дома, и получил прекрасный уход в инфекционной палате госпиталя Донского кадетского корпуса, который располагался в том же большом здании, что и квартира отца. Моей хорошенькой кузине иногда разрешали навестить меня, но большую часть времени я был в полузабытьи из-за высокой температуры. Затем, как обычно бывает при заболевании тифом, наступил так называемый кризис; жар внезапно спал, и осталась только жуткая слабость.

Очнувшись, я узнал: дела на фронте сложились настолько плохо, что Новочеркасск спешно готовился к эвакуации. Для выздоровления мне следовало бы еще дней десять оставаться в постели, но дурные новости сразу же подняли меня на ноги и заставили спешно покинуть госпиталь – всего через три дня после того, как спал жар.

Донской кадетский корпус должен был покинуть город через день или два пешком, так как крупный железнодорожный узел Ростова-на-Дону, к юго-западу от нас, был настолько забит составами с запада и севера, что проехать через него по железной дороге надежды было мало. Поэтому кадетский корпус должен был обойти Ростов и двинуться прямо через степь по грунтовой дороге к железнодорожной станции Кущевка на границе с Кубанью. Офицерам корпуса приказано было оставить семьи в городе, и отец, у которого была масса дел, попросил меня найти место, где могла бы укрыться семья Даниловых. С ними должна была остаться и моя одиннадцатилетняя сестра Аля.

Поначалу я думал поместить их всех в наш спальный вагон, служивший базой инспектору артиллерии, – в то время он как раз находился в новочеркасском депо. Но затем я решил, что у этого вагона слишком мало шансов прорваться через ростовское горлышко на юг. На самом деле ему удалось прорваться, но при этом он был весь изрешечен пулями – при подходе Красной армии местные красные подняли восстание. В книге «Последний поезд через ростовский мост», которая недавно вышла в Америке, приведено живое описание того, что происходило тогда в Ростове. Мне довелось видеть все это своими глазами.

В конце концов я быстро подыскал и снял обычную небольшую квартирку в Новочеркасске, куда и перевез Даниловых и сестру с небольшим количеством вещей, которые нам хотелось попытаться сохранить. Но, зайдя на следующее утро попрощаться, я обнаружил свою тетушку в состоянии чуть ли не истерики. Она не спала всю ночь; ей мерещились все те ужасы, которые им пришлось пережить при красных в Киеве. Она умоляла меня вывезти их из города, невзирая на риск, с которым неизбежно связано путешествие через зимнюю степь.

Я решил попытаться – трудно было устоять перед соблазном сыграть роль спасителя прелестной кузины. Мне полагалось по крайней мере две недели отпуска на выздоровление, считая с момента кризиса, и всем этим временем я мог располагать по своему усмотрению. Поэтому я применил обычную тактику – вышел на одну из главных улиц города, по которой через Новочеркасск двигались отступающие обозы, и стал ждать, когда подвернется что-нибудь подходящее. Обычно таким образом удавалось что-нибудь найти, и тот день не был исключением.

Прождав на дороге пару часов, я увидел обоз лейб-гвардии Атаманского полка, причем две телеги обоза шли порожними. Позади ехал офицер – командир обоза, с которым я был лично знаком. Я объяснил ему свою проблему и попросил одолжить мне одну из двух пустых телег, поскольку они все равно не используются. Он сказал, что они обе потребуются ему на следующий день в Старочеркасской, примерно в десяти милях от города, но что он разрешит мне воспользоваться одной из телег, если я пообещаю вернуть их к этому моменту. Я сказал, что верну. «Честное слово?» – «Честное слово», – ответил я. Ничего большего офицеру старой школы не требовалось, и я получил телегу.

На нее покидали несколько чемоданов с самым ценным имуществом, и мы выехали из Новочеркасска. Тетушка, кузина Лёля и сестра Аля сидели на чемоданах, а возница, мой юный кузен и я сам плелись пешком рядом с телегой или позади. Разбитая дорога накрепко замерзла, и телега двигалась с трудом. Впереди и позади нас, сколько хватало глаз, растянулась бесконечная линия всевозможных повозок с беглецами из Новочеркасска.

Примерно через час пути нас обогнала пароконная повозка – в ней сидел командующий 2-й Донской дивизией, которая была уже отведена дальше назад. В свое время он начинал службу под началом моего отца на Гвардейской батарее в Павловске – кажется, его фамилия была Попов, хотя теперь я не могу вспомнить наверняка. С ним в коляске ехала жена. Они узнали меня, остановились и предложили подвезти мою сестру в своем экипаже до Старочеркасской, где они собирались заночевать и где я мог позже забрать ее. Мне очень хотелось облегчить груз на нашей телеге и сократить время, которое сестра вынуждена была провести на этом жутком морозе, и я отпустил ее с этой доброжелательной парой.

Однако было уже темно, когда мы добрались наконец до Старочеркасской – большой казачьей станицы, похожей скорее на деревню, чем на город. Освещения на улицах не было. Мы медленно продвигались в темноте, и я спрашивал у каждого встречного, где находится штаб 2-й дивизии. Никто, казалось, этого не знал. Затем кто-то сказал мне, что штаб располагается на хуторах — то есть на одной из окраинных ферм, в нескольких милях от станицы. Я в отчаянии опустился на землю. Я был совершенно измотан и не смог бы, наверное, пройти больше ни мили, – к тому же мне нужно было вернуть нашу единственную телегу здесь, в станице. Собравшись с духом, я продолжил поиски, пытаясь выяснить хотя бы, на каком именно хуторе находится штаб 2-й дивизии, – но безуспешно. И вдруг в свете зажженной спички на погоне проходящего казака передо мной мелькнул номер одного из полков 2-й дивизии. Оказалось, что он состоит как раз при штабе дивизии и что штаб этот находится совсем рядом, буквально за углом.

Через несколько минут мы все оказались в теплой комнате вместе с Алей. Весь наш багаж разгрузили с телеги, и я отпустил возницу искать обоз Атаманского полка.

На следующее утро я применил все ту же тактику – ждать у дороги, пока что-нибудь не подвернется. Я надеялся на успех; тем не менее я едва поверил глазам, когда увидел подъезжающий обоз из примерно тридцати порожних телег! И в Новочеркасске, и на других станциях нашим войскам приходилось бросать важные припасы, но по какой-то бюрократической оплошности этой группе телег не было предписано взять груз. Как сказал мне начальник обоза, ему было приказано прибыть в Кущевку, и все. Поскольку я направлялся туда же, он охотно разрешил мне воспользоваться двумя телегами из его обоза.

В конце того же дня в одном селе, через которое мы проезжали, я увидел знакомые лица казаков 2-й Донской батареи, в которой я служил несколько месяцев назад, – их отводили с фронта. Командир батареи полковник Афанасьев и другие офицеры сердечно нас встретили, накормили хорошим ужином и устроили на ночь. Мы узнали, что отец мой со своим Донским кадетским корпусом прошел через это село всего за несколько часов до нашего появления – мы быстро их догоняли.

На следующий день полковник предложил мне воспользоваться его собственным пароконным экипажем, чтобы моя тетушка, кузина Аёля и сестра могли с комфортом доехать до Кущевки. В тот день мы двигались ускоренным темпом и к ночи добрались до села, где остановился Донской кадетский корпус.

Удивление моего отца при виде меня было одновременно радостным и неловким – в конце концов, ни у кого из остальных офицеров корпуса не было с собой семьи. Моя же позиция состояла в том, что семья ехала вовсе не с отцом, а со мной, что я не подчинялся его приказам и волен был во всеобщей суматохе распорядиться своим отпуском по болезни так, как считал нужным. Я сказал, что собираюсь довезти семью до Кущевки и посадить там на поезд до Новороссийска (порт на Черном море) без помощи со стороны отца или еще кого-нибудь из его кадетского корпуса. Отец ничего не мог формально возразить на это и потому промолчал – я же почувствовал, что в глубине души он скорее рад такому развитию событий. Поэтому я со своим экипажем и двумя телегами продолжал двигаться вслед за кадетским корпусом.

Накануне приезда в Кущевку у одной из моих телег во время проезда через хутор полетели спицы в колесе; я отправил вторую телегу и экипаж вперед, а сам остался с поврежденной телегой. Поскольку телега принадлежала армейскому обозу, я мог реквизировать сменное колесо у любого крестьянина на хуторе, но его обитатели прекрасно знали об этом – во время прохождения войск такое происходило нередко – и ни на одной из телег во дворах близлежащих домов колес не было; их вовремя сняли и попрятали.

Однако мой возница и сам был крестьянином. Он отступал от самого Воронежа, где был мобилизован во вспомогательную транспортную часть. Зная деревенские хитрости, он сразу же направился к ближайшему стогу сена и принялся прощупывать его длинной палкой. Вскоре колесо было обнаружено. Когда он с триумфом вытаскивал свою добычу из стога, раздался гневный крик, и владелец колеса (который, очевидно, наблюдал за происходящим через окно) выскочил из дома и бросился на нас с топором. По выражению его лица было ясно, что он намерен этим топором воспользоваться, поэтому я вытащил револьвер и прицелился крестьянину в верхнюю часть плеча, гадая про себя, смогу ли я прострелить ему руку, не повредив кости, и хватит ли такой раны, чтобы остановить его и заставить выронить топор. Но мое лицо, судя по всему, уверило его в том, что я вот-вот выстрелю; он остановился в нескольких футах от меня, а затем, непрерывно ругаясь, отступил обратно в дом.

Мы оставили свое колесо со сломанными спицами на его пороге, и я подложил под него немного денег – скорее всего, уже очень скоро колесо вновь было в порядке.

Железнодорожная станция и само село Кущевка располагались на другом (юго-восточном) берегу небольшой речки, которую нужно было пересекать по узкой дамбе. Возле дамбы сошлось несколько армейских обозов, и она превратилась для них в «бутылочное горлышко». Я обнаружил, что несколько (меньше дюжины) телег Донского кадетского корпуса вместе с моими телегой и экипажем выстроились вдоль пруда сбоку от дороги, ожидая возможности встроиться в транспортный поток. Мимо бесконечной лентой тянулись всевозможные транспортные средства. Отец тоже был с обозом – по его приказу все офицеры и кадеты корпуса перешли через дамбу пешком и направились в теплое здание школы, отведенное корпусу для ночлега; сам же он остался с обозом, чтобы перевести его через реку. Он привык к строгому порядку прежней императорской армии и теперь растерялся, не зная, как справиться с беспорядочной толпой.

С 1915 г. он находился в плену, в Германии, и не видел распада армии после революции.

Солдаты-обозники никогда не славились дисциплиной, и теперь в толпе перед нами не было заметно даже малейших признаков порядка. Кто-то пустил ложный слух, что красная кавалерия Буденного прорвалась через фронт и подошла уже близко, – в результате в толпе чуть не возникла паника. Порядок прибытия никого не интересовал – несколько обозов чуть ли не с оружием в руках решали, кто из них первым пробьется и встанет в единственную транспортную линию – ту самую, что проходила мимо нас и тянулась по дамбе.

Я предложил план действий, и отец согласился с ним – к счастью, у меня с собой был фонарик. Я взял заряженную винтовку – одну из нескольких, что имелись в обозе кадетского корпуса, – и дождался темноты. Затем, припомнив уроки практической психологии, полученные от урядника 2-й Донской батареи, я направился к веренице телег и пошел вдоль нее, светя фонариком в лица возниц, пока не увидел одного, который показался мне не слишком решительным человеком. Я пошел рядом с ним в темноте, пока его лошадь не поравнялась с передней телегой нашего обоза. В этот момент я неожиданно шагнул на дорогу и встал перед ним. Я приставил дуло винтовки к его груди и приказал остановиться под угрозой смерти. Он подчинился. Обоз кадетского корпуса тут же двинулся и занял образовавшийся промежуток; я прикрывал тыл. Моя сестра утверждает, что до сих пор помнит ту ночь, – в основном потому, что ее шокировали те грубые слова, которые я при этом использовал.

Мы благополучно перебрались через реку. Когда все устроились в селе, отец пришел ко мне и произнес всего одно слово: «Спасибо!» – но я никогда не забуду, с каким выражением лица он пожал мне руку. Это одно из счастливейших воспоминаний моей жизни.

На следующий день я посадил Даниловых и сестру со всем багажом в поезд на Новороссийск, куда направлялся и кадетский корпус отца. После этого я отпустил телеги, попрощался с отцом и отправился назад в пароконном экипаже своего бывшего командира из 2-й Донской батареи; экипаж я вернул ему, как и следовало.

Мы возвращались перед самым Рождеством, в ясный морозный день. На западе садилось солнце, и на фоне красноватого неба видны были белые вспышки шрапнельных взрывов; все указывало на то, что наши части снова отошли.

Я вернулся в штаб Донской армии за три дня до окончания своего «отпуска по болезни»; оставшиеся дни я провел в постели в купе нашего спального вагона.

Вскоре после этого барон Майдель вновь выехал на фронт с инспекцией. Сначала мы двигались с отрядом, который предпринял неудачную попытку отбить Новочеркасск внезапной предрассветной атакой. Затем несколько дней проверяли бронепоезда на линии Батайск – Азов, проложенной по левому берегу Дона до самого его устья. Ростов, расположенный на правом берегу напротив Батайска, был оставлен нашими войсками 26 декабря 1919 г. ⁄ 8 января 1920 г.

Один эпизод этой инспекционной поездки до сих пор стоит у меня в памяти. Однажды в туманный день мы выехали из Батайска в легком бронепоезде и остановились в степи на небольшом полустанке. Мы вышли из поезда, чтобы осмотреть 6-дюймовую морскую пушку французского производства «Кане», установленную на большой железнодорожной платформе. Командовал ею казачий урядник, прежде бывший в отставке, а до того, как оказалось, служивший под началом моего отца на Гвардейской батарее. С ним были двое его сыновей. Я немного приотстал, болтая с ними возле платформы, а генерал Майдель с командиром орудия двинулись назад к легкому бронепоезду, до которого было несколько сотен метров.

Неожиданно раздалось громкое «ура», и из тумана с шашками наголо вылетели около двух десятков красных всадников. Быстрый взгляд на генерала, и я увидел, что он быстрее любого спринтера-чемпиона несется к бронепоезду, который, к счастью, был уже совсем рядом. Я попытался сделать то же самое, но в противоположном направлении, поскольку 6-дюймовое орудие было ко мне ближе, – и еле успел. Когда дружеские руки помогали мне забраться на платформу, один из красных кавалеристов был уже совсем близко; он разрубил бы мне ногу, если бы кто-то на платформе не сразил его метким выстрелом из револьвера.

После этого локомотив с орудийной платформой медленно двинулся прочь, а легкий бронепоезд, куда благополучно успел забраться генерал, поспешил в противоположном направлении. Пулеметы бронепоезда строчили вовсю – на платформе же пулеметов не было.

Атаковавшая нас группа красных оказалась всего лишь одной из авангардных разведывательных партий большого отряда красной кавалерии, которая неожиданно переправилась через Дон по льду. Как раз в это время порывы ветра разогнали туман, и перед нами открылось захватывающее зрелище. Со стороны реки от группы из четырех или пяти домов, где они, очевидно, ночевали, примерно сто пехотинцев образовали линию и встречали огнем волны красной кавалерии, которые накатывались на них одна за другой. Это был офицерский отряд знаменитой Дроздовской дивизии Добровольческой армии. В центре располагались две полевые пушки с пулеметами по бокам, а по обе стороны от них буквально плечом к плечу неподвижно стояло по шеренге пехотинцев. Внешне все было очень похоже на парад.

Спереди на них резвой рысью по неглубокому снегу последовательно, с интервалом около 100 футов, налетали около пяти цепочек красной кавалерии; расстояние между всадниками в цепочке составляло около 20 футов. Когда передняя линия всадников была всего в паре сотен футов от отряда дроздовцев, те открыли огонь. Они стреляли залпами с плеча; грохот залпов и буханье полевых орудий перекрывали непрерывное тарахтение пулеметов. Понадобилось меньше минуты, чтобы выкосить весь центр атакующей лавы красных; остальные в полном беспорядке отступили обратно за Дон.

Некоторые бронепоезда на линии Батайск – Азов принадлежали Добровольческой армии и продолжали получать боеприпасы непосредственно от нее; однако в реальности все бронепоезда на этом участке фронта были подчинены командованию Донской армии и потому подлежали инспекции генерала Майделя. В ходе той поездки барон с удивлением обнаружил, что поезда Добровольческой армии получали больше снарядов на каждое орудие, чем выделяла та же интендантская служба Добровольческой армии бронепоездам Донской армии. В связи с этим барон Майдель начал подозревать, что интенданты не показывают ему реальные цифры количества боеприпасов, полученных от британцев для всей Южной России. Исходя из этого, он направил меня в Новороссийск с заданием попытаться неофициальным образом проверить эти данные в порту.

Мне повезло. Совершенно случайно я наткнулся на майора британской армии, который в свое время преподавал в Императорском училище правоведения в Санкт-Петербурге и у которого я учился; кажется, его фамилия была Стэнтон. Я формально представился ему – назвал себя и свое официальное положение, а затем откровенно объяснил суть своего задания. И он сам, и его вышестоящие начальники с готовностью пошли мне навстречу, и через пару дней я уже мог вернуться и доложить генералу все, что узнал: полученные мной цифры ясно доказывали, что подозрения генерала справедливы и что интендантская служба Добровольческой армии постоянно обманывала Донскую армию. Несмотря на договоренности, добровольческие части при распределении боеприпасов получали преимущество.

Но было уже поздно предпринимать что-либо по этому поводу; организованное отступление постепенно превращалось во всеобщее бегство, а взаимные упреки и обвинения командиров – казаков и неказаков – только ухудшали положение.

Красные в то время, должно быть, пребывали в приподнятом настроении. Их аэропланы разбрасывали листовки с призывами прекратить борьбу. Я помню одну из них, на которой было напечатано всего три рифмованных строки:

Солдатики – к нам;

Добровольцы – по домам;

Офицерики – по гробам.

Примерно таким было и отношение красных к пленным; несмотря на то что слова «солдаты» и «офицеры» в приведенном послании использованы в уменьшительно-ласкательном варианте, по отношению к последним эта форма должна была звучать с оскорбительной иронией.

Красные, испытав на себе (не без помощи казачьего генерала Мамонтова), какой огромный урон неприятелю может нанести прорыв крупного кавалерийского соединения во вражеский тыл, теперь сами делали то же самое. Крупнейшим их кавалерийским «кулаком» командовал Буденный, бывший урядник императорской русской армии и будущий Маршал Советского Союза.

В середине февраля Буденный с корпусом в 20 000 сабель стремительно двинулся на юго-запад вдоль железной дороги от Царицына на Тихорецкую (см. карту Д). Оттуда он получал возможность проникнуть глубоко в Кубанскую область, рассечь позиции белых войск, обойти с фланга значительные участки белого фронта и нависнуть над белыми тылами.

Подобного стремительного маневра от красных никто не ждал, и только через несколько дней удалось собрать достаточное количество белой кавалерии, чтобы попытаться перехватить Буденного.

Стояли сильные морозы. Белым частям приходилось по трое суток идти через практически необитаемые степи, где не было пищи ни людям, ни лошадям и совершенно негде было укрыться. Обморожения и болезни косили людей, и если первоначально в район сбора отправилось около 20 000 белых кавалеристов, то прибыло туда в боеспособном состоянии всего около 12 000. При этом 20 000 кавалеристов Буденного практически не пострадали – Буденный держался возле железной дороги, где было много населенных пунктов.

Барон Майдель, разумеется, знал, что происходит, и стремился принять участие в том, что, как он справедливо предсказывал, должно было стать последним массовым кавалерийским сражением в истории. Добраться на место вовремя он мог только по воздуху, поэтому попытался добыть два самолета – один для себя, второй для меня. Ему дали только один[92], и он пустился в путь без меня.

Судя по тому, что я позже слышал от самого Майделя и от других участников с белой стороны, то кавалерийское столкновение было чем-то совершенно фантастическим. Степь в районе боя была достаточно ровной, так что батареи конной артиллерии той и другой стороны должны были стрелять прямой наводкой. Снаряды их наносили громадный урон и артиллеристам противной стороны, и всадникам (и белым, и красным). Конные части передвигались по полю и атаковали в основном в сомкнутом строю; командиры боялись, что в противном случае потеряют контроль над своими войсками в стремительно меняющейся обстановке боя.

Однако численное преимущество оказалось решающим, и красные конники Буденного выиграли это сражение.

Приказ следовать за границу

На следующий день после отъезда барона Майделя – 15/28 февраля 1920 г. – мне исполнился двадцать один год. Как обычно в отсутствие барона, я получал и вскрывал адресованные ему телеграммы. Одна из них до сих пор хранится у меня. Вот ее текст: «Ввиду неминуемого отбытия корпуса предписываю срочно направить в Новороссийск переводчика корпуса лейтенанта Чеботарева. 15 февраля 1/3. Директор корпуса генерал Черячукин».

Я знал, что Черячукин, бывший посол Дона на Украине, после падения Центральных держав и их украинских марионеток оказался без работы. Теперь же он подписал эту телеграмму как директор корпуса. Это могло означать только одно – с моим отцом что-то случилось.

В отсутствие генерала Майделя я пошел к генералу Сидорину, командующему Донской армией, – его штаб-квартира располагалась в этом же поезде. Я показал ему телеграмму Черячукина и спросил, что мне делать. Сидорин сказал, что через полчаса у него назначен разговор по телетайпу с донским атаманом генералом Богаевским; мне он велел прийти снова через час.

Когда я пришел, генерал Сидорин объявил мне печальную весть; я был прав в своих предчувствиях – пять дней назад отец мой умер от тифа. Донской атаман приказал мне, в соответствии с запросом Черячукина, немедленно следовать в Новороссийск, но остановиться по пути в Екатеринодаре и увидеться с ним.

Так я и сделал. Два дня спустя я явился к генералу Богаевскому. Он выглядел ужасно усталым и угнетенным и принял меня в купе своего поезда. От него я получил предписание (фото 36), в котором говорилось:


«Атаман Всевеликого Войска Донского

УДОСТОВЕРЕНИЕ № 610

17 февраля 1920

гор. Екатерине дар

Предъявитель сего есть действительно хорунжий ЧЕБОТАРЕВ (Григорий Порфирьевич), прикомандированный к Донскому Кадетскому Корпусу в качестве переводчика английского языка для сопровождения Корпуса при его эвакуации за границу, что подписью и приложением печати удостоверяется.

Генерал-лейтенант [подпись] Богаевский


Надпись на печати:

«Донской атаман

Как ни быстр олень,

а от казачьей стрелы не уйдет».


Мне потребовалось еще два дня, чтобы добраться до Новороссийска, – Донской кадетский корпус уже грузился на русский пароход «Саратов». Я узнал, что отец мой, когда свалился в тифу, отправил мою сестру и Даниловых пароходом к своему двоюродному брату Данилову в Грузию, в Батум. И это все – я не знал даже их адреса. Зато весь наш личный багаж – чемоданы, наполненные большей частью документами и памятными вещами, – был в сохранности, и я погрузил его на борт «Саратова».

Отца похоронили на военном кладбище на склоне холма, смотрящего сверху на бухту и море за ней. Я наполнил один из карманов своей гимнастерки землей с его могилы. Часть этой земли мне удалось сохранить до сего дня – я хочу, чтобы, когда я умру вдали от родины, эту землю, по русской традиции, похоронили вместе со мной.

На британском эвакуационном разрешении, выданном мне в Новороссийске для посадки на «Саратов», стоит дата, 6.3.20 – то есть 21 февраля ⁄ 6 марта 1920 г. Перед отплытием Донской кадетский корпус выстроили на причале вдоль борта «Саратова»; с проверкой туда явился исполняющий обязанности британского верховного комиссара на юге России. Я стоял в строю корпуса с самого края.

Кейс, теперь уже генерал, медленно прошел вдоль строя. Он никогда прежде не видел меня в форме и все же сразу узнал; очевидно, он вспомнил, что я тоже был в Кущевке больше года назад, когда генерал Краснов поставил его в весьма неловкое положение. Во всяком случае, он резко остановился и спросил далеко не дружеским тоном: «Что вы здесь делаете?» Я объяснил. «По чьему приказу?» – продолжал он. Мне показалось, что ему очень хотелось сорвать мой отъезд. Я сказал, что еду по прямому письменному приказу, подписанному донским атаманом генералом Богаевским, и что приказ вместе с эвакуационным разрешением, подписанным и проштампованным в его собственном офисе британского верховного комиссара, лежит у меня в кармане. Мгновение Кейс стоял, неотрывно глядя на меня, затем шагнул дальше; выражение его лица у человека гражданского можно было бы интерпретировать как пожатие плечами.

Сразу же после проверки мы все поднялись на борт «Саратова» и отплыли в Константинополь, навстречу неясному будущему.

Конец белого сопротивления в Крыму – и его последствия

Через три недели после нашего отплытия – 14/27 марта 1920 г. – Красная армия заняла Новороссийск.

Все это время там отчаянно не хватало судов – все имеющиеся средства передвижения использовались в основном для транспортировки боевых частей белой армии в Крым, где предполагалась последняя и решающая битва. При этом командование Деникина в первую очередь эвакуировало войска Добровольческой армии, оставляя позади большую часть казачьих частей, прикрывавших отход к гавани и посадку на суда.

Барон Майдель видел все это собственными глазами. Позже за границей он сказал мне, что на месте оставленных казаков стал бы не просто красным, а пунцовым. Некоторые из них именно так и поступили. Другие пробились на юго-восток вдоль побережья, где белые суда, возвращавшиеся из первого эвакуационного рейса, сумели подобрать некоторых из них и тоже доставить в Крым.

Однако понятно, что в сердцах многих из этих казаков осталась обида – ведь в момент величайшей опасности их забыли и ими пренебрегли. Именно в этом кроется одна из главных причин того, что позже некоторые из них поддались антироссийской пропаганде и стали говорить о создании мифического государства «Казакия», само название которого было «открыто» и раскручено в Центральной Европе перед самым началом Второй мировой войны.

В Новороссийске было оставлено также огромное количество гражданских беженцев – в мемуарной литературе можно найти подробное описание трагических сцен, происходивших в порту; мне и самому приходилось слышать рассказы немногих уцелевших.

Крымский полуостров соединяет с материком на севере узкий Перекопский перешеек; этот перешеек облегчил организацию обороны Крыма и дал собравшимся там белым войскам столь необходимую передышку.

22 марта ⁄ 4 апреля 1920 г. генерал Деникин оставил свой пост; его сменил барон Врангель. К этому времени британцы прекратили всякую активную помощь белым армиям, зато в какой-то степени начали помогать французы, – от успехов Белого движения косвенным образом выигрывала Польша, которую Франция всегда поддерживала. Польская армия вошла на Украину и 23 апреля ⁄ 6 мая заняла Киев. Красные, однако, начали контрнаступление и отогнали их. Пытаясь помочь полякам, 24 мая ⁄ 6 июня барон Врангель вывел свои войска из Крыма и двинулся к Днепру. Там, под Каховкой, он нанес красным войскам Южной Украины серьезное поражение. Тем не менее красные отогнали поляков чуть ли не до ворот Варшавы, и только 4/17 августа 1920 г. под общим руководством французского маршала Вогана они вновь смогли нанести удар.

8/21 сентября были начаты мирные переговоры, а 30 сентября /12 октября между Польшей и большевистским правительством было подписано Временное мирное соглашение. Белые войска барона Врангеля остались ни с чем и должны были теперь позаботиться о себе сами. Создавшаяся ситуация позволила красным сконцентрировать против Врангеля крупные силы и начать наступление меньше чем через две недели после того, как Польша подписала мирный договор.

Красные прорвались через Перекоп, и 1/14 ноября 1920 г. корабли вывезли остатки белых войск Врангеля в лагеря под Галлиполи и на остров Лемнос в Эгейском море. Там русские войска практически были интернированы. Гражданская война в России завершилась.

История повторилась. Русские войска вновь стали марионеткой иностранных держав и, как только в них пропала надобность, оказались брошены на произвол судьбы. Все это – и последние события, и прежняя британская помощь, не слишком охотная и в основном материальная (хотя в то же самое время британцы сумели найти войска, чтобы занять кавказские нефтяные промыслы), и поведение французов, которые выдвигали еще и предварительные условия, – оставило после себя сильную неприязнь к западным союзникам. Общее недоверие принимало самые разные формы.

Некоторые, как генерал Петр Краснов, стали все больше склоняться к союзу с Германией. Краснов считал, что немцам, хоть они и были прежде нашими врагами, по крайней мере, можно доверять, когда они на твоей стороне, – чего, по его мнению, нельзя было сказать о наших западных союзниках.

Другие, как генерал Слащев, считали, что будущее России должен определять народ России в пределах ее собственных границ и что эмигранты никак не смогут повлиять на события, – поэтому они вернулись в Советский Союз и приняли судьбу, которая их там ждала.

Много писали о том, что недоверие русских к Западу обусловлено белой интервенцией, – ведь она была направлена против революции. Это только часть правды. Не менее важно в этом отношении то чувство глубокого недоверия, которое возникло в русских сердцах оттого, что Запад не пожелал принести на алтарь борьбы никаких реальных жертв и раз за разом подводил сторонников Белого движения, возложивших на него свои надежды. Естественно, сторонникам красного движения это тоже прекрасно известно.

Часть третья