Правда о России. Мемуары профессора Принстонского университета, в прошлом казачьего офицера. 1917—1959 — страница 6 из 9

эмиграция и «сорок лет спустя»

Глава 9Жизнь в эмиграции

Переводчик Донского кадетского корпуса в Египте

На борт парохода «Саратов» погрузилось по крайней мере втрое больше людей, чем полагалось по судовой роли. Кадетский корпус поднялся на борт последним, поэтому большинству офицеров и кадетов пришлось спать на полу верхних грузовых трюмов без какого бы то ни было постельного белья и одеял, не раздеваясь. Мы просто заворачивались в шинели. Только генерал и его семья получили в свое распоряжение каюту.

Из-за скученности и антисанитарии на борту вспыхнули эпидемии. Сначала заболели тифом все те, кто заразился еще на берегу; среди них были люди всех возрастов. Затем среди многочисленных детей появились случаи скарлатины и ветрянки.

К тому моменту, когда мы добрались до Константинополя (ныне Стамбул), на судне уже нужно было объявлять карантин; на берег разрешили сойти только нашему генералу и мне – как его переводчику. Но мы не смогли даже узнать место назначения судна – очевидно, британские власти, занимавшиеся эвакуацией, сами еще не могли решить, куда его направить. Чтобы дать им время, нам было приказано идти в одну из отдаленных бухт Мраморного моря; там мы несколько дней простояли на якоре.

Затем судно двинулось через Дарданеллы на Кипр. К счастью, погода стояла хорошая и море было спокойно. Когда мы проходили Эгейским морем, из-за горизонта то и дело вставали греческие острова; они поднимались над водой и неторопливо проплывали мимо. Острова казались красивыми, хотя и бесплодными. Добравшись до Кипра, мы бросили якорь в Фамагусте, гавани на восточном конце острова. Однако и там нам не разрешили сойти на берег – эпидемия на борту приняла угрожающие масштабы, и местные британские власти сочли, что не смогут справиться с разгулявшимися среди людей на судне инфекционными болезнями – не хватит мест в больницах и карантинных мощностей. Еще несколько дней мы в бессмысленном ожидании стояли в бухте. Нервное напряжение на судне все возрастало; гражданские беженки не выдерживали. Было уже несколько случаев истерики.

В конце концов кто-то в штаб-квартире британцев вспомнил о существовании госпитального лагеря карантинного типа в Сиди-Бишр – пригороде египетской Александрии. Аагерь этот предназначался для паломников-мусульман на пути в Мекку. Бараки его, способные вместить одновременно 8000 человек, были в то время пусты. Нам приказали двигаться туда; в результате после трех с лишним недель, проведенных на борту «Саратова», русские беженцы высадились в Александрии.

В лагере в Сиди-Бишр у британцев все было организовано очень эффективно – по принципу «сборочного конвейера». Аюди, их одежда и другое имущество продвигались отдельными потоками через несколько дезинфекционных камер, а затем вновь сходились вместе. Не думаю, что после этой процедуры могла уцелеть хотя бы одна вошь; все без исключения переносчики тифозной инфекции безжалостно уничтожались. Помогала и теплая погода – пока продолжалась дезинфекция, по лагерю можно было передвигаться в одних только длинных белых больничных рубахах. Зато все кожаные вещи, которые перед паровой обработкой не отделили от остальной одежды, пропали. Я был слишком занят как переводчик и не мог как следует позаботиться о собственных вещах. В результате мой меховой полушубок прошел по «сборочному конвейеру» и съежился до размера, который подошел бы, наверное, только карлику. Кожа на нем стала жесткой и ломкой, и мне пришлось его выбросить.

Больных оставили в Сиди-Бишр в госпитале, а остальных беженцев с «Саратова» несколькими железнодорожными составами перевезли в Тель-эль-Кебир – арабское селение на восточной границе дельты Нила. Неподалеку от него в пустыне располагался еще один большой госпитальный лагерь, из которого только что вывезли турецких военнопленных. Наш кадетский корпус разместили в лагере отдельно от гражданских беженцев.

Рядом с нами располагался лагерь уланского полка индийской армии. Его командир, полковник, нанес нашему директору генералу Черячукину официальный визит и пригласил его и меня на обед в свою офицерскую столовую. Почти все офицеры полка были англичанами. После обеда мы поехали с полковником на поле сражения 1882 г., где небольшой британский отряд, неожиданно высадившийся в Суэцком канале, захватил врасплох и разбил египетского командующего Араби-пашу. На поле были еще видны очертания некоторых полевых укреплений, и полковник в деталях рассказал нам об этом историческом сражении.

Вскоре после этого к нам приехал с официальной инспекцией британский генерал-лейтенант сэр Уолтер Норрис Конгрив, кавалер Креста Виктории, командующий EEF – Египетским экспедиционным корпусом, как тогда называли британские войска в Египте. Общий вид и дисциплина наших кадет произвели на него благоприятное впечатление, и он тут же решил отделить нас от деморализованных гражданских беженцев и перевести в отдельный особый лагерь возле Исмаилии, маленького городка на берегу Суэцкого канала на полпути между Порт-Саидом и Суэцем. Как он сказал через меня нашему генералу, там жило несколько очень приятных французских семей, которые «скучали до слез» от ничегонеделания и отсутствия общества и которые, по его мнению, должны были в связи с нашим появлением поднять страшную, но приятную суету.

Со временем выяснилось, что старый англичанин, отнесшийся к нам с такой добротой, нисколько не преувеличил. В Исмаилии располагалось главное управление Суэцкого канала; этот маленький городок утопал в садах, а за полвека до этого, еще при Лессепсе – французском строителе канала, – там был заложен большой парк с искусственным орошением. С тех пор контрольный пакет акций канала перекупили британцы, но управление каналом они очень разумно оставили в руках французов. Исмаилия сохранила первоначальный дух уютного французского колониального городка и была известна как «изумруд пустыни»; все улицы ее были засажены тенистыми деревьями и окружены многочисленными виллами с роскошными субтропическими садами.

Мы все разместились под парусиновыми крышами в палаточном лагере на открытом участке песчаной пустыни возле большого озера, через которое проходил канал. Совсем рядом был прекрасный песчаный пляж, и наши мальчики имели возможность часто купаться и плавать на другую сторону канала и обратно.

Как и предсказывал генерал Конгрив, французская колония городка приняла нас очень хорошо; офицеров сразу же стали приглашать на всевозможные светские мероприятия. Генерал Черячукин назначил меня адъютантом корпуса – он специально придумал эту должность, чтобы помочь мне справиться с многочисленными новыми проблемами. Одна из них состояла в необходимости поддерживать светские отношения с французской колонией. Делать это было непросто, так как от лагеря до города было около двух миль, а каждая видная французская семья считала своим долгом назначить для формального приема гостей свой день. У нас не было ни машин, ни какого-нибудь другого транспорта, поэтому практически ежедневно мне приходилось топать пешком по дневной жаре на какой-нибудь прием – притом что мы тогда все еще носили тяжелую русскую форму. Вообще, если не говорить об этом неудобстве, мне нравилась дружеская атмосфера подобных визитов. Я был принят в клуб Компании Суэцкого канала и часто проводил вечера в библиотеке, просматривая военные выпуски парижского журнала l’Illustration – дома мы не получали его с самого начала военных действий в 1914 г.

По иронии судьбы, никто из офицеров расположенного неподалеку лагеря британской армии в то время не имел доступа в клуб Канала – прежде они были членами клуба, но год назад французы исключили их. Поводом послужил случай, когда несколько офицеров-австралийцев выпили в баре клуба больше виски, чем следовало, затеяли ссору и разнесли все заведение.

Британские военные, казалось, не держали на нас зла за то особое благоволение, которое проявили к нам французы, и у меня среди английских офицеров появилось несколько друзей. Один из них, майор, командовал эскадрильей королевских военно-воздушных сил, расквартированной по другую сторону от Исмаилии; он предложил устроить для тридцати наших мальчиков, генерала и меня полет над районом Суэцкого канала на самолетах своей эскадрильи.

Мы с радостью согласились, но попросили отложить полет примерно на шесть недель и объявили в корпусе, что для участия в нем будут отобраны только лучшие кадеты всех классов. Никогда – ни до, ни после – мальчики в лагере не вели себя лучше, чем в эти шесть недель!

Я тоже принимал участие в обучении кадет – вел занятия по английскому языку. Первое время всем преподавателям приходилось очень трудно, так как в лагере не было ни учебников, ни тетрадей, ни прочих необходимых вещей. Однако один из наших офицеров обнаружил в грузовом трюме «Саратова» несколько громадных ролей газетной бумаги и убедил капитана парохода разрешить нам при выгрузке забрать их с собой. Впоследствии мы разрезали эти роли на тетради для мальчиков, карандашами с нами поделились французы, а большие куски все той же газетной бумаги заменили нам классные доски; вместо мела мы писали на них кусочками угля с лагерной кухни.

Постепенно, при помощи самых разных людей, мы смогли заменить эти примитивные вещи более традиционными, получили британскую летнюю форму цвета хаки и вообще обустроились на новом месте.

К середине лета 1920 г. стало очевидно, что британцы вскоре вынуждены будут оставить Батум – к нему и к бакинским нефтяным разработкам уже приближались красные войска. Я решил попытаться вывезти оттуда свою двенадцатилетнюю сестренку и получил на это разрешение генерала Черячукина. Британская администрация Египта тоже отнеслась ко мне с пониманием и сочувствием и даже организовала как для «офицера союзной армии в отпуске» первоклассный бесплатный проезд от Порт-Саида до Константинополя на борту британского военно-транспортного судна.

Однако, высадившись в Константинополе, я попал в совершенно другую атмосферу. В Египте было сравнительно немного русских беженцев, и мы никому не были в тягость. Зато Константинополь был переполнен такой массой людей, эвакуированных с юга России, что британские и французские власти не справлялись с ситуацией; многие эмигранты жили в жуткой нищете. Это приводило в ярость выздоравливающих русских офицеров белой армии, считавших, что западные союзники в большом долгу перед Россией и что теперь самое время попытаться хотя бы частично вернуть долг. Ходили слухи, что некоторые из них так сильно обиделись, что пробирались через Батум к турецким войскам Кемаля Ататюрка, чтобы сражаться вместе с ними против бывших союзников. Естественно, британцы в ответ запретили русским офицерам отплывать в Батум, кроме как по служебной надобности.

В результате я застрял в Константинополе. Вскоре после прибытия туда я столкнулся со своим старым царскосельским другом Никой Куриссом; он снимал в городе старый полураз-валившийся дом, совершенно непригодный для жизни зимой и потому оставленный хозяевами. Летом, однако, жить в нем было очень приятно, так как располагался дом на вершине холма над Босфором в Арнауткёе и из его окон открывался прекрасный вид. Я поселился у Ники; жил тем, что постепенно продавал привезенные с собой ценности – отцовские золотые часы, его боевые награды и разные фамильные золотые безделушки.

Однажды я случайно встретил на улице бывшего офицера гвардейской конной артиллерии князя Козловского. Мне повезло. Оказалось, что в тот момент он служил адъютантом батумского представителя генерала Врангеля и на следующий день собирался отплыть в Батум, чтобы вывезти оттуда семью. Мало того, оказалось, что семья его в Батуме жила практически в соседнем доме с Даниловыми, у которых мне нужно было искать сестру, и была с ними знакома! Если бы не это, я вряд ли смог бы найти их, даже поехав туда сам, – ведь я не знал адреса! Я тут же составил для него письменное разрешение забрать мою сестру и привезти ее обратно с собой, что он и сделал. Вскоре после этого я вместе с ней вернулся в Египет.

В исмаильском лагере нам с сестрой сначала предоставили большую палатку в той части лагеря, где жили женатые офицеры (фото 37 и 38). Тем не менее возникло множество проблем, и вскоре по ходатайству моих французских друзей сестру приняли на полный пансион в местную французскую школу, организованную монахинями ордена Св. Винсента де Поля.

После моего возвращения в системе общего управления лагеря произошли существенные изменения – косвенное следствие той ненормальной ситуации, в которой все мы оказались. Формально мы представляли собой независимую союзную воинскую часть. На флагштоке развевался прежний государственный флаг России – белая, синяя и красная горизонтальные полосы, а козлы с винтовками у входа в лагерь охранял вооруженный кадет-старшеклассник. Через британского лейтенанта-снабженца, жившего с нами в лагере, мы получали от британской армии продовольственные пайки, обмундирование и одеяла. Но при этом только три человека из всего кадетского корпуса официально числились в составе персонала лагеря и получали жалованье – врач, медсестра и переводчик (я). Никто из остальных офицеров и тем более кадет никакого жалованья не получал; все наши жили вообще без денег, так как привезенные с собой русские деньги к тому моменту потеряли всякую ценность.

В результате этого (следует учесть еще и однообразие британского армейского рациона) некоторые из наших мальчиков стали легкой добычей арабских торговцев, постоянно шнырявших вокруг лагеря. Они предлагали финики, инжир и другие соблазнительные вкусности в обмен на предметы одежды. Мальчики не понимали, что с приходом зимы вещи эти станут совершенно необходимы, а возместить их будет невозможно.

Жалобы в местную полицию ничего не дали, и наш генерал Черячукин решил действовать сам. В один прекрасный момент он сам с вооруженным патрулем из старших кадет собрал в окрестностях всех арабских торговцев, конфисковал у них все лагерное имущество, какое нашлось, а ручные тележки с финиками и другим незаконным товаром приказал выбросить в канал.

Такого рода действия были вполне допустимы в условиях гражданской войны, которую мы только что оставили позади. Многие консервативные местные французы тоже одобрили их, считая, что только так и можно справиться с буйными местными коробейниками. Зато британский штаб, формально несший за нас ответственность, содрогнулся от ужаса. Инцидент этот пришелся на время, когда отношения британцев с египтянами и без того были весьма напряженными. Что еще придет в голову этому «дикому казаку»? И как может британский штаб его контролировать?

Генерал Конгрив не хотел отказываться от собственного решения – признать наш корпус как союзную воинскую часть – и потому не мог подчинить генерала какому-нибудь британскому офицеру младше его по званию. Мне говорили, что в этой трудной ситуации он, как манне небесной, обрадовался неожиданному приезду в наши места англиканского священника Роланда Крэгга[93].

Мистер Крэгг давно интересовался событиями в России, а перед самой войной даже побывал в Санкт-Петербурге в составе британской делегации духовенства. Целью делегации было изучить возможности более близкого союза между Русской православной и англиканской церквами. Теперь же он появился в лагере беженцев в Сиди-Бишр возле Александрии в качестве комиссара британско-русского Красного Креста по Египту.

Генерал Конгрив уговорил достопочтенного мистера Крэгга устроить свой офис не в Сиди-Бишр, а в нашем лагере; он переименовал лагерь в «Русский школьный лагерь» и назначил мистера Крэгга его управляющим. На него была возложена ответственность за любые внешние сношения и вообще за все, что происходило вне установленных границ лагеря. При этом он не должен был вмешиваться во внутреннее управление самого Донского кадетского корпуса.

Разделение полномочий между Крэггом и Черячукиным с самого начала было довольно туманным, и со временем это породило между ними значительные трения и взаимную неприязнь. Вскоре они начали использовать меня в качестве посредника – причем каждый надеялся, что я смогу убедить другого уступить, – но, как я заметил, ни один из предложенных мной компромиссов не был принят. Чтобы иметь возможность отказаться от такого рода невыполнимых заданий, я в конце концов (9 июня 1921 г.) ушел с поста адъютанта корпуса, оставив за собой обязанности преподавателя английского, а также переводчика и корпуса, и лагеря в целом. После этого я стал ограничиваться только переводом того, что каждый из них говорил другому, ничего не вставляя от себя, и работа моя стала гораздо терпимее.

Осложнения, хотя и другого рода, возникли также в связи с приездом секретаря американской YMCA[94] достопочтенного мистера Артура Симмонса, конгрегационистского священника, с женой. Эти исключительно приятные и добрые люди много сделали для наших мальчиков. Они организовали доставку в лагерь огромной рекреационной палатки (вроде циркового шатра с плоским верхом) со столами для пинг-понга, боксерскими перчатками, наборами для шахмат и шашек и другими средствами организации досуга. Это сделало семейную пару Симмонс очень популярной в лагере и вызвало неприязнь к ней британцев – те считали, что Симмонсы ищут для себя дешевой популярности. Британцы обеспечивали лагерь гораздо более дорогостоящими и важными вещами – жилыми палатками, питанием, одеждой и медицинским обслуживанием, – но встречали куда меньше благодарности, чем американская пара с ее оборудованием для отдыха. После того как мистер Крэгг отпустил по этому поводу несколько язвительных замечаний, мистер и миссис Симмонс решили вернуться в Америку; принадлежащую YMCA рекреационную палатку со всем содержимым они оставили нам.

Незадолго до отъезда они невольно стали причиной инцидента, который может служить хорошей иллюстрацией проблем, с которыми сталкивается переводчик, если пытается, как я тогда, не допустить ухудшения отношений между двумя группами людей, средством сообщения между которыми он является. Время от времени мистер Симмонс через каирское бюро YMCA приглашал к нам лекторов; они выступали перед кадетами с лекциями на самые разные темы, а я переводил. Однажды мистер Симмонс сказал мне, что его немного беспокоит личность следующего лектора, выбранного каирским бюро, – это был баптистский проповедник, только что вернувшийся после многих лет работы в Китае и любивший стращать слушателей «огнем неугасаемым и серой». Мистер Симмонс опасался, как бы что-нибудь из сказанного лектором не показалось оскорбительным нашему православному священнику, с которым у Симмонса, как и у остальных, были хорошие отношения. Не смогу ли я во время лекции немного смягчить выражения, если проповедник начнет излишне горячиться и говорить бестактно? Я обещал выполнить его просьбу.

Началось все спокойно; рекреационная палатка была переполнена. Генерал и офицеры, наш священник, мистер Крэгг и мистер Симмонс сидели в первых рядах. Однако только один человек во всей аудитории, кроме меня, знал и русский, и английский языки. Это был полковник Павел Ричардович Невядомский – польский католик; в 1916 г., когда я учился в Михайловском артиллерийском училище в Петрограде, он командовал там нашей батареей.

Когда проповедник начал делать осторожные, но довольно бестактные замечания, я, как и обещал, немного смягчил их в переводе. Однако мои старания привели к совершенно неожиданному результату. Миссионер то и дело обшаривал глазами лица сидящих в аудитории; вероятно, следил, не появятся ли признаки недовольства. Ничего не видя, он обнаглел еще больше; смягчать его высказывания становилось все труднее и труднее. Вскоре мы прошли «точку возврата», и мне ничего уже не оставалось, кроме как «переводить» прямо противоположное тому, что на самом деле говорил баптист. Это было несложно.

Например, докладчик рассказал о русской девушке, которая отказалась от православной веры после того, как познакомилась и пообщалась с баптистами. Мистер Симмонс начал вставать с места с самым суровым выражением на лице, но полковник Невядомский, сидевший рядом, удержал его; сам он дрожал от сдерживаемого смеха и вовсю потешался над разыгрывающейся комедией. Полковник прошептал что-то Симмонсу на ухо, а я в это время переводил – наоборот, – что лектор был знаком с русской девушкой, которая не поддалась ни на какие увещевания миссионеров и ни разу не усомнилась в своей родной православной вере. Мистер Симмонс посмотрел на меня с выражением встревоженного недоверия, но, казалось, успокоился, когда я ухмыльнулся и подмигнул ему. По всей видимости, окончательно его успокоил взгляд нашего священника, который был очевидно доволен услышанным.

Заключительный громоподобный призыв лектора по-английски «Оставьте же пути отцов ваших и присоединяйтесь к нам!» был встречен овацией. В моем «переводе» по-русски это прозвучало так: «Никогда не отвергайте веру отцов ваших!»

Сразу же по окончании лекции я отвел лектора и мистера Симмонса в сторонку и объяснил, что все это я проделал ради того, чтобы избавить всех нас от серьезных неприятностей – в противном случае наш генерал наверняка прервал бы лекцию и приказал мне взять проповедника под стражу и вывести за пределы лагеря. Последний начал в негодовании брызгать слюной, но мистер Симмонс прервал его возмущение; он очень серьезно пожал мне руку и сказал: «От имени американской YMCA я благодарю вас за то, что вы сделали!» Я никогда не видел, чтобы человек так быстро переходил от радостного возбуждения к полному унынию. Проповедник молча поплелся прочь, и я не смог удержаться от чувства жалости.

Вскоре мне пришлось столкнуться еще с одной ситуацией, имеющей отношение к излишнему стремлению обратить всех в свою веру. Она дала мне много пищи для размышлений о сектантской глупости некоторых миссионеров, которые, творя добро, пытались одновременно бороться с другими ветвями христианской церкви в шовинистической уверенности, что именно их, и только их, вера является истинной. Тем самым они зачастую сводили на нет все свои добрые дела. Монахини французской монастырской школы, где училась и жила моя сестра, были искренними, очень добрыми и преданными делу, но я был шокирован, когда узнал, что они дали сестре книгу о русской девушке, которая стала католичкой и монахиней. Этим и другими способами они пытались подтолкнуть ее в определенном направлении. Я счел, что с их стороны нечестно так пользоваться нашими несчастьями, и решил при первой же возможности забрать сестру из монастырской школы.

Одним из возможных решений было бы взять ее с собой в Югославию, куда в скором времени должен был переехать Донской кадетский корпус. Король Александр не забыл, как помогла его стране Россия в период освобождения от турецкого владычества, и теперь с радостью принимал в своей стране образованных русских беженцев; они помогали ему формировать в бывших австро-венгерских провинциях, населенных родственными южнославянскими народами, новые органы управления. В соответствии с этой генеральной линией два других русских кадетских корпуса в полном составе – со всеми офицерами и кадетами – уже вошли в состав югославской армии. Сербский и русский языки так похожи, что в будущем предполагалось постепенно перевести обучение с русского языка на сербский – по мере того как старые офицеры будут уходить в отставку, а кадеты получать офицерские звания и поступать в армию, на образовавшиеся вакансии будут набирать новых офицеров и кадет из местных. Насколько я понимаю, все это было со временем проделано.

Но я даже в России не собирался становиться кадровым офицером. Мне хотелось продолжить и завершить наконец свое инженерное образование. Поэтому я написал несколько писем, чтобы прояснить для себя возможности в этом направлении; в частности, я написал в Соединенные Штаты мистеру Симмонсу.

Я очень удивился, когда получил ответ из Берлина. Оказалось, что после возвращения домой мистер Симмонс был направлен в Германию. Я получил также письмо от мистера А.А. Эберсола, секретаря германского отделения YMCA по вопросам содействия студентам. В письме мне предлагали помощь в поступлении в одно из германских инженерных учебных заведений и обещали поддержку в течение первого семестра – но не давали никаких гарантий на дальнейшее.

Всего через несколько дней после этих писем в начале сентября 1921 г. я получил еще одно письмо от баронессы Софии фон Мед ем, крестной матери моей сестры. Она и ее муж – прибалтийские немцы – сумели после большевистской революции уехать из Петрограда через Финляндию и теперь жили на севере Германии, в Любеке. Она написала, что слышала в Берлине о некой американской организации, помогавшей русским беженцам-студентам учиться там; она также предложила взять на себя заботу о моей сестре, если я решу самостоятельно продолжить обучение.

Мне не потребовалось много времени, чтобы решиться. Я получил у генерала Черячукина письменную справку об увольнении, взял в британском штабе необходимые в дороге документы и через десять дней уже отплывал с сестрой на пароходе в Лондон.

Учеба на инженера и работа на трех континентах

Чтобы побудить беженцев покидать лагеря, британское правительство взяло на себя обязательство бесплатно обеспечивать уезжающих билетами на пароход. В то время из Египта еще не было прямых рейсов в порты Германии, поэтому нам с сестрой пришлось удовольствоваться билетами до Лондона, а дальше уже оплачивать дорогу самим. Из переводческого жалованья в Исмаилии мне почти ничего не удалось скопить, так как и я, и лагерный врач – местные плутократы – считали своим долгом помогать остальным офицерам, сидевшим вообще без гроша, когда в том возникала необходимость. Кроме того, мне пришлось приобрести для себя гражданскую одежду. Так что, когда я, оставив сестру в Любеке с фон Медемами, добрался наконец до Берлина, в моем кармане осталось всего десять шиллингов (два доллара пятьдесят центов).

Я приехал как раз вовремя для последних приемных испытаний перед началом осеннего семестра. Испытания, организованные американской YMCA, представляли собой беседу с двумя ее руководителями и тремя немецкими профессорами, целью которой была проверка представленных документов. Немцы прекрасно знали, насколько высоки были вступительные требования в Петроградском институте инженеров путей сообщения, сертификат которого я предъявил. Поэтому, поспрашивав меня десять минут на русском, немецком, английском и французском языках, они предложили мне учиться в любом учебном заведении по моему выбору. Я выбрал Berlin Technisclie Hodischule[95] в берлинском пригороде Шарлоттенбурге и с большими надеждами начал учебу на отделении подготовки гражданских инженеров (см. фото 39).

Однако уже через несколько месяцев американская YMCA решила прекратить проект по помощи русским студентам в Германии. По всей видимости, они без разбора согласились помогать большому количеству людей из различных лагерей беженцев и бывших военнопленных, а позже выяснилось, что многие из этих людей не имели достаточной подготовки. В результате они ударились в другую крайность и решили совсем прекратить помощь. Однако мой случай можно было считать особым, поэтому мне предложили поехать в Пекин на Всемирную христианскую студенческую конференцию, где я должен был представлять Россию. После этого я отправился бы на два года в Америку учиться в одном из колледжей – все это при условии, если бы я согласился впоследствии работать в YMCA.

От этого предложения я отказался; я мог представить себя в этой роли не больше чем сестру свою в роли католической монахини. Кроме того, я не считал, что имею право представ – лять Россию, как мне было предложено. Я так и сказал мистеру Эберсолу.

Мистер Симмонс был очень разочарован – по всей видимости, он надеялся, что я пойду по его стопам, – но мы расстались друзьями.

Для меня настали действительно трудные времена. Единственным моим доходом в то время была плата за немногочисленные уроки английского, которые мне удавалось найти, и денег этих едва хватало на полуголодное существование. Мне приходилось жить в крошечной неотапливаемой комнатке с кухней, и нередко по ночам во сне я вновь видел солнечные пляжи Исмаилии. У меня развилась тяжелая форма ишиаса – как говорили доктора, в результате резкой смены климата. Теперь врачи, однако, говорят, что все дело было в смещении межпозвоночных дисков. Это вполне возможно, так как, переезжая с места на место, я таскал все свои пожитки на собственных плечах в нескольких тяжелых чемоданах, связанных ремнями. Но то, что причина ишиаса заключается в смещении дисков, выяснилось только через десять лет (в 1930-х гг.); неудивительно поэтому, что лечение от радикулита в то время не дало результатов. Временами мне было так плохо, что я едва способен был передвигаться по комнате при помощи двух тростей.

Дела мои начинали выглядеть совсем уже безнадежно, но внезапно я получил очень приятное известие от мистера Крэгга. Незадолго до моего отъезда из Египта в нашем лагере побывал один американец, мистер Томас Уиттмор; я провел его по лагерю и все показал. Теперь он вновь приехал в Исмаилию уже как директор организованного им Американского комитета содействия образованию русских молодых людей в изгнании. Он хотел отобрать нескольких кадет и назначить им стипендии, которые позволили бы получить высшее образование в одной из европейских стран. Узнав о моем сложном положении, он предложил мне одну из таких стипендий.

Вскоре в Берлин приехала его представительница миссис Сомова, добрая пожилая русская дама, с несколькими студентами, отобранными для обучения в Германии. Каждый из нас получил стипендию в пятнадцать долларов в месяц. Деньги нам выдавали однодолларовыми купюрами, что было очень кстати, так как инфляция все набирала и набирала темп. Чтобы прожить на стипендию и продолжать учебу, мы меняли доллары по нескольку штук, но каждый раз в тот момент, когда объявляли об очередной крупной девальвации марки. После этого мы сразу же закупали на все деньги продукты в запас, пока лавки и магазины не успели поднять цены.

Во время одного из первых своих визитов в Берлин в июле 1922 г. мистер Уиттмор собрал всех русских студентов, которым помогал его комитет, и объявил, что прикрепляет каждого из нас к одному из конкретных американских благотворителей. Он сказал, что от писем, которые мы им напишем, будет зависеть их дальнейшая заинтересованность в работе комитета и, следовательно, в нас самих тоже.

В списке, который он оставил у миссис Сомовой, к каждому американцу-донору было прикреплено по нескольку русских студентов. Исключение составлял я – мое имя единственное стояло напротив имени мистера Дж. П. Моргана, адрес Нью-Йорк-Сити, Уолл-стрит, 23. Как было предложено, я написал ему личное письмо с благодарностью и получил очень вежливый ответ от мистера Дж. Экстена, личного секретаря мистера Моргана. Я продолжал писать своему благодетелю каждый год на Рождество, давая отчет в достигнутом. Отвечал мистер Экстен, всегда очень доброжелательно, – иногда из Нью-Йорка, иногда из Англии, в зависимости от того, где именно находился в тот момент мистер Морган.

Двадцать лет спустя, в 1942 г., став уже американским гражданином, я получил личное письмо с поздравлениями от самого мистера Моргана; в письме он с большой добротой писал, что я добился «…самых выдающихся успехов из всех, кому [ему] выпала честь помочь получить образование после прошлой войны».

Когда в 1923 г. марка стабилизировалась, жить нашей группе стало гораздо тяжелее. Лично я подрабатывал уроками английского, но большинство моих русских товарищей-студентов не обладали специальными знаниями, которые можно было обратить в деньги, и не могли получить никакого заработка в дополнение к крошечной стипендии – из-за высокой безработицы в стране немецкие рабочие союзы не допускали приема на работу иностранцев. Мистер Уиттмор начал искать выход из создавшейся ситуации и в конце концов решил перевезти всех во Францию. Последней каплей для него послужил инцидент, когда какой-то немец на улице, услышав, что он говорит по-английски, сильно толкнул его и назвал verfludater Auslander (проклятым иностранцем).

Большинство из тех студентов, кто в 1924 г. переехал во Францию, успели проучиться в Германии всего один-два года. У меня же за спиной было уже два с половиной года, и я мог надеяться через полтора года закончить свою учебу в Берлине. Я не хотел начинать во Франции все заново и к тому же оставлять сестру в Германии с фон Медемами, поэтому наотрез отказался ехать. Сначала мистер Уиттмор пригрозил лишить меня стипендии, но затем уступил с тем условием, что я проведу летние каникулы на «свежем воздухе Франции». Это меня нисколько не огорчило – прошлые каникулы я провел размахивая кувалдой в команде клепальщиков на стройке в польской Верхней Силезии. Естественно, мой ишиас отнюдь не жаждал работы.

В Париже меня ждал приятный сюрприз. Оказалось, что местным представителем Уиттмора там состоит мой бывший одноклассник по Царскому Селу Соломон, которого я ошибочно числил погибшим вместе с Чернецовым. К счастью, он был жив; при помощи рекомендательных писем, которые я написал по-французски, а он подписал, мне удалось получить работу «вычислителя-чертежника» в знаменитой инженерно-консультационной фирме Пельнара-Консидэра и А. Како, специалистов по конструкциям из железобетона. Там у меня появились новые друзья на много лет.

Вернувшись осенью 1924 г. в Берлин с увеличенной стипендией от комитета мистера Уиттмора, я возобновил учебу и в декабре 1925 г. получил звание дипломированного инженера.

После этого около двух месяцев я безуспешно искал работу. Наконец, имея в виду высокий уровень безработицы в Германии, мне повезло – я смог получить место инженера в берлинском офисе доктора Кирхгофа, который занимался тем, что пересматривал чертежи старых стальных мостов и разрабатывал проекты их усиления, так как германские государственные железные дороги собирались вводить новые, более тяжелые локомотивы. Затем, в конце 1926 г., я переехал в Бремен, где получил более высокооплачиваемую работу в строительной фирме «Пауль Коссель и К°»; там мне пришлось иметь дело с проблемами разработки конструкций из железобетона.

В то время один приятель главного инженера нашей фирмы был занят поисками молодого специалиста по железобетону со знанием французского или английского языка для работы в новом отделении фирмы в Египте. Я как раз подходил под эти требования, и с середины 1927 по весну 1929 г. я трудился в Каире – дизайнером в тамошней конторе Австрийской строительной компании.

В финансовом отношении эта местная контора оказалась далека от успеха и вскоре закрылась. Мой контракт с Австрийской строительной компанией предусматривал на этот случай оплаченный проезд обратно в Германию, и я воспользовался этой возможностью.

По возвращении в Берлин я устроился на временную работу в фирме «Хаберман и Гукес-Аибольд A.G.», на строительство шлюза на реке Везер возле города Гамельн, того самого, где действовал знаменитый Крысолов. Поэт Роберт Браунинг сильно преувеличил, когда написал, что река Везер «глубока и широка», но работа там тем не менее была интересной и приятной.

К концу 1929 г. появились многочисленные признаки надвигающейся глубокой депрессии. В Берлине совершенно прекратилось строительство подземки, где было занято большинство инженеров нашей компании. Было очевидно, что меня вот-вот уволят, чтобы освободить место для одного из этих людей, состоявших в постоянном штате фирмы.

Моя тревога все возрастала, и в этот момент я неожиданно получил письмо из Каира; в письме сообщалось, что я могу получить работу в министерстве общественных работ, поскольку я занял первое место среди инженеров, принимавших девять месяцев назад – перед самым моим отъездом из Египта – участие в конкурсных испытаниях на эту вакансию. Я с радостью принял это предложение и считал, что поеду в Египет на год-другой, пока дела в Европе не поправятся. Вместо этого я провел в Каире семь лет.

Я получил назначение в технический отдел Департамента государственных сооружений и поначалу занимался конструкциями из железобетона. Очень плохие почвы – мягкие глины и илы – дельты Нила представляли при строительстве фундаментов зданий совершенно особые проблемы. Как раз в это время, в основном благодаря исследованиям австрийского инженера Карла Терцаги, начали развиваться новые инженерные подходы к этим проблемам. Появился новый термин – «механика почв»; он не имел отношения к трактористам и сельскому хозяйству, как многие поначалу думали, а имел дело с почвами как основанием для фундаментов или строительным материалом для земляных дамб, дорожных насыпей и т. п. После того как я по заданию египетского правительства изучил несколько случаев катастрофического разрушения фундаментов, эта новая область стала моей специализацией.

В 1933 г. я провел три месяца своего отпуска в Австрии и Германии, где за свой счет знакомился с организацией немецких лабораторий по изучению грунтов – сначала у профессора Ф. Кеглера во Фрайберге в Саксонии, затем на экспериментальной станции прусских водных путей в Берлине и у профессора Терцаги в Вене.

По возвращении в Каир я был переведен в Египетский университет для организации там лаборатории по исследованию грунтовых оснований; руководить лабораторией должен был египтянин, доктор Вильям Селим Ханна. Я выполнил это поручение, а в 1935 г. вновь провел три месяца отпуска за работой в тех же лабораториях Австрии и Германии, которые посещал в прошлый раз.

В июне 1936 г. в рамках празднования трехсотлетия Гарвардского университета состоялась Первая международная конференция по механике грунтов и строительству фундаментов под председательством профессора Терцаги. Египетский университет направил на конференцию доктора Ханну и меня с докладами о проведенных исследованиях. Так я впервые попал в Соединенные Штаты.

Доктор Терцаги знал, что я не слишком доволен своим положением и работой в Египте, и рассказал об этом при случае заинтересованным лицам. Во время экскурсии на строительство водохранилища Куоббин-Дайк возле Бостона ко мне подошел мистер Лазарус Уайт, известный нью-йоркский специалист по фундаментам из фирмы «Спенсер, Уайт & Прентис, инк.», и спросил, действительно ли меня заинтересует предложение о работе в Америке. Если да, то что я думаю о работе в Принстонском университете? Должен признаться, что в ответ я спросил: «А где находится Принстон?» Однако я сразу понял, что место это достойное, когда узнал, что департаментом гражданского строительства там руководит профессор Джордж Беггс – мне и прежде приходилось слышать о его передовых работах в области структурных модельных испытаний. Профессор Беггс был другом Лазаруса Уайта и попросил его подобрать на международной конференции инженера, который мог бы приехать в Принстон и организовать там лабораторию механики грунтов и курсы по фундаментостроению – в то время университет еще не имел ни того ни другого.

Мистер Уайт свозил меня в Принстон и познакомил с профессором Беггсом и деканом Артуром Грином. Поскольку в Америку я приехал в качестве официального делегата от Египетского университета, мне нужно было обязательно вернуться в Каир. Однако сразу же после этого я получил из Принстона официальную телеграмму с подтверждением, предупредил, в соответствии с контрактом, Египетский университет об уходе, оставил свой пост и в январе 1937 г. высадился в Нью-Йорке, чтобы навсегда поселиться в Соединенных Штатах.

После этого я много лет работал в Принстоне – занимался организацией работы лаборатории и преподавал механику грунтов и фундаментостроение. Я постепенно продвигался по академической лестнице, был лектором, ассистентом, доцентом, а затем и полным профессором гражданского строительства. У меня было много возможностей вести интересную консультационную работу и осуществлять полевые исследования в своей области. В частности, я работал на Управление гражданской авиации и Бюро верфей и доков ВМС США. Однако, будучи русским по происхождению, я намеренно держался в стороне от секретных тем.

Моя исследовательская работа принесла мне в 1952 г. заслуженную степень доктора-инженера Политехнического института в Ахене в Западной Германии, а в 1959 г. степень почетного доктора бельгийского Вольного университета в Брюсселе, диплом о которой я получил на праздновании его сто двадцатипятилетия.

В 1955 г. я убедил президента нашего университета Доддса опробовать то, что я в шутку назвал «новым принстонским прогрессивным пенсионным планом – старые профессора никогда не умирают, они постепенно переходят к консультационной работе». Согласно этому плану, я официально перешел на половинное жалованье и, соответственно, половинные обязанности, сохранив при этом звание и должность. В Принстоне я теперь каждый семестр брал только одну группу старшекурсников. Это позволило мне стать партнером нью-йоркской консультационной фирмы по гражданскому строительству «Кинг & Гаварис».

Свою жену я встретил в 1938 г. и обручился с ней через две недели после знакомства. Из-за проблем с деньгами пожениться мы смогли только весной 1939 г. На нашу свадьбу из Германии приехала моя сестра, а из Калифорнии – брат жены; очень скоро они тоже обручились, а затем и поженились.

Некоторые социально-политические наблюдения во время странствий

Покидая в 1921 г. Исмаилию и Египет, я испытывал некоторые опасения по поводу того, как буду общаться с немцами и какие отношения могут у меня с ними сложиться. Оказалось, однако, что я напрасно боялся сложностей в личном общении. Скорее наоборот, общие несчастья привлекли к русским беженцам симпатии немцев и образовали между ними как бы невидимую связь – обе страны проиграли войну и обе страдали от последствий этого. Кроме того, многочисленные немецкие беженцы с ностальгией вспоминали свою жизнь в Российской империи, ее простых и дружелюбных людей, – мне часто приходилось слышать, как они предаются воспоминаниям.

Многие из моих товарищей-студентов в Берлине прежде были офицерами германской и австро-венгерской армий; узнавая, что я – донской казак, они выказывали мне особое внимание, так как еще на поле боя научились уважать казаков. Я легко и без обид мог обсуждать с ними любые противоречивые проблемы. Часто предметом наших споров становился вопрос о том, что вызвало Первую мировую войну. Они, естественно, утверждали, что Германия не хотела войны, но я с удовольствием увидел, что им нечего было мне ответить, когда я указывал, что Германия объявила войну в тот момент, когда ее программа перевооружения была завершена, а российская только стартовала.

Мне нравились такие откровенные обмены мнениями; был всего один случай, когда мне показалось, что не стоит высказываться откровенно. Один из моих товарищей по учебе по фамилии Аззола происходил из австро-венгерской провинции Трансильвания, которая теперь стала частью Румынии. Несмотря на фамилию, Аззола считал себя немцем и всегда называл родную провинцию Зибенбюрген. Прежде он был артиллерийским офицером австро-венгерской армии; однажды он пригласил на свой день рождения, кроме меня, нескольких бывших товарищей по службе, австрийских офицеров-артиллеристов. При обмене военными воспоминаниями оказалось, что один из гостей в 1917 г. стоял на позиции на реке Стоход как раз напротив нас. Он заметил, что пребывание там можно было бы назвать весьма приятным, если бы не verfluchte Kosakenbatterie («проклятая казачья батарея»). Сначала я жизнерадостно признался, что служил в то время как раз на этой батарее. Но затем он начал излагать эпизод, который я уже описывал на страницах этой книги.

Командир австрийского пехотного полка, стоявшего на позициях напротив нас, решил устроить вечер отдыха в саду брошенного дома местного землевладельца, неподалеку от передовых траншей. Уже несколько недель на фронте было тихо, иногда за целый день могло не прозвучать ни одного выстрела, – и он пригласил на свою вечеринку не только офицеров соседних батарей и других вспомогательных австро-венгерских частей, но и медсестер из ближайших полевых лазаретов. И вот все эти люди сидели вокруг столов под тенистыми деревьями сада, смеялись и наслаждались жизнью, как вдруг рядом начали взрываться снаряды русской артиллерии. «Если бы этот офицер-казак, такой и разэтакий, сделал бы хоть один пристрелочный выстрел!» – восклицал мой новый знакомый. По его словам, сам он спасся тем, что сразу же завалился назад в соединительную траншею, прямо как сидел, вместе со стулом и всем, что попалось под руку. Такие траншеи пересекали парк во всех направлениях и, на его счастье, одна из них располагалась непосредственно позади него. Он проделал это еще до взрывов, в тот момент, когда его тренированное ухо уловило звук приближающихся русских снарядов; один из его лучших друзей не проявил такой прыти и был убит. Еще один снаряд попал в стол, под которым пытались спрятаться несколько медсестер, и убил их всех.

Я не смог заставить себя признаться, что именно я в тот день направлял огонь нашей батареи, и заметил только, что если люди находят возможным устраивать в военное время пикник возле самых передовых траншей, то вряд ли им следует ждать какого-либо иного результата.

Немцы всех слоев общества, с которыми я сталкивался в поездах или где-нибудь еще, обычно переводили разговор на возможность нового раздела Польши между Германией и Россией. Из всех тогдашних бед, похоже, их больше всего задевало вхождение в состав новой независимой Польши тех польских провинций, которые они так старательно онемечивали.

Хотя большинство немцев тогда утверждали, что надеются на возобновление прежнего русско-немецкого сотрудничества, некоторые группы тем не менее продолжали работать на расчленение России – реализовывать те планы, которые потерпели полный крах в 1918 г. Так, двое студентов в чертежном зале, которым я пользовался, были беженцами с российской Украины. Мы неплохо ладили и часто обсуждали между собой детали учебных заданий, но вдруг однажды (в 1922 или 1923 г.) они внезапно начали отвечать на мое русское обращение по-немецки. В ответ я отказался помогать им в работе, хотя прежде часто так делал. После этого они признались, что вынуждены так поступать, так как оба получали стипендии от украинской сепаратистской организации, которую финансировали немцы; стоило кому-нибудь услышать, что они говорят по-русски, и донести, и они лишились бы всякой финансовой помощи. Тем не менее, заявили студенты, они рады будут поговорить со мной по-русски, когда рядом никого не окажется!

Страшная инфляция, свидетелем которой я был в Берлине первые два года учебы, нанесла в Германии смертельный удар по всем либеральным и демократическим тенденциям. Из-за неразумно суровых экономических условий Версальского договора стоимость немецкой марки падала в геометрической прогрессии, и перед 1923 г., когда марка стабилизировалась, на один американский доллар можно было выменять буквально миллионы не имеющих никакой ценности бумажных марок. Чтобы не голодать, немцы среднего класса вынуждены были продавать за бесценок свое имущество, включая и дома. Я знаю случаи, когда пяти- и шестиэтажные кирпичные городские дома продавали за сумму, соответствовавшую пятидесяти или шестидесяти долларам, – практически вся частная недвижимость Берлина в то время сменила хозяев. Приобретали имущество в основном иностранцы, среди которых было много польских и русских евреев; после этого разорившиеся немцы гораздо легче приняли приход нацизма с его страшным антисемитизмом. Я в то время снимал комнату в квартире, принадлежавшей еврейской семье среднего класса, и видел, что будущее их очень тревожит – экономическая катастрофа и инфляция вызвали в обществе сильное напряжение.

Я сохранил несколько писем от профессора Томаса Уиттмора[96], директора Американского комитета содействия образованию русской молодежи в изгнании. Взгляды, которые он в них высказывает, интересны своим практическим идеализмом.

На Рождество 1926 г. он разослал всем бывшим и настоящим студентам, получавшим от его комитета финансовую поддержку, следующее циркулярное письмо, размноженное на мимеографе:


«Мой дорогой мистер Чеботарев.

Веселого Рождества и счастливого Нового года!

Я только что вернулся из Америки и привез вам дружеское приветствие друзей. Они по-прежнему с интересом следят за вашими успехами в учебе.

Мне поручено поздравить тех, кто с такими удивительными успехами уже получили дипломы или сертификаты и занялись немедленной, хотя и временной, практикой по своим профессиям в тех странах, где учились.

Ваши друзья рады, что опасность денационализации, которая стоит перед молодыми русскими в Америке, вам не угрожает. Тем не менее в Америке мы иногда сталкиваемся с Дмитрием Глумовым из пьесы Островского – «На всякого мудреца довольно простоты»[97].

Учиться в Америке – значит учиться для Америки.

Вы русские. Ваше семя принесет плоды, только если его вновь поместить в созидательную среду, в которой вы родились и которой пропитаны.

Единственное приемлемое предложение, с которым вы можете войти в жизнь, – это предложить полученное вами образование России.

Занимайтесь своим делом и держитесь подальше от политики во всех ее оттенках и проявлениях.

Рыбы не восхищаются водой: они слишком заняты тем, что плавают в ней.

Будьте верны России. Не позволяйте вашему разуму обособляться, иначе ваше сердце вскоре последует за ним.

Не прекращайте настойчивых попыток вернуться.

Новый мир зовет вас.

Надеюсь, вы недолго останетесь зрителями.

Отбросьте страхи старшего поколения; из этой жертвы вы обязательно извлечете больше радости, чем испытаете боли, принимая это нелегкое решение.

Как сосуды, приготовленные для священной литургии, становятся нечистыми, если использовать их в других целях, так и вы не сможете найти применение вне России, не осквернив себя.

Навсегда преданный вам

[подпись] мистер Томас Уиттмор, директор».


Всего семь лет назад я принимал участие в открытой вооруженной борьбе с большевиками, так что идея возвращения в Россию, где правили эти самые большевики, показалась мне и всем моим друзьям совершенной нелепицей. Я написал мистеру Уиттмору письмо в этом духе. Основная часть его ответа от 11 апреля 1927 г. состояла в следующем: «…Мне понравился дух вашего письма. Мы оба ничего не знаем о России. Только Россия может рассказать нам о себе. В этом я уверен».

В то время я мог только ощетиниться от предположения, что я – я! – тоже ничего не знаю о России, но позже великолепные достижения большинства народов России в деле обороны страны во время Второй мировой войны заставили меня изменить свое мнение. Я часто вспоминал слова Уиттмора «Только Россия может рассказать нам о себе» и вынужденно признавал, что, по крайней мере в этом отношении, он действительно оказался очень мудрым человеком.

Семь лет, проведенных мною в Египте на правительственной службе, многому научили меня. В частности, я понял очень важную разницу в отношении англичан и русских к представителям восточных рас. На Западе эту разницу обычно не принимают во внимание.

В Каире я жил в пансионе, который принадлежал русской супружеской паре. Вместе со мной в пансионе жило много англичан, и я приобрел среди них немало настоящих друзей. Тем не менее я был поражен тем, как жестко все они, как сообщество, воздерживались от любых продолжительных социальных контактов с местными арабами и как много всевозможных табу это на них накладывало. Например, мне известно два случая, когда девушка-англичанка вышла замуж за араба и вследствие этого подверглась остракизму со стороны большинства бывших соотечественников. Ничего подобного не было – причем на любом общественном уровне – между русскими и, например, представителями многочисленных азиатских меньшинств в многонациональной Российской империи; я не заметил никаких признаков чего-то подобного и в нынешнем Советском Союзе. Этот факт очень критически важен, но те, кто говорит о британском колониализме как о модели развития отношений между национальностями в России и Советском Союзе, обычно оставляют его в стороне. Возможно, меньшую расовую толерантность британцев можно объяснить большей разницей между белой и черной расами, в сравнении с разницей между белой и желтой расами. Но это не может быть единственной причиной.

Во время пребывания в Каире мне часто приходилось видеть и слышать вещи, красноречиво свидетельствующие о сильных симпатиях к России и русским среди представителей различных ближневосточных национальностей.

Например, однажды меня как инженера по фундаментам пригласили осмотреть местный греческий (православный) собор, в стенах которого появились трещины. Я обошел весь собор от подвала до просторного чердака и обнаружил там аккуратно сложенные громадные портреты русских царей Николая I, Александра II, Александра III, Николая II и их цариц. Во время правления Николая I Российская империя вынудила Турцию предоставить Греции независимость (в 1829 г.). С того момента и до самой революции 1917 г. портреты правящего русского царя и его царицы украшали главный зал для приемов в резиденции православных епископов Каира. Ни одна другая страна такой чести не удостоилась.

В другой раз я встретил старого болгарина, служившего молодым офицером в болгарской армии еще в 1880-х гг.

В результате Русско-турецкой войны 1877–1878 гг. Болгария получила независимость, но давление западных держав на Берлинском конгрессе заставило молодую страну пригласить на престол германского принца, который поначалу был настроен весьма антироссийски. Однако вскоре настроение народа и реалии балканских событий заставили его изменить свое отношение; Александр III отказался даже думать о сближении, пока не будут восстановлены и не получат воинские почести все забытые могилы русских солдат, павших на земле Болгарии за ее свободу. Это было сделано; мой каирский знакомец тогда провел часть лета в одном из нескольких отрядов болгарской армии, которым была поручена эта работа. Они двигались по Балканским горам от одной восстановленной русской могилы к другой и возле каждой давали залп в воздух и склоняли флаг. По словам моего знакомого, его товарищи-болгары вовсе не считали происходящее унижением для себя – только для своего правителя-немца; они всего лишь платили долг памяти своим русским освободителям от турецкого владычества – давно просроченный долг.


Итак, большая часть православных христиан Ближнего Востока смотрела на старую Российскую империю как на естественного и надежного защитника. Однако одна из моих случайных встреч доказывала, что и к мусульманам в России относились справедливо. Мне это было известно еще по Санкт-Петербургу. В столице было так много офицеров-мусульман – татар и других, – в том числе и занимавших высокие посты, что царь Николай II повелел построить для них прекрасную мечеть и лично внес большую часть суммы на ее строительство. В Каире мне довелось узнать о проблемах мусульманского управления в прежней России некоторые интересные подробности. Я тогда не имел гражданства и для поездок за рубеж взамен паспорта должен был получить египетский Laisser-Passer. Такими делами в египетском министерстве внутренних дел занималось особое русское бюро, секретарем в котором сидел татарин-мусульманин из Крыма. Как-то раз мне пришлось долго ждать в его офисе, пока курьер по его поручению собирал подписи начальства на моих документах, и он рассказал мне, как оказался в Египте. До революции он служил в том отделе российского Министерства внутренних дел в Санкт-Петербурге, который занимался делами мусульман. По его словам, правительство Российской империи скрупулезно старалось оставить разрешение всех внутренних мусульманских споров на усмотрение их собственных религиозных судов, действовавших на основании Корана, священной книги мусульман. Но местные религиозные суды мусульманских анклавов Крыма, Поволжья и Центральной Азии часто не могли сойтись во мнениях по поводу правильной интерпретации тех или иных положений Корана; в этих случаях они обращались к российскому правительству за помощью в разрешении конфликта. Не желая принимать решения по вопросам, в которых не разбирается, министерство направило этого человека на два года в Каир учиться в знаменитом древнем университете Аль-Азхар, источнике исламской религиозной мысли. При этом он должен был представить некоторые особенно сложные проблемы на суд тамошних светил. В момент начала Первой мировой войны он был в Каире, где и застрял.


В то время, когда я серьезно обдумывал отъезд из Египта в Соединенные Штаты (в 1936 г.), у меня было несколько серьезных разговоров на политические темы с друзьями среди немецких инженеров. Профессор Кеглер, под руководством которого я в 1933 г. во Фрайберге, в Саксонии, начинал изучение механики грунтов, стал консультантом в этой области у знаменитого германского инженера Тодта, возглавлявшего строительную организацию нацистского правительства. В то время они строили Reichsautobahnen – первые современные скоростные автодороги без одноуровневых пересечений; позже эта же группа взяла на себя большую часть военно-фортификационных работ нацистской Германии. Они уделяли особое внимание новой науке – «механике грунтов», – но из-за недостатка специалистов в этой области не могли заполнить все вакансии. Профессор Кеглер назвал мое имя Тодту, и он поручил ему предложить мне работу.

На 1-й Международной конференции по механике грунтов и фундаментостроению в Гарвардском университете в 1936 г. я встретил одного из членов официальной немецкой делегации Regierungsbaurat (государственного советника по строительству) Эренберга с испытательной станции прусского управления водных путей; я встречался с ним и прежде, в 1933 и 1935 гг., и теперь он попытался убедить меня принять это предложение. Мы сидели рядом в поезде Нью-Йорк – Бостон и всю дорогу разговаривали по-немецки. Я сказал, что, насколько я разбираюсь в современной германской политике, война неизбежна; что нацистская Германия скоро нападет на Советский Союз и что направлен этот удар будет не только против коммунизма, но и против России и русских. Эренберг этого не отрицал. Он заметил, что «Gewisse territoriale Zugestaendnisse werden selbstverstaendlich erforderlich sein» («необходимы будут, естественно, определенные территориальные уступки»), но мне не надо беспокоиться о каких бы то ни было ограничениях для русских в национал-социалистической Германии, так как я казак и, следовательно, принадлежу к другому народу.

Так я впервые лично столкнулся с нелепой концепцией «Казакии», которую принял конгресс Соединенных Штатов; тем самым он поставил и себя, и страну в целом в весьма затруднительное положение.

Естественно, я отверг предложение Эренберга.

Политика казачьей эмиграции перед и во время Второй мировой войны

В 1921 г., после окончания Гражданской войны в России, донские, кубанские и терские казаки, сражавшиеся на юге России на белой стороне, оказались разбросаны по всей Европе. Некоторые из них со временем перебрались в Южную или Северную Америку, но больше всего казаков перед Второй мировой войной можно было найти в Югославии, во Франции и в Болгарии.

В Советском Союзе были уничтожены всякие черты прежнего казацкого образа жизни. Казаков там считали в первую очередь бывшими представителями привилегированного класса, которым не может быть места в пролетарском обществе.

За границей казаки-эмигранты, хотя и осели в разных европейских странах, пытались все же поддерживать связь между собой в надежде на лучшее будущее, на возвращение – когда-нибудь – на землю своих предков. Большинство казаков признавали власть прежних атаманов, выбранных во время Гражданской войны; когда кто-то из них умирал, проводились новые выборы по почте.

У кубанских и терских казаков эта процедура проходила довольно гладко, а вот у донских казаков после смерти атамана А.П. Богаевского начались серьезные раздоры. Прийти к единому мнению относительно преемника так и не удалось, и через некоторое время уже каждый из двух кандидатов-соперников утверждал, что является законным донским атаманом. Оба они получили насмешливое прозвище «полуатаман».

Одну группу казаков-эмигрантов составили представители правого монархического крыла под предводительством друзей и сторонников генерала П.Н. Краснова; вторую – бывшие центристы – сторонники генерала А.П. Богаевского, который сменил Краснова на посту донского атамана. Я лично всегда поддерживал дружеские отношения с представителями обеих групп и отказывался встревать в их внутренние свары.

Из казаков правого толка за границей отдельного упоминания заслуживают остатки лейб-гвардии Казачьего полка, выказавшие перед лицом суровых испытаний особенно стойкий дух. С ними были также несколько офицеров нашей Гвардейской донской казачьей батареи. После гибели в Крыму белой армии барона Врангеля они были эвакуированы вместе с остатками его войск. Некоторое время они провели в Югославии на пограничной службе и строительстве горных дорог вдоль границы с Албанией. Потом они все вместе переехали во Францию. Две сотни офицеров и рядовых работали там как единый коллектив, бок о бок; все, независимо от чинов и званий, занимались одной и той же тяжелой неквалифицированной работой – разгружали вагоны на Северном вокзале в Париже.

При этом в свободные от работы часы все они добровольно сохраняли привычную военную организацию: офицеры, сержанты и рядовые питались и отдыхали отдельно и соблюдали привычную военную дисциплину, как в части. Это, безусловно, может служить убедительным свидетельством морального авторитета офицеров. Все это прекрасно описал знаменитый французский художник-баталист Первой мировой войны Жорж Скотт в статье под названием Les Chevaliers Mendiants («Нищие рыцари»). Через несколько месяцев после выхода статьи в 1928 г. я был во Франции в отпуске и заехал к ним, так что могу засвидетельствовать, что в статье не преувеличен замечательно сильный esprit de corps (корпоративный дух), владевший этими людьми.

Если говорить о дальнейшем, то я рад заметить, что бывшие члены этого знаменитого полка русской императорской армии, за одним или двумя исключениями, во время оккупации Франции не пошли на сотрудничество с нацистами и не отозвались на их призывы.

Тем не менее некоторые группы казаков сотрудничали с гитлеровскими армиями вторжения. В большинстве своем это были люди, оставшиеся в Советском Союзе или вернувшиеся туда после Гражданской войны 1918–1920 гг.; при новом приближении германских армий к основным казачьим регионам они спонтанно начали партизанскую борьбу против коммунистов. Нацистское командование объединило некоторые из этих мелких отрядов в кавалерийский корпус под командованием немца, генерала Гельмута фон Панвитца. Однако корпусу не доверили действовать в России, а отправили в Югославию на борьбу с красными партизанами Тито.

На фото 40 и 41 можно видеть казаков в нацистской армии. Офицер на фото 40 и казаки во втором ряду на фото 41 определенно не с Дона; это кубанские или терские казаки, так как одеты они в кавказские черкески. Офицер на фото 40 во время Первой мировой войны, должно быть, был рядовым, так как на груди у него солдатский Георгиевский крест. Форма и знаки различия у этих казаков еще от Российской империи, но поверх всего ясно можно разглядеть эмблему гитлеровского вермахта – орла с распростертыми крыльями, чем-то напоминающего значок пилота.

Это несовместимое сочетание наглядно показывает, какое смятение царило в умах этих людей. Похоже, что большинство из них все еще думали о возвращении к прежней свободной, легкой и привилегированной жизни – такой, какой она была до революции 1917 г. Они не понимали, что нацистская Германия использует их только как пешки, в собственных интересах, причем интересы эти враждебны не только всему русскому, но и вообще всем ветвям славянской расы.

Стремясь, чтобы большинство казаков этого не понимало, пропагандистская машина нацистов попыталась навязать им нелепую идею «Казакии», согласно которой казаки были вовсе не русскими, а потомками скифов, древней неславянской расы[98]. Во время Гражданской войны 1918–1920 гг. на юге России, где шла борьба, никто даже слова такого не слышал – «Казакия». Это понятие появилось в Центральной Европе между двумя мировыми войнами и использовалось как часть общего плана расчленения не только Советского Союза, но и преимущественно великорусских территорий тоже.

В декабре 1927 г. в Праге, столице Чехословакии, начала раз в две недели выходить двуязычная (на русском и украинском) газета под названием «Вольное казачество». Примерно через четыре года в ней был напечатан «Проект конституции Казакии». В предисловии объяснялось, что название «Казакия» должно означать союз семи «единиц» – Дона, Кубани, Терека, Астрахани, Урала, Оренбурга (это шесть регионов бывших казачьих «войск» под теми же названиями) и Калмыкии.

Особая благодарность за помощь в подготовке проекта конституции была выражена профессору Украинского университета в Праге О.О. Айхельманну. Никаких других имен не упоминалось. Таким образом, ясно, что украинские эмигранты-сепаратисты, которые позже навязали мистическую «Казакию» американскому конгрессу, наверняка приложили руку и к созданию этого мифа.

Насколько мне известно, степень участия нацистов в изобретении «Казакии» до сих пор не установлена. Тот факт, что конституция этой мифической страны была опубликована в 1932 г. – за год до прихода Гитлера к власти – и что публикация эта имела место в Праге, ничего не доказывает. Следует помнить, что нацисты начали готовить свою идеологическую программу завоевания и разделения земель Восточной Европы задолго до прихода к власти и что многие судетские немцы в Чехословакии с самого начала поддерживали их. Напротив, более поздние попытки нацистского правительства развить концепцию «Казакии» зафиксированы в многочисленных документах, хотя им и не удалось произвести впечатление на огромное большинство казаков. Опубликованы и данные о том, как некоторые «казакийские» лидеры (живущие теперь в Соединенных Штатах) щедро осыпали Гитлера похвалами и обещаниями поддержки, когда тот в 1941 г. напал на Советский Союз.

Некоторая часть современной западной антирусской пропаганды пытается представить генерала Петра Краснова духовным предшественником и сторонником «казакийских» сепаратистов. Это совершенно неверно. Я уже описывал подлинное отношение П.Н. Краснова к подобным вопросам в 1918–1919 гг., когда он был атаманом Всевеликого войска Донского. Ввиду той важности, которую приобрели его действия с момента признания в 1959 г. конгрессом США мифической «Казакии» и ее сепаратизма, я изложу теперь то, что мне из личных контактов и переписки известно о более позднем периоде. Я точно могу сказать, что он не изменил своего отношения.

В то время, когда я жил в Германии, генерал Краснов и его жена тоже жили там. Мы не слишком часто встречались, так как жили они в Кастле-Зеон, довольно далеко от Берлина, – в Баварии, если я правильно помню, – но часто обменивались письмами. Генерал, по всей видимости, испытывал ко мне самые дружеские чувства; об этом свидетельствуют подписанное для меня репринтное издание его записок 1922 г. о том, как он руководил сражениями на Дону (фото 28), и личное письмо 1927 г. (фото 32).

Однако немецкие друзья правого толка, которые приняли его в Кастле-Зеон как гостя, и испытания гиперинфляции в Германии сильно повлияли на его отношение к жизни – как мне всегда казалось, в совершенно неразумном направлении. Когда он прислал мне один из своих тогдашних романов и спросил мое мнение о нем, я не мог не ответить, что, конечно, среди русских революционеров было много евреев, но, как мне кажется, винить евреев во всех бедах России большая ошибка – это неизбежно избавляет от критического отношения к себе, необходимого для понимания и исправления собственных ошибок. Ответ генерала был весьма резким: «После знакомства и дружбы с представителями американской YMCA люди редко остаются прежними, – написал он. – Вы повторяете, как граммофонную запись, то, что они вам нашептали!» Генерал не знал, что наши с YMCA пути разошлись уже довольно давно. В тот момент у меня как раз обострился ишиас, и настроение было соответствующим, поэтому я ответил ему в том же духе; написал, что писания генерала напоминают мне рефрен старой непристойной песенки[103]: «Кто виноват?» – «Полина, дзим-бум!» Только вместо имени Полина у него каждый раз фигурировали евреи.

После этого в нашей переписке наступила длительная неловкая пауза. Когда кто-то из старых друзей дал мне знать, что Краснов все еще обижен и расстроен моим ответом, я написал ему и извинился за то, что вышел из себя.

Я получил в ответ весьма характерную открытку, которую, к сожалению, потерял. В ней генерал ни словом не упоминал нашу ссору, но писал: «Как я завидую вам, вы приобретаете знания. Мои знания теперь никому не нужны – это война и все, что с ней связано». Эту мысль подчеркивал и рисунок на оборотной стороне открытки – там был изображен пасмурный осенний день, пустая грязная сельская дорога и тележные колеи, пропадающие в туманной дали.

В конце 1920-х гг. генерал Краснов с женой переехали из Германии во Францию, где он стал личным советником по делам казаков великого князя Николая Николаевича, который был главнокомандующим русской императорской армией в начале Первой мировой войны, а затем номинальным главой династии Романовых в изгнании. Около десяти лет Красновы прожили на ферме в Сантени возле Парижа, в нескольких сотнях ярдов от особняка великого князя. За это время генерал издал несколько промонархических антисепаратистских воззваний к казакам. Очевидно, он не стал бы этого делать, если бы его взгляды были сколько-нибудь близки современной пропаганде «Казакии».

Кроме письма 1927 г. (фото 28), у меня сохранились его письма 1934, 1935 и 1936 гг., тоже написанные во время пребывания в Сантени, и ни в одном из них нет никаких «сепаратистских» высказываний – напротив, он всегда говорил в первую очередь о России.

Так, 18 января 1934 г. он писал мне в Каир:

«…мы узнали об успехах вашей сестры и о вашем сложном положении среди людей чужой страны, чуждых вам. Мне кажется, что вы, живя вдали от русских эмигрантов, не понимаете, насколько тяжело русским жить в чужих землях. Вы не можете представить себе, как тяжело нам и русским вокруг нас. Нужно понимать до конца ужасные несчастья, выпавшие на долю России, и весь ужас, ставший результатом того, что русские вынуждены были оставить борьбу за Россию…

Мне кажется, что, если бы вы теперь могли переехать в Германию и найти там работу, вы почувствовали бы себя легче…»

В августе 1936 г. я был у него в гостях в Сантени на обратном пути в Египет после первой своей поездки в США. Он вновь посоветовал уехать из Египта, где мне приходилось очень тяжело. Генерал Краснов подробно раскрыл тогда передо мной свои надежды на то, что в гитлеровской Германии возобладают правые элементы, среди которых у него было много друзей, и что страна эта вернется к политике дружеского сотрудничества с Россией, даже более близкого, чем то, что было перед правлением Бисмарка и во время него. Я возразил, что на это нет никаких шансов, что это всего лишь благие пожелания с его стороны, что в Германии на первый план выйдут расовые антирусские и антиславянские идеи. Мы расстались с ним дружески, «согласившись не соглашаться» в политических вопросах. К несчастью, дальнейшие события развивались по моему сценарию.

Мы с Красновым возобновили личную переписку в 1939 г., после того как сестра моя в апреле того года приехала в Принстон на мою свадьбу и осталась в Америке, а позже вышла замуж за брата моей жены Эдварда Билла. Бездетные Красновы после смерти великого князя Николая Николаевича переехали из Франции в Берлин, где часто встречались с моей сестрой и очень привязались к ней. (Сестра училась, а затем получила докторскую степень в Берлинском университете.)

После начала Второй мировой войны осенью 1939 г. и вступления Америки в войну в декабре 1941 г. еще можно было посылать в Германию из Америки частные продовольственные посылки. Мы отправили несколько таких посылок Красновым; они, казалось, были очень тронуты и написали мне в ответ несколько очень милых писем. По следующим отрывкам из этих писем можно судить о тогдашнем образе мыслей генерала.

В письме от 17 августа 1940 г. он писал:

«…Мы рады, что после таких бурных и подчас утомительных скитаний, вы добрались наконец до тихой гавани и нашли счастье. Пусть Господь сделает его вечным, как мое с Лидией Федоровной. Я также счастлив тем, что, став американцем и заработав себе в этой чужой стране с развитой технологией имя и известность, вы не забываете и страну своего рождения, которая в настоящее время в беде, что защищаете ее всякий раз, когда встречаете в американской прессе клевету на нее[104]. Россия никогда вам этого не забудет, очень важно, чтобы правда о России слышна была в стране, где звучит так много лжи о ней…

…Я счастлив, что имя русского, донского казака притом, будет украшать собой страницы американских книг…» [105]

27 ноября 1940 г. он продолжил: «…Как продвигается ваша научная работа? Мы всегда гордимся, когда слышим, что русские, притом казаки, играют ведущую роль в науке ученой промышленной Америки. Как бы ваши отец и мать гордились вами… Как бы мне хотелось увидеть ваш дом и посмотреть, как вы устроились в Америке, что так странно – по крайней мере, моему сердцу, – и посмотреть, как вы живете, как работаете и как проводите краткие часы отдыха. О себе нам писать нечего. После долгой и трудной, разнообразной и небезупречной жизни, где были тюрьмы и дворцы, слава побед и стыд поражений, мы больше не живем, а лишь доживаем с яркими, но порой пугающими воспоминаниями. В настоящее время жизнь здесь, как и почти во всей Европе, остановилась. И наше будущее зависит от того, как скоро она начнется вновь. Лично я живу воспоминаниями. Поскольку я служил в не существующем более роде войск[106] и знал его, и только его, я в особенности чувствую, что пережил себя и больше не нужен… Оба мы никак не можем привыкнуть к американским именам и боимся называть вашу жену «Ф. Д.»[107], я прошу вас поцеловать за меня руки вашей супруге…»

Последнее письмо генерала Краснова датировано 19 июля 1941 г. Как и все его письма того времени, оно прошло через немецкую цензуру и несет на конверте пометки цензора; в нем нет прямых упоминаний о нападении нацистов на Советский Союз месяцем раньше, но содержится следующий фрагмент: «…главное, что нам труднее всего сносить, это наше почти полное одиночество. За исключением Медемов, здесь нет никого, кто был бы нам близок… мы вспоминаем все то доброе и сердечное, что мы видели от ваших отца и матери в Царском, когда вы были юношей, в Павловске, когда вы были совсем маленьким, и, наконец, в Петербурге и на Дону, когда вы так мужественно помогли спасти Лидию Федоровну. Это вещи, которые невозможно забыть… Нас очень ободрило известие о том, что вы планируете прочно осесть в вашем городке, который дал вам то, что отняла родная страна, и как хотелось бы нам увидеть наконец фотографию вашего дома, когда его постройка будет окончена…»

Дальше генерал Краснов пишет:

«…эти тревожные и напряженные дни, когда решается судьба нашей родины, а с ней и наша собственная судьба.

Мы провели восемь недель в Наугейме. Лечение значительно укрепило нас обоих, но по возвращении я оказался втянут в такую важную и напряженную работу, что слабое здоровье старика может и не выдержать…»

Нигде в этих письмах нет и следа антирусского сепаратизма, который ему теперь приписывают. Напротив, он то и дело связывает слова «русский» и «казак».

Мне рассказывали, что однажды, на более поздней стадии Второй мировой войны, генерал Краснов произносил речь перед казаками, которые вступили в нацистскую армию. В речи он начал превозносить древние казацкие вольности. Кто-то прервал его, выкрикнув вопрос: «А как же Россия?» Краснов будто бы ответил: «А где теперь Россия? Покажите мне ее, и я отвечу!» Если знать генерала Краснова так, как я его знаю, то в этих словах нет ни малейших указаний на то, что его отношение к казачьему сепаратизму изменилось. Скорее они указывают на его оппортунизм, примеры которого я уже приводил раньше.

Конечно же ему не могла нравиться политика Гитлера по отношению к России, которая шла совершенно вразрез всем тем надеждам, что он высказывал мне в Сантени в 1936 г. Но он уже соединил свою судьбу с нацистской Германией, и теперь у него не было выбора; он вынужден был делать хорошую мину при плохой игре. Его истинные чувства, однако, характеризует тот факт, что за все время нацистской оккупации он ни разу не побывал на Дону. Он присоединился к казачьим частям на фронте только тогда, когда окончательное поражение Гитлера было уже не за горами и казаки, воевавшие в Югославии, соединились на юге Австрии с другими казачьими частями и эмигрантскими группами.

Я видел его фотографию, сделанную в это время, но не стал даже пытаться добыть ее для публикации в этой книге, так как на ней – всего лишь печальная тень замечательного человека, которого я когда-то знал. Справа на фотографии донской казак отдает шашкой честь, в центре Краснов натянул поводья лошади, но трость, висящая на его руке вместо нагайки, ясно показывает, что вся эта сцена поставлена специально для съемки. Измотанное постаревшее лицо Краснова и, прежде всего, полный отчаяния взгляд ничем не напоминают человека, которым он был в лучшие дни.

Британские войска окружили лагерь казаков и потребовали сложить оружие, что и было сделано. Офицеры, включая и генерала Краснова, были приглашены на, как им сказали, совещание с представителями британского штаба. Вместо этого британские автомобили отвезли их прямо на позиции советской армии и передали красным.

Оставшиеся без командиров и без оружия сержанты и рядовые, а с ними и множество гражданских беженцев с семьями опустились на колени вокруг православного священника, и тот начал служить обедню. Закончить службу, однако, не удалось, подошли британские войска при поддержке танков. Это событие, имевшее место 1 июня 1945 г. возле Линца, изображено на известной картине Королькова. Годовщину трагедии у Линца отмечают каждый год эмигранты – русские и казаки – по всему миру. Многие казаки и казачки под Линцем покончили с собой и убили своих детей; кое-кому удалось убежать и скрыться в окрестных лесах, но большинство загнали в грузовики и в соответствии с ялтинскими договоренностями передали советским войскам.

Детали линцской трагедии подробно изложены в многочисленных русскоязычных книгах и статьях. Мне известен только один английский перевод – это книга Н.Н. Краснова-младшего, внучатого племянника генерала Петра Краснова; он сопровождал дядю из Линца в Москву и оставался с ним там до суда и казни. Генерал Краснов был приговорен к смерти за оказание помощи вражеской армии.

Госпожа Краснова умерла около года спустя в доме престарелых в Баварии; ей до самого конца ничего не говорили о судьбе мужа.

Одновременно с генералом Красновым было казнено через повешение еще несколько высших офицеров-казаков и немецкий генерал Гельмут фон Панвитц, который командовал казачьим корпусом гитлеровской армии. К чести фон Панвитца следует заметить, что он добровольно остался со своими людьми до самого конца, хотя мог избежать выдачи.

Молодых казаков приговорили к различным срокам тяжелых работ; после окончания сроков тем из них, кто был гражданином других государств, разрешили покинуть Советский Союз. (Следует отметить, что сделано это было уже после смерти Сталина.) Молодой Краснов был гражданином Югославии и в конце 1950-х гг., отсидев десять лет в сибирском лагере, вышел на свободу и перебрался в Аргентину.

Для меня самым интересным в его книге стало то, что дядя сказал ему, когда они виделись в последний раз и он помогал старику намыливаться в душе московской тюрьмы. В частности, там был следующий совет: «…Что бы ни случилось, не смей ненавидеть Россию. Не Россию и не русский народ следует винить за это всеобщее страдание… Россия была и будет… возрождение России будет постепенным. Оно не произойдет так сразу. Такая громадина не может в один миг вновь обрести здоровье. Жаль, что я не доживу и не увижу этого…»

Это речь подлинного Петра Краснова, такого, каким я его знал. Он понимал, что ему предстоит скорая встреча с Творцом, и мог уже свободно высказывать свои мысли.

Мои первые встречи с советскими коллегами-инженерами

В первые сорок лет после революции я почти не встречался с советскими инженерами. Если быть точным, такие встречи происходили почти точно через каждые десять лет – в 1927, 1936, 1946 и 1957 гг. Характер встреч до некоторой степени отражал целительное действие времени на отношения обеих сторон. Однако после Второй мировой войны они изменились самым серьезным образом.

Первое столкновение имело место в Бремене в 1927 г. Кроме местного строительства, фирма «Пауль Коссель и К°» вела работы и за рубежом – в Ирландии и в Советском Союзе, где фирма образовала с советским правительством совместное предприятие под названием «Руссгерстрой» («Русско-германское строительство»). Я отозвался на анонимное объявление головной фирмы о наборе сотрудников и подал заявление на работу в Ирландии; однако, когда старый Коссель взял меня, выяснилось, что он рассчитывал уговорить меня поехать работать в Москву в дочернюю фирму, которая занималась строительством многоэтажных домов из облегченного пемзобетона. Я отказался наотрез, но согласился перевести с русского на немецкий в главном бременском офисе действовавшие на тот момент советские стандарты по железобетону.

Однажды Пауль Коссель сообщил мне, что из Москвы на конференцию в Бремен приезжает председатель совета директоров «Руссгерстроя» по фамилии Белоусов и что он, Коссель, хочет, чтобы я с ним встретился. Я дал согласие, но снял с себя всякую ответственность за возможные последствия. Действительно, встреча закончилась ссорой, но должен признаться, что, условно говоря, «первый выстрел» был сделан мной.

Когда младший брат Косселя, Макс, пригласил меня в комнату, чтобы я мог перевести для Белоусова памятную записку для заседания совета директоров, которую набросал в соседней комнате Пауль Коссель, я громко заметил – так, что они через открытую дверь тоже могли меня слышать, – что не знаю, как переводить обращение «герр» перед фамилией Белоусова, ведь большевики не пользуются никаким эквивалентом этого слова. «Мне что, переводить это как «товарищ»?» – И я саркастически рассмеялся. Макс Коссель шикнул на меня и велел обращаться к Белоусову по-русски «председатель». Я написал все это в старой орфографии[108] – просто для того, чтобы досадить Белоусову, хотя в целом я уже перешел на новую. В результате, когда меня представили Белоусову, мы с ним обменялись не одной парой ядовитых реплик. Сам он прежде был школьным учителем в деревне и большевиком «старой гвардии», а видный пост занял благодаря личной дружбе с Лениным. Позже я узнал, что он потребовал немедленного моего увольнения, на что старший Коссель сказал, что он не в Москве и не имеет голоса в делах назначения сотрудников головной фирмы в Бремене.

Однако когда через несколько месяцев в Бремен приехал главный инженер «Руссгерстроя», в прошлом профессор Михайлов, Пауль Коссель был уже против нашей встречи. Но Михайлов настоял на ней; когда мы встретились, то его отношение подчеркнуто – даже преувеличенно – отличалось от отношения Белоусова.

На первом нашем совещании все присутствующие, за исключением советского гостя и Пауля Косселя, стояли вокруг стола. Михайлов вскочил и заявил, что ему неловко сидеть, когда я стою. Так что мне пришлось взять стул и сесть, хотя наш главный инженер и другие мои немецкие начальники остались стоять.

Михайлов привез с собой жену. Она совсем не говорила по-немецки, поэтому он попросил пригласить и меня на официальный обед, который Пауль Коссель давал в их честь на своей бременской вилле. Я сидел напротив Михайлова, рядом с его женой, в центре длинного обеденного стола, за которым собрались некоторые из самых заметных торговцев и промышленников этого древнего ганзейского города, заинтересованных в развитии торговых отношений с Советами. Тосты следовали один за другим. Пили за «Руссгерстрой», за советско-германские отношения и т. п. Я переводил, оставляя при этом свой бокал нетронутым.

Когда пришел черед Михайлову произнести ответный тост, он посмотрел на меня и сказал: «А что мне пожелать вам? Переведите, пожалуйста, то, что я скажу». Мы оба поднялись, и он продолжил: «Я поднимаю бокал за тот день, когда обстоятельства сложатся так, что вам можно будет вернуться на Родину. Пусть день этот наступит скоро, ибо так будет лучше для всех нас!» Закончив переводить, я встал по стойке «смирно», осушил свой бокал шампанского и затем, по традиции старой русской армии, перевернул его над головой, чтобы показать, что в нем не осталось ни единой капли. В конце концов, тост Михайлова можно было понять как выражение надежды на полное изменение политики коммунистов!

Наш хозяин и его немецкие гости были совершенно ошарашены этим поступком советского инженера, который к тому же официально представлял Советы. После этого обед оказался несколько скомкан; никто, казалось, не знал, как себя вести.

Возможное объяснение этому я получил на следующий день. Мы ехали в машине, и Михайлов начал задавать мне наводящие вопросы относительно финансового положения компании Косселя, которое в то время было довольно шатким. Тем не менее он спокойно принял мой ответ «ничего не знаю» и ничем не показал своего недовольства. Возможно, ему разрешили попытаться подружиться со мной, чтобы получить закрытую информацию о фирме Косселя, но я уверен, что на тот странный тост за обедом его толкнули спонтанные и искренние чувства. Я привел здесь его настоящую фамилию. Никто из советских инженеров, с которыми я встречался после Второй мировой войны, ничего о нем не слышал, так что я решил, что он, должно быть, угодил в 1930-х гг. под сталинские чистки. Сейчас ему было бы за восемьдесят, окажись он жив, что я считаю весьма маловероятным.

Моя вторая встреча с людьми «оттуда» состоялась девять лет спустя, когда я в 1936 г. на борту «Куин Мэри» возвращался из Гарварда с Международной конференции по строительству фундаментов. Судно только что ввели в строй, и я специально приехал пораньше, чтобы взглянуть на каюты первого класса. Я оставил багаж в своей двухместной каюте туристического класса и отправился бродить по кораблю, а вернулся после отплытия, когда мы были уже в море. Открыв дверь каюты, я увидел, что посередине на полу какой-то мужчина распаковывает багаж, а еще двое – по всей видимости, его приятели из соседней каюты, – сидят на диване. Должно быть, он прочел мое имя на багажных ярлыках – где вместо адреса и в Нью-Йорке, и в Лондоне была указана только компания «Америкэн экспресс», – потому что обратился ко мне по-русски и спросил, не Чеботарев ли я. Что-то – трудноописуемое, но очевидное для любого русского, – подсказало мне, что это советские. Чтобы удостовериться, я спросил в ответ, куда они направляются. «Возвращаемся в Союз[109], – ответили они, – а вы?» – «Возвращаюсь в Египет». Настал их черед удивляться.

Билеты на тот рейс «Куин Мэри» – а судно должно было сделать попытку завоевать «голубую ленту» Атлантики – были распроданы за несколько месяцев до отплытия, и у нас, очевидно, не было никаких шансов перебраться в другую каюту. Так что я уселся на свою койку и заявил, что хочу с самого начала прояснить положение вещей, чтобы не было никаких недомолвок. Я чиновник египетского правительства, донской казак и бывший артиллерийский офицер, служил в императорской гвардии и белой армии, но не против продолжить разговор, если они смотрят на ситуацию примерно так же.

Последовало долгое молчание. Они, должно быть, думали о том же, о чем и я, – что благодаря любезности служащих компании «Кунард лайн» (намеренной или случайной?), поместивших нас в одну каюту, мы вынуждены будем всю дорогу жить вместе. Затем один из них спросил, немного нерешительно, на каких языках говорят в Египте. После этого мы неплохо уживались, хотя на палубе они меня избегали и даже наедине отказывались говорить о жизни в Советском Союзе.

Эти люди в составе группы из примерно тридцати инженеров-электриков возвращались на «Куин Мэри». Несколько месяцев они провели в США, изучая работу радиозавода, который целиком приобрело советское правительство.

Забавный эпизод с участием еще одного члена этой группы произошел в Лондоне, куда мы добрались из Саутгемптона на поезде, специально приуроченном к приходу судна. На вокзале меня встретил мой двоюродный брат Федор Рыковский[110] с большим эмалевым значком на лацкане пиджака, надетым, очевидно, в мою честь. Значок изображал старый бело-сине-красный государственный флаг России с золотым двуглавым орлом в центре. Я не обнаружил под буквой «Т» своего багажа и отправился искать его, не успев рассказать брату о советских инженерах, которые ехали вместе со мной в поезде. Чуть позже, заметив один из своих чемоданов, я быстро пошел к нему и одновременно сказал брату по-русски: «Вот один! Держи его!»[110] Человек, склонившийся над соседним чемоданом, резко развернулся и оказался лицом к лицу с русской монархической эмблемой на лацкане моего здоровенного двухметрового братца. Он начал отступать назад с выражением величайшей тревоги на лице; выражение это, однако, сменилось смущенной ухмылкой, когда по очевидной растерянности моего брата он понял, что замечание вовсе не относилось к нему.

Хоть я и отказался последовать примеру генерала Краснова и вернуться в Германию из-за неизбежного в ближайшем будущем нападения нацистов на Советский Союз, я считал тем не менее, что государство это падет под ударом Германии. Поэтому в то время я был против американской помощи красным – я считал, что позже из-за этого у Соединенных Штатов могут возникнуть серьезные проблемы.

Но, пользуясь словами Уиттмора, которые уже приводил, «Россия сама рассказала мне о себе», чем я был приятно удивлен. Поворотным пунктом в моем отношении к ней стал момент, когда я в гостях у принстонских друзей услышал записи новых хоровых песен Красной армии – они лучше, чем что бы то ни было другое, поведали мне о том, что дух России по-прежнему жив. Когда же я увидел, что музыку к одной из самых волнующих песен написал мой бывший одноклассник, воспоминания полностью захватили меня.

Так что в 1946 г. я с готовностью принял приглашение от дружественной инженерной фирмы «Спенсер, Уайт и Прентис, инк.» из Нью-Йорка на просмотр технического фильма, организованный ими в Коламбия-клаб для гостей – делегации советских гражданских инженеров (в то время на них еще смотрели в первую очередь как на союзников).

Когда я приехал, все уже собрались. Мистер Прентис представил меня, произнеся мою фамилию одним из неправильных, но частых здесь способов. Я заметил на лицах советских инженеров изумление и непонимание и пояснил с усмешкой: «Чеботарев». Они поняли и дружно улыбнулись в ответ. Лед сразу же был сломан, и во время коктейля после просмотра фильма я успел дружески поболтать со всеми членами группы. Они произвели на меня очень хорошее впечатление.

Я с интересом отметил, что профессор Д.П. Крынин из Йельского университета также присутствует на просмотре; однако, когда он появился, вскоре после меня, его не стали официально представлять всем членам группы. И позже к нему подошли поболтать всего двое, те, кто учился когда-то у него в Москве. Именно тогда я впервые заметил одну любопытную особенность, кажется довольно характерную. В большинстве своем советские люди по-разному относятся к бывшим белым и к собственным своим дезертирам. Профессор Крынин был так называемым невозвращенцем; в 1920-х гг. он не вернулся домой и остался за границей, куда был послан с технической миссией. По всей видимости, люди испытывают гораздо большее уважение к бывшим открытым противникам, нежели к дезертирам. Возможно, со временем и это отношение смягчится.

На коктейле я спросил главу делегации, инженера-строителя по фамилии Новожилов, не хотят ли они поехать в Принстон, если я получу разрешение показать им те несекретные исследования, которые проводил для Бюро верфей и доков. Моя работа имела отношение к боковому давлению грунта на подпорные стенки гаваней. Он ответил, что они с удовольствием поедут, и дал мне свою визитку.

Так что на следующий день я получил согласие декана нашего строительного факультета, позвонил офицеру ВМС в Вашингтоне, курировавшему наш проект (у него не было возражений), и отправил Новожилову письмо с приглашением на английском языке и копии всем заинтересованным лицам. Неделя прошла, ответа не было, так что я позвонил ему. Услышав в трубке мое имя, он ощутимо напрягся и заговорил совершенно другим тоном, чем во время нашей первой встречи. Нет, они не хотят ехать в Принстон, сказал он и добавил: «Если позже это станет возможным, я свяжусь с вами – но сомневаюсь, что это может произойти вскоре». Должно быть, кто-то у них запретил поездку.

Вскоре мне вполне прозрачно намекнули на то, что моя инициатива и с нашей стороны понравилась далеко не всем. Мы с женой были приглашены на коктейль в гости к одной семье, недавно поселившейся в Принстоне. И вот, пока я болтал со знакомой девушкой, к нам подошел человек, которого я прежде не встречал, и без всякого повода начал рассказывать, как во время войны он работал на армию Соединенных Штатов; в его обязанности входила проверка кандидатов в офицеры на возможную связь с коммунистами. «Что же касается флота, – добавил он, глядя на меня в упор, – то я боюсь даже думать, что сделали бы там с любым, кто стал бы поддерживать отношения с советскими». Сказав это, он отошел и присоединился к соседней группе. Девушка не поняла значения сказанного и начала расспрашивать меня о России. Тот, кто хотел припугнуть меня, услышал наш разговор, обернулся и сказал: «Говорите о России? Безопаснее было бы держаться подальше от этого предмета!»

Прошло еще одиннадцать лет, прежде чем я вновь встретился с советскими коллегами-инженерами. Произошло это в 1957 г. на 4-й Международной конференции по механике грунтов и фундаментостроению в Лондоне. Я был и на первых трех – 1-й в Гарварде в 1936 г., 2-й в Роттердаме в 1948 г. и 3-й в Цюрихе в 1953 г., – но именно на 4-й конференции впервые появились советские представители.

С советской делегацией приехало около четырнадцати инженеров, фамилии большинства которых я уже знал по техническим публикациям. Они, похоже, тоже были знакомы с моими работами по фундаментостроению. Я не заметил над ними никакого политического надзора, о котором так много читал в антисоветской прессе, и с удовольствием обнаружил, что они без колебаний готовы разговаривать со мной наедине, чего, по сообщениям все той же прессы, вроде бы должны были избегать. Правда, они принадлежали к самой верхушке советской технологической элиты в этой области – это были члены академии, профессора, лауреаты Сталинской (теперь Ленинской)[111] премии.

Они производили очень хорошее впечатление уравновешенных, разумных людей. Очевидно было, что за свою жизнь они вынесли немало тягот, но остались несломленными и сохранили храбрость и достоинство. И наоборот, я заметил, что многие из моих американских коллег при общении с членами советской делегации чувствовали себя не в своей тарелке.

Позже, после возвращения в Принстон, меня попросили выступить с лекцией о Лондонской конференции, откуда я только что вернулся, на нашем строительном факультете. Кто-то задал вопрос и попросил сравнить поведение советских делегатов и американцев. Я ответил: «Джентльмены, вам это не понравится, но у меня сложилось четкое впечатление, что на личностном уровне советские коллеги преодолели свой страх перед сталинизмом в значительно большей степени, чем мои американские друзья забыли маккартизм».

Новые знакомые мне определенно понравились и, по-моему, почувствовали это. Мы много и дружески разговаривали, в основном на технические темы. Однако, если не ошибаюсь, трое из них независимо и по-разному задали мне примерно одинаковый вопрос: какое впечатление их делегация произвела на меня и «других иностранцев»?

В этом вопросе не было никакого беспокойства, только откровенное интеллектуальное любопытство, характерное для отстраненно-критического индивидуального русского сознания, которое всегда занято поисками объективной истины. И все же, когда позже я в Америке упомянул этот вопрос, один из моих коллег воскликнул: «Вот видите, они до сих пор не избавились от комплекса неполноценности!» Он так и не поверил мне до конца, когда я попытался объяснить, что такое отношение не имеет ничего общего с чувством неполноценности. Со стороны этих советских инженеров, впервые столкнувшихся с зарубежными коллегами, было естественно и даже похвально попытаться беспристрастно выяснить, как их оценивают. Естественно также, что они обратились с этим к человеку, который, как они чувствовали, относился к ним серьезно и дружески и, кроме того, был в состоянии сравнивать.

Глава 10Поездка в Советский Союз в 1959 г. по обмену с делегацией США

Мы в США принимаем советскую делегацию по фундаментостроению

Техническая квалификация советских инженеров, встреченных мною на конференции в Лондоне, произвела на меня весьма благоприятное впечатление, как и созданные в Советском Союзе технические новинки, о которых они рассказывали. Поэтому через год (в 1958 г.), после заключения соглашения Лэйси – Зарубина по программе культурного обмена между США и СССР, я предложил мистеру Фреду Бергграфу, директору Исследовательской комиссии по автомагистралям в Вашингтоне, организовать обмен делегациями американских и советских инженеров в области механики грунтов и фундаментостроения. Как говорится в официальном отчете о поездке, «целью обмена было способствовать обмену знаниями в области грунтоведения, включая теоретические и прикладные исследования, лабораторные и полевые испытания грунтов, методики проектирования и строительства».

С разрешения мистера Бергграфа я упомянул об этой возможности в личной переписке с председателем Советской национальной ассоциации (отделения Международного общества механики грунтов и фундаментостроения) профессором Н.А. Цытовичем, с которым я встретился год назад в Лондоне. Эти письма я написал по-английски, так как их копии были направлены в Вашингтон, в Национальную академию наук. Профессор Цытович ответил по-русски. Я предлагал начать обмен с того, чтобы группа советских фундаментостроителей представила доклады на ежегодном заседании Исследовательской комиссии по автомагистралям в январе 1959 г. Профессор Цытович в целом согласился с этим планом, и мистер Бергграф направил в Госдепартамент официальный запрос.

После встречи со мной сотрудники отдела по связям Восток— Запад Национальной академии наук решили предоставить заниматься этим делом аналогичному отделу Госдепартамента. Результатом стал полнейший хаос. Четыре месяца ответственные лица дебатировали между собой и со всевозможными вашингтонскими «экспертами» детали «равного обмена», в которых хотели удостовериться заранее; затем через советское посольство в Вашингтоне было направлено весьма неопределенное официальное приглашение обсудить предложение; при этом до первого запланированного реального действия оставалось всего три месяца. К тому же они полностью изменили формулировку темы, в результате чего документы ушли по неверному адресу.

Профессор Цытович написал мистеру Бергграфу и мне, что официальное предложение американской стороны не имеет никакого отношения к механике грунтов, о чем мы с ним договаривались; в предложении речь шла об обмене специалистами по перевозкам. Поэтому документы попали к советским дорожникам. Те ничего не знали о предварительных неформальных договоренностях, так как не подчинялись Академии строительства и архитектуры СССР, в чьем ведении находился комитет профессора Цытовича. Уже невозможно было разобраться во всей этой путанице в срок, чтобы они успели приехать на ежегодное заседание Исследовательской комиссии по автомагистралям в январе 1959 г. Но он выражал надежду, что обмен делегациями между нашими странами сможет состояться в течение 1959 г., и подчеркивал, что темой его должны быть механика грунтов и фундаментостроение.

В своем письме ко мне профессор Цытович, говоря об обмене делегациями, добавил фразу «с вашим участием». Примерно такое же письмо с выражением надежды увидеть меня в Москве я получил и от покойного ныне профессора Бориса Петровича Попова, с которым познакомился на Лондонской конференции. Я был уверен, что все они прекрасно осведомлены о моем прошлом, но решил, что лучше мне первым расставить точки над i и в этом отношении, и в отношении моих взглядов вообще. Поэтому я отправил им копию страницы из справочника «Кто есть кто в инженерном деле» и подчеркнул там перечисление боевых и штабных должностей, которые занимал в белой армии. Я также написал: «…Я хочу, чтобы вы ясно понимали, что сорок лет назад я воевал в рядах Белой армии и не готов извиняться за какую бы то ни было часть своего прошлого. Однако в настоящее время я хочу сделать все возможное для улучшения отношений и взаимопонимания между той страной, где я родился, и той, что приютила меня».

В одном из нескольких писем, полученных мной от профессора Цытовича в связи с предполагаемым обменом, примерно через три месяца он упомянул вскользь, что с их стороны нет возражений против моего приезда в Советский Союз в качестве члена делегации США по «механике грунтов и фундаментостроению», поскольку в СССР очень ценят мою работу в этой области, а особенно мою книгу по этому вопросу.

Тем временем мистер Фред Бергграф передал предложение по обмену в исполнительный комитет Исследовательской комиссии по автомагистралям. Исполнительный комитет проголосовал за, а его председатель назначил комитет из шести профессоров от шести американских университетов, специалистов в нужной области и членов департамента грунтов и геологии в составе комиссии. Эти шесть человек, включая и меня, должны были разработать детальный план.

Больше всего неприятностей нам доставили сотрудники низшего и среднего уровня вашингтонского отдела по связям Восток – Запад. При подборе их явно делался упор на «безопасность», и создавалось впечатление, что многие из них получили назначение на эти должности благодаря воинствующему антисоветизму; остальные тоже приспособились к обстановке. Казалось, что больше всего их заботит, как бы не показаться «слишком мягким по отношению к красным» и не потерять из-за этого работу или не лишиться очередного повышения.

Мне кажется, что при администрации Кеннеди это положение вещей несколько улучшилось; тем не менее я расскажу здесь кое-что из того, чему был свидетелем, так как в целом все это помешало достичь одной из главных целей обмена делегациями. Гости не смогли увидеть подлинную Америку с лучшей стороны, а значит, поездка вряд ли способствовала усилению дружеских чувств.

Первые наши сложности были связаны с общим подходом к организации обмена. С самого начала из Вашингтона пошли письма со стереотипными рекомендациями вроде «торговаться надо сейчас, пока русские еще не приехали», «мы должны жестко требовать равноценности» и т. п. На этот раз мои критические ответы и вопросы невозможно было игнорировать, поскольку копии их поступали как к руководству Исследовательской комиссии по автомагистралям, так и к моим коллегам по комитету в пяти других американских университетах. Вскоре выяснилось, что «эксперты» – авторы советов – очень смутно представляют себе, в чем нам, собственно, нужно торговаться, а один из главных практических советов по поводу того, что мы должны «требовать», не только полностью выходил за рамки предполагаемого обмена, но и наверняка привел бы если не к полному его срыву, то к возникновению атмосферы недоверия и подозрительности.

После обширной переписки и продолжительных телефонных разговоров был все же принят мой вариант общего подхода – мы сообщим советским коллегам в самой общей форме наши интересы и пожелания и, если они согласятся в принципе, будем надеяться, что они у себя сами организуют все как надо. Но сначала и мы должны постараться показать им все, что их заинтересует. Так и было сделано, и конечный результат, кажется, устроил инженеров и той и другой стороны.

Однако в процессе планирования нам пришлось преодолеть множество препятствий, связанных с правилами Госдепартамента о «закрытых территориях». Советский Союз первым запретил иностранцам посещать некоторые районы, имеющие, по мнению советского руководства, военное значение. В ответ наш Госдепартамент тоже закрыл для посещения многие районы Соединенных Штатов, причем районы эти были выбраны случайным образом и разбросаны по всей стране. Администрация Кеннеди отменила эту вызванную раздражением и совершенно неэффективную меру времен Даллеса[112] – возможно, потому, что коммунистическому начальству было совершенно все равно, увидят ли его граждане Америку с наилучшей стороны; больше всего неудобств она доставляла принимающим гостей американцам.

У нас в связи с этим тоже возникло немало неловких моментов. Так, например, нам пришлось оставить намерение отвезти гостей искупаться на пляж в Джонс-Бич, который оказался «закрытой зоной». На официальную просьбу разрешить нам сделать это мы получили отказ и предложение искупаться вместо этого на каком-нибудь пляже в Куинсе. Поскольку нам было известно, что вода там в то время была несколько загрязнена, мы полностью отказались от пляжных планов. Я был очень огорчен, ведь песчаные пляжи Атлантического побережья – одна из жемчужин Америки; они гораздо лучше черноморских, где, как и на Французской Ривьере, пляжи в основном галечные.

Еще один пример – проблема, возникшая у нас с организацией удобного маршрута для автомобильной поездки гостей в Принстон. Я получил отпечатанный на ротаторе список маршрутов, предписанных Госдепартаментом, согласно которому советские граждане должны были ехать из Нью-Йорка в Принстон по федеральному шоссе № 1, а в Университет Рутгерса в Нью-Брансуике – по нью-джерсийской магистрали 1-95. Я указал, что обычно из Нью-Йорка в Принстон ездят как раз по 1-95, с нее уходят у поворота на Нью-Брансуик и дальше едут по шоссе № 1, но ничего не добился. В ответ я получил твердое «нет» – мы должны были буквально следовать ротапринтным указаниям, хотя было совершенно очевидно, что человек, их составивший, не имеет ни малейшего понятия о традиционных маршрутах этого района. Мне было сказано, что мы обязаны всю дорогу от Нью-Йорка до Нью-Брансуика следовать по шоссе № 1, хотя эта часть шоссе весьма неприглядна, сплошь уставлена вдоль лотками с жареными сосисками и совершенно не дает представления о современных американских шоссе. Конечно, я мог обойти это предписание, запланировав первую остановку в Университете Рутгерса, а не в Принстоне, но я не захотел прибегать к уловкам и решил бороться. Доктор Коэн, президент Принстонского университета, с самого начала поддержал мою идею обмена, поэтому я обратился за помощью в его офис. Глупость очевидна – нам запрещалось пользоваться автомагистралью, тогда как посетителям Университета Рутгерса разрешалось ездить по этому же участку! Но только после того, как помощник президента Принстона переговорил по телефону лично с послом Лэйси в Вашингтоне, это правило, придуманное одним из его сотрудников, было отменено.

Должен признаться, что еще один подобный спор я выиграл хитростью. После трех дней в Принстоне мы должны были по пути в Нью-Йорк завезти гостей ненадолго в лабораторию Рутгерса. Мне хотелось довезти их до Нью-Брансуика не по шоссе № 1, а по небольшой местной дороге, и показать сельский Нью-Джерси; я запланировал даже две короткие остановки в пути – одну возле Меттлеровского леса – участка первозданного девственного леса, купленного профсоюзом плотников и переданного Университету Рутгерса для сохранения; вторая остановка предполагалась возле фермы, которая со времен до Американской революции и до сих пор принадлежит одной и той же семье и где сохранился старый дом (хотя большая часть земель за это время была распродана). Мне казалось, что это продемонстрирует нашим советским гостям некоторые эволюционные черты американской жизни, малоизвестные за границей. Но и это мое предложение было отвергнуто. Когда я позвонил в Вашингтон и сказал, что я лично ездил по этой дороге и что там ничего нет, кроме сельских пейзажей, я случайно упомянул в разговоре фамилию своих друзей, владельцев фермы. «Как, вы сказали, их фамилия? Олсоп? – в голосе на другом конце телефонного провода внезапно прозвучал интерес. – А они не родственники знаменитого репортера?» На меня снизошло вдохновение… «Ну, они говорили при мне, кажется, что нет, – сказал я, – но не уверен». Разрешение на поездку было получено со следующей же почтой.

После нескольких месяцев тяжелых и часто бесплодных усилий программа трехнедельного визита советской делегации в Америку была наконец разработана в мельчайших деталях – практически час за часом, подписана и официально одобрена с нашей стороны. Вечером 13 мая делегация из шести человек наконец прибыла. Их встретили в аэропорту Айдлуайлд и отвезли на двух частных машинах – моей и еще одной – сначала в нью-йоркский отель, а затем, на следующее утро, в Принстон.

Госдепартамент прикрепил к советской делегации одного из штатных переводчиков отдела по связям Восток – Запад; он должен был сопровождать делегацию и помогать, где нужно. Я не буду приводить здесь подлинное имя этого человека, а назову его мистер Вест, так как мой рассказ о нем будет не слишком лестным. Хочу, однако, подчеркнуть, что это ни в коей мере не относится к нему лично как к человеку, а скорее характеризует атмосферу, к которой он привык в Вашингтоне и которую поначалу отражал своим поведением. Сам по себе он был вполне приличным человеком, и его сомнительная позиция к концу визита советской делегации заметно изменилась. Главным образом благодаря ему мне совершенно некогда было скучать все время поездки (а я участвовал в ней неофициально и за собственный счет, чтобы в случае чего помочь сгладить острые углы).

Визит был спланирован с опорой на четыре центра – Принстон, Массачусетский технологический институт, Университет Иллинойса и Университет Калифорнии в Беркли, где при содействии местных комитетов должны были состояться технические семинары и дискуссии.

Три дня в Принстоне должны были стать пробными для задуманного нами общего подхода, поэтому к нам – посмотреть, как пойдут дела, – приехали еще два профессора, представители двух из трех комитетов при других университетах. В первый же вечер мы все провели с советской группой неформальную конференцию, где рассказали о подготовленной нами программе. Вроде бы их все устроило, но оказалось, что авиабилеты на Чикаго у них забронированы из Нью-Йорка, а не из Бостона, как было нужно. Председатель советской делегации мистер И.М. Литвинов, действительный член и секретарь украинской Академии строительства и архитектуры в Киеве, спросил мистера Веста, не сможет ли он исправить эту ошибку. Мистер Вест, вообще говоря, был прикреплен к делегации именно для того, чтобы помогать справляться с подобными ситуациями; просьба была сделана в моем присутствии и очень вежливо. Тем не менее мистер Вест только огрызнулся в ответ: «Я вам не мальчишка на побегушках!» Я сразу же сделал мистеру Весту резкое замечание, а затем отвел в сторонку молодого человека, представлявшего отдел отношений Восток – Запад нашей Академии наук, и объяснил ему, что произошло. «Но, сэр! – воскликнул он искренне потрясенным тоном. – Мы же должны выступать единым фронтом!» – «Нет, сэр! – ответил я. – Безусловно нет, если речь идет о невежливости по отношению к гостям, чего я не потерплю, пока распоряжаюсь здесь, а это так!»

Они с мистером Вестом бросились звонить в Вашингтон – и я тоже; я звонил в Комиссию по автомагистралям. Когда меня спросили, не хочу ли я, чтобы мистера Веста заменили, я ответил отрицательно, так как подумал, что взамен могут прислать кого-нибудь еще хуже. Я просил только, чтобы его не поощряли и не поддерживали в его нынешнем отношении к делегации; мне казалось, что в этом случае я сумею призвать его к порядку.

Семинары по строительству в Принстоне проходили в большом холле Школы общественных и международных отношений им. Вудро Вильсона; в них принимало участие больше сотни видных американских инженеров-строителей, специалистов в данной области. Председательствовал покойный вице-адмирал в отставке Мак Энгас – в то время председатель департамента гражданского строительства в Принстоне. Он представил главу советской делегации И.М. Литвинова, а тот, в свою очередь, остальных пятерых членов делегации.

Утреннее заседание было посвящено строительству на вечной мерзлоте[113]. Профессор Цытович, специалист с мировым именем в этой области, прочел доклад с демонстрацией слайдов, затем последовало групповое обсуждение с участием четырех американских специалистов, причем один из них представлял инженерные войска. Потом были вопросы с мест и ответы. Переводил я, так как у переводчика-неспециалиста вроде мистера Веста, незнакомого со специальными техническими терминами, неизбежно возникли бы затруднения и пропали бы многие существенные оттенки смысла.

На вечернем заседании речь шла о разработанном в Советском Союзе новом методе вибропогружения свай. Сначала был показан фильм об использовании этого метода в строительстве, а затем профессор Р.А. Токарь, директор Московского института оснований, представил иллюстрированный доклад. Затем также последовало групповое обсуждение доклада с участием четырех других американских специалистов и с вопросами слушателей.

Позже аналогичные семинары на эти же и другие темы фундаментостроения были проведены в Массачусетском технологическом институте, Иллинойсе и Калифорнии. Все представленные доклады были опубликованы в английском переводе.

Все – и семинары, и неформальные дискуссии, посещения интересных мест и т. п. – проходило в атмосфере дружеского сотрудничества.

После короткого визита в Университет Рутгерса советская делегация провела два дня в Нью-Йорке. Вечера были посвящены дискуссиям и встречам в Клубе инженеров, а остальное время – осмотру достопримечательностей и посещению строительных площадок. Фото 42 было сделано во время погружения кессонов для опор моста у Трогс-Нек. Слева направо на нем изображены: академик И.М. Литвинов (глава делегации), директор Р.А. Токарь, профессор В.М. Безрук и профессор Н.А. Цытович.

Из Нью-Йорка в Бостон мы ехали на поезде. В дороге я болтал с тремя советскими инженерами, а мистер Вест сидел по другую сторону прохода, закрыв глаза и положив ноги на противоположное сиденье – вроде бы спал. Разговор у нас шел обо всем и ни о чем, и в какой-то момент один из моих собеседников упомянул приятеля, который согласился на экспериментальное лечение древним китайским методом – иглоукалыванием – в московской клинике, где изучали эту процедуру и ее воздействие на организм. После этого мы сразу же перешли на другие темы.

Затем один из советских инженеров отлучился в туалет, и тут же на его место плюхнулась какая-то пассажирка. Очевидно, по вагону прошел слух, что в нем едут советские гости, – и она, будучи преданной женой хиропрактика, жаждала узнать, каковы шансы на введение ее в Советском Союзе. Мистер Вест мгновенно проснулся. После ее ухода (не без прозрачного намека с моей стороны) меня попросили объяснить, что такое хиропрактика. Я повернулся к мистеру Весту и спросил, как бы он это сделал. «Ну, – ответил он, – это точно такое же шарлатанство, как тот китайский метод, что вы…» И на этих словах он умолк. По его испуганному лицу было ясно: он вдруг сообразил, что выдал себя и дал понять, что вовсе не спал. Стало ясно также, что он намеренно притворялся спящим. Трое советских инженеров только ухмыльнулись широко; ситуация их позабавила. Я чувствовал себя в высшей степени неловко и не знал, что сказать. Только позже, в МТИ и Иллинойсе, я облегчил душу тем, что весьма эмоционально рассказал об этом инциденте своим американским друзьям.

При посещении общежитий МТИ нам показали «механизированную» межконфессиональную часовню – цилиндрическое строение без окон. В подвале часовни хранились подвижные алтари разных конфессий, устроенные таким образом, что любой из них можно было быстро выкатить на специальную платформу и поднять на основной этаж. Сильное впечатление на советских гостей произвело расписание служб, где перед и после протестантской службы стояла иудейская. «В прежние времена Священный синод целую неделю поливал бы здесь все святой водой», – заметил один из гостей, и я подумал, что он прав. Кстати говоря, из шести членов делегации только один был великороссом, да и он родился в Средней Азии. Другими были украинцы, евреи и белорус. Это всего лишь одна иллюстрация к тому, насколько бредовы обвинения некоторых американских группировок относительно «угнетения» национальных меньшинств в Советском Союзе.

Мы посетили несколько стройплощадок, интересных с точки зрения фундаментостроения. На одной из них произошел показательный случай. К делегации подъехал фургон местной радиостанции; он должен был сделать запись заявления главы советской делегации для передачи по местной сети. Поскольку заявление предполагалось нетехнического характера, я решил, что для мистера Веста это удачный случай поработать немного и перевести то, что захочет сказать мистер Аитвинов. Я предложил ему сделать это. Но остальные члены делегации отвели меня в сторону и настойчиво попросили переводить; они боялись, что мистер Вест может от себя добавить что-нибудь в выступление и поставить их всех в неловкое положение. Они отказывались передать запись на радио, пока я не прослушал ее и не заверил их, что мистер Вест перевел все честно. Такая демонстрация доверия была мне, конечно, приятна.

Из Бостона мы улетели в Чикаго (по билетам, о замене которых договорился-таки мистер Вест), где потратили день на осмотр технических достопримечательностей, и уехали поездом в город Урбана, в Университет Иллинойса. Большую часть багажа мы оставили в чикагском отеле, куда собирались вернуться, но по приезде выяснилось, что часть чемоданов перепутали и нужная для семинара пленка осталась в Чикаго. Здесь я должен отдать должное мистеру Весту: в этой ситуации он проявил себя достойно и сотворил настоящее чудо – в последний момент чемодан с пленкой был все же доставлен в Урбану.

Семинар прошел очень хорошо. Фото 43 сделал старшекурсник-японец сразу же после того, как я закончил переводить замечание М.М. Аевкина, главного инженера Московского управления крупных мостов. Им он закончил иллюстрированное обсуждение вибрационного погружения цилиндрических кессонов для больших мостовых опор. Он извинился за перерасход времени и сказал, что, когда говорит о своих любимых вибраторах, и сам не может удержаться от вибрации.

Вскоре после этого произошла настоящая детективная история – возможно, это была расплата мистера Веста за грехи, совершенные в начале поездки. Когда я, возвращаясь в отель, вошел в лифт, он в страшном возбуждении влетел вслед за мной и воскликнул: «Никогда со мной не происходило ничего подобного! Жуть какая-то! Взгляните!» В руках у него была полученная только что у дежурного записка от менеджера отеля с просьбой не выпускать в комнате из клеток живых голубей. Я пошел вместе с ним посмотреть, что, собственно, произошло. Когда он открыл дверь комнаты, мы увидели посередине пола расстеленную газету. На ней сидел живой голубь, привязанный недлинной веревочкой к ножке стоящего рядом стула. Менеджер отеля рассказал, что горничная обнаружила в номере двух голубей, сумела поймать одного и привязать его к стулу; второй удрал через порванную сетку широкого вентиляционного отверстия. Менеджер предположил, что именно через это отверстие голуби и проникли в комнату.

Возможно… или это был студенческий розыгрыш? Если так, то в чем смысл шутки? Что это, насмешка над советским символом мира, «голубем мира» Пикассо? Или, как кто-то предположил, это намек на жаргонный термин, обозначающий провокатора (по-русски говорят «подсадная утка», а в английском речь идет о голубе – stool pigeon) в связи с эпизодом в поезде Нью-Йорк – Бостон, о котором я многим рассказывал?

После весьма познавательного визита на экспериментальный участок дороги – крупный проект Комиссии по автомагистралям, расположенный неподалеку, – нас отвезли на частных машинах на железнодорожную станцию, где мы сели на поезд в Чикаго.

Я не поехал с делегацией в Калифорнию, так как у меня в консультационной строительной фирме накопились неотложные дела. Я знал также, что в Беркли есть русскоговорящие инженеры-строители и что они смогут эффективно переводить на семинаре.

Но на заключительном этапе визита в Академию наук в Вашингтоне я вновь присоединился к группе. Мистер Вест настолько смягчился к этому моменту, что даже пригласил гостей в свой дом, расположенный неподалеку, и они съездили к нему.

Вскоре после этого делегация улетела домой. Мне кажется, гости были вполне довольны и поездкой, и дружеским по большей части отношением, которое повсюду встречали. Одно можно сказать наверняка: во время ответного визита американской делегации в Советский Союз они очень старались проявить равное гостеприимство.

Поездка делегации США в СССР и оказанный ей прием

В состав делегации США вошло семь человек; кандидатуры утверждал доктор Д. Бронк, президент Национальной академии наук. Туда вошли пять университетских профессоров, включая и меня, а также инженер-консультант и старший инженер-строитель Инженерного корпуса армии США, представлявшие Американское общество инженеров-строителей. Оплатило поездку Национальное научное общество – стоимость визита советской делегации в США оплачивало советское правительство. Советские визы для нас получила Исследовательская комиссия по автомагистралям.

Мы сделали пересадку в Копенгагене и 14 сентября приземлились в московском аэропорту Внуково. Там нас ожидала гостеприимная встреча – несколько советских инженеров приветствовали нас уже в здании аэропорта. Мы увидели много знакомых лиц – там были почти все наши недавние гости и несколько человек из тех, с кем мы познакомились на Лондонской конференции 1957 г.

Мы быстро прошли паспортный контроль, наш багаж пропустили через таможню без всякой проверки (не проверяли его и три недели спустя, когда мы улетали домой); затем нас отвезли в гостиницу «Метрополь» на двух советских лимузинах «ЗИМ», предоставленных Академией строительства и архитектуры СССР (официальной принимающей стороной), и на трех частных машинах. Профессор Цытович, старший среди встречающих, одолжил у своего сына личный автомобиль и взял для него водителя в академии. Двое других – директор Токарь и доктор Баркан, специалист с мировым именем в области вибраций грунта и лауреат Сталинской премии за технологические разработки, – сами сидели за рулем своих автомобилей советского производства, не таких больших, как «ЗИМы», – «Волги» и «москвича».

Я не мог не забавляться внутренне – так все это отличалось от того, что нам рассказывали во время продолжительного брифинга перед отъездом из Нью-Йорка. Выступавший перед нами «эксперт» по поездкам в Советском Союзе потратил немало времени на советы, как добыть машину в агентстве «Интурист»; он отмел в сторону мое замечание о том, что нам не придется иметь дело с этим агентством – ведь мы будем официальными гостями академии; он посмеялся над моим утверждением о том, что некоторые из наших советских коллег обещали возить нас на собственных автомобилях, как мы возили их. Это невозможно, сказал он. Наши собственные впечатления от поездки показали, что времена меняются, а он как минимум на несколько лет отстал от этих перемен.

Утром после прибытия нас принял в своем офисе президент Академии строительства и архитектуры; нам раздали копии предполагаемой программы визита и попросили высказать свое мнение. Председатель нашей делегации заметил, что в программе нет ни одной поездки на строительство автомагистрали и что хотя все мы специалисты по механике почв, но, как представители Комиссии по автомагистралям, хотели бы увидеть реальное строительство хотя бы одной. «Американец совершенно прав, – сказал президент академии, когда я закончил переводить. – Почему это не предусмотрено?» Оказалось, что какие-то чиновники из Управления автодорог, не подчиненного академии, весьма холодно отнеслись к соответствующим предложениям. «Говорили ли вы с… – И он упомянул несколько имен, очевидно, высокого начальства. – Нет? Так сделайте». Обернувшись к главе нашей делегации, президент академии сказал, что позаботится о том, чтобы по возвращении в Москву нам показали строительство новой Кольцевой автодороги вокруг города. В нашу программу входили Москва, Киев, Ленинград, Сталинград и снова Москва (в Киев и Ленинград мы летали на советских самолетах).

Когда деловая часть встречи закончилась, я попросил разрешения высказать личную просьбу. Согласно нашей программе, во второе воскресенье поездки мы должны были около десяти утра выехать из Ленинграда в Пушкин – старое Царское Село. Я объяснил, что родился примерно в двух милях оттуда – в Павловске (которому уже было возвращено старое название). Нет смысла везти туда всю делегацию, но можно ли мне взять такси и выехать из Ленинграда на пару часов раньше, чтобы побывать в городе, где я родился? После этого я приеду в Пушкин и присоединюсь к остальной делегации. Президент академии сразу же дал согласие.

Интересно было узнать, что в Советском Союзе ученым полагаются особые привилегии, которые распространяются также на всех университетских профессоров, включая и тех, кто преподает в технических институтах. Жалованье у них выше, чем в промышленности, – в противоположность ситуации, царящей, к несчастью, в Соединенных Штатах.

«Дома ученых» в крупных городах – что-то вроде привилегированных клубов – располагаются в лучших зданиях. На фото 44 можно увидеть наш завтрак в Московском доме ученых – прежде это был особняк очень богатого купца. В Ленинграде Дом ученых размещается в бывшем дворце великого князя Владимира Александровича, из окон которого открывается прекрасный вид на Неву (фото 45).

Во время первого завтрака профессор Цытович рассказал нам – в ответ на наши вопросы – о системе подготовки инженеров-строителей в Советском Союзе. Его рассказ произвел на нас сильное впечатление. Советская средняя школа, как и школы в большинстве других европейских стран, дает учащимся значительно более высокий уровень подготовки, чем школа в США, поэтому в самом начале учебы в высшем учебном заведении молодые люди здесь имеют сравнительное преимущество. Затем, вместо обычных в США четырех лет, им необходимо отучиться пять лет, чтобы получить первую степень – инженера. Таким образом, эта квалификация соответствует скорее нашей степени магистра, а не степени бакалавра, которая дается после четырех лет занятий. Их глубокая теоретическая подготовка тесно связана с практической деятельностью – студенты делают много проектов. Кроме того, большую часть летних каникул они должны проводить на стройплощадках, где выполняют работу сначала простых рабочих, затем бригадиров и т. д., в соответствии со строгой программой.

Существуют и две более высокие степени: кандидат и доктор технических наук. Если инженер готовится к получению первой степени кандидата, его называют «аспирант»; подготовка занимает по крайней мере два года. Таким образом, эта степень примерно соответствует американскому званию доктора философии. Степень доктора получить гораздо труднее, поэтому число докторов наук довольно ограниченно. Тем не менее степень доктора наук является обязательным условием для кандидата на пост профессора.

Мы спросили профессора Цытовича, не может ли он организовать для нас встречу с аспирантами Московского инженерно-строительного института, и, когда вернулись в Москву, он выполнил нашу просьбу. Каждый из пяти отобранных им аспирантов сделал для нас 10—15-минутный доклад о своих исследованиях (см. фото 46 и 47), а затем с готовностью ответил на вопросы, которые задавали члены нашей группы. Молодые люди произвели на нас прекрасное впечатление.

Для нас в нескольких местах были специально организованы конференции типа выставок (фото 48 и 49), на которых профессора и инженеры через советских инженеров-переводчиков рассказывали нам о своих исследованиях, а затем отвечали на наши вопросы.

Мы провели три семинара – в Московском университете, в Ленинградском политехническом институте и в Киевском доме архитекторов. Всего на этих трех встречах побывало около семисот человек. Я готовил и читал свои доклады на русском языке, остальных переводили. Все работы были опубликованы на английском языке в нашем официальном отчете о поездке. Наши советские хозяева говорили также о намерении издать их на русском, но так и не издали. Вновь встретившись с некоторыми из них в 1961 г. в Париже на 5-й Международной конференции по механике почв и фундаментостроению, я не стал спрашивать, почему они этого не сделали. Не было смысла ставить их в неловкое положение – очевидно, кто-то наверху решил иначе.

В целом впечатления нашей делегации нашли следующее выражение в нашем отчете:

«Американская делегация единодушно считает, что обмен в целом был в высшей степени продуктивным и стоящим мероприятием, как в плане приобретенных знаний – они изложены в остальной части отчета, – так и в плане возможности в будущем долговременных обменов информацией и опытом.

Фундаментостроение в СССР весьма развито в тех областях, которые в прошлом считались особо важными для экономического развития страны; это включает разработку сборных фундаментов, вибрационное погружение свай и пустотелые кессоны, термальную стабилизацию лёсса, строительство на вечной мерзлоте и т. д. Однако делегация не увидела никаких признаков развернутых исследований в области сопротивляемости глинистых грунтов сдвигу или свойств уплотненных грунтов и проблем уплотнения грунтов в полевых условиях; работы по цементу, асфальту и химической стабилизации, очевидно, запущены совсем недавно, а современного оборудования для отбора образцов глин с ненарушенной структурой мы не заметили. По мере развития экономики рамки советских исследований, вероятно, будут расширяться.

Образование в области механики грунтов – ив высших учебных заведениях, и после – находится на высоком качественном уровне. Развитая система отбора и серьезные стимулы для научных достижений позволяют подготавливать значительное число инициативных, преданных делу и компетентных инженеров и исследователей в области механики грунтов.

В предвидении крупных, широкомасштабных строительных проектов обеспечивается все необходимое – средства, оборудование и персонал – для долгосрочных исследований поведения реальных структур; занимаются этим группы ученых, инженеров и специалистов-строителей. Насколько можно судить, крупномасштабным экспериментам и оценке полученных данных уделяется больше внимания, чем в США.

Советские специалисты по механике грунтов и фундаментостроению лучше осведомлены о работе своих коллег в США, чем американские специалисты о состоянии дел в Советском Союзе. Американская делегация считает, что необходимо улучшать способы получения и распространения советской технической информации в этой области».

Интересно отметить, что русский перевод этого доклада был полностью напечатан в советском техническом журнале соответствующей направленности. «Доклад был достойный и объективный» – так оценил его один из моих коллег на Парижской конференции 1961 г.

В этой связи я должен сказать, что при общении с советскими инженерами ни разу не заметил ничего, что оправдало бы нередко звучащие на Западе обвинения: они будто бы постоянно и безосновательно претендуют на превосходство. Один из хозяев спросил меня во время поездки, как выглядит их работа по сравнению с аналогичной на Западе. Когда я искренне ответил, что в некоторых отношениях впереди они, а в некоторых – мы, советский инженер заметил, что это прекрасно, если только у них нет отставания от Запада на слишком многих важных направлениях. Его отношение отражало лишь честный соревновательный дух и интеллектуальное любопытство, которые, к несчастью, так часто неверно интерпретируют на Западе.

Мнения членов делегации можно считать достаточно объективными. В ходе поездки мы побывали и пообщались с людьми в университете, в двух политехнических институтах, двух строительных институтах, четырех исследовательских и конструкторских институтах, в Украинской академии строительства и архитектуры в Киеве, в Ленинградском отделении Академии строительства и архитектуры СССР и в Московском городском тресте геолого-геодезических и картографических работ. Мы видели две площадки строительства и асфальтирования дорог, включая два путепровода; почти достроенную Сталинградскую гидроэлектростанцию; два шлюза уже завершенного канала Волга – Дон; несколько площадок, где проводилось вибропогружение свай; заводы крупных железобетонных конструкций – деталей фундаментов и стеновых панелей – и последующую сборку этих конструкций на четырех строительных площадках жилых многоквартирных домов.

Все семь членов делегации принимали участие в подготовке и обсуждении каждой части нашего отчета. В нем говорилось:

«При посещении различных академий, институтов, министерств, трестов и строительных площадок делегация встречала ото всех только величайшее уважение и радушие. Эти благоприятные обстоятельства объясняются, без сомнения, потеплением отношений СССР – США, совпавшим с визитом в Америку Председателя Совета министров СССР Н.С. Хрущева, который имел место во время пребывания делегации в Советском Союзе. Немаловажным фактором, однако, был и дружеский прием, оказанный советской делегации во время ее визита в США в июне 1959 г.».

Лично я считаю, что последний фактор нельзя недооценивать, я и сам видел тому множество подтверждений. Так, когда кто-то из тех, кто был у нас в гостях, с готовностью пришел нам на помощь в затруднительной ситуации и я поблагодарил его, он ответил: «Григорий Порфирьевич, вы знаете русскую поговорку «Долг платежом красен» – вспомните, как нас принимали в Америке!»

Далее в отчете отмечалось: «Когда позволяло время, советский комитет также организовывал для нас развлечения. За три недели пребывания в стране члены делегации посетили три балета, шоу на льду, два цирковых представления, кукольный спектакль и круговую кинопанораму; побывали в Кремле, в музеях и картинных галереях, были гостями на нескольких банкетах».

Хотя мы встречали жен некоторых из наших коллег в театрах и ресторанах, домой нас никто не приглашал. Напротив, когда мы принимали в США советскую делегацию, развлекали их в основном профессора у себя дома.

Лично я, несмотря на свое прошлое, о котором все знали, встречал повсюду исключительно вежливость и дружелюбие. Так, например, в Ленинграде каждому члену нашей группы подарили прекрасную кожаную папку на «молнии» с тисненым символом города – конной статуей царя Петра Великого – и информационными материалами. Мне мою папку вручили с дружеской улыбкой и замечанием: «Даже монархист не станет возражать против этого!» Я не стал объяснять, что вовсе не являюсь монархистом.

Единственное, что постоянно раздражало меня во время поездки, так это поведение некоторых из моих более молодых спутников. Я сам принимал участие в их отборе и считаю, что мы сделали правильный выбор. Возможно, сам я в окружении множества ностальгических напоминаний о юности стал излишне чувствителен и слишком легко раздражался на всевозможные глупые шутки и проявления невежества в отношении «прежней страны», к которым любой эмигрант в США постепенно привыкает и становится нечувствителен. Тем не менее некоторые шутки заходили слишком далеко.

Никто не пытался станцевать рядом с гробницей Сталина, хотя прошел слух, что кто-то из нас и правда сделал это, но на самом деле имел место следующий инцидент.

В первое же воскресное утро мы побывали в Кремле. Для многочисленных советских туристов, ходивших вокруг большими группами в сопровождении экскурсоводов, часть Кремля была временно закрыта, но нам по просьбе наших хозяев показали и ее тоже. В одном из древних сводчатых залов сопровождавшая нас женщина-историк сказала, что мы находимся в древнейшей части Кремля. Она указала на большое кресло, обитое потускневшей красно-золотой парчой, и добавила, что здесь первый царь династии Романовых, Михаил Федорович, принимал советников после своего избрания в 1613 г.

Я перевел ее слова; затем женщина-историк, профессор Цытович и я прошли в следующую комнату. За нами, однако, никто не последовал, поэтому мы повернули обратно – и увидели следующую сцену.

На троне сидел профессор; еще один профессор стоял перед ним на коленях, протянув руки будто бы в мольбе; третий член нашей делегации со смехом фотографировал их[114]. Произошло это утром, до ленча, так что все мы были совершенно трезвы.

Никто из наших советских сопровождающих не сказал ни слова. Я испытал жуткое отвращение, но тоже промолчал. Еще до этого случая я пытался убедить наедине кое-кого из коллег вести себя чуть более тактично, но безрезультатно. Мне казалось, единственное, что я мог реально сделать в этой ситуации, – это пойти в американское посольство и, если против повторения подобных вещей не будут предприняты самые решительные меры, попросить разрешения немедленно вернуться домой. Но, если бы меры действительно не были приняты и я один вернулся бы домой, это скорее повредило, а не улучшило бы советско-американские отношения; все мои предыдущие усилия пошли бы насмарку. Поэтому я решил сначала выяснить, что думают об этом советские коллеги. Проходя по двору, я отвел одного из них в сторонку; я встречал его раньше и считал очень умным и уравновешенным человеком. Я сказал, что хотел бы узнать его мнение; после сорока лет жизни вне России мне трудно было судить, как он и его коллеги отнесутся к тем или иным вещам, например к только что имевшему место инциденту. Если так же серьезно, как я, то я буду действовать. Я не сказал ему, что собираюсь делать, но он, похоже, почувствовал, что дело может обернуться серьезно.

«Григорий Порфирьевич, – ответил он, – пожалуйста, ничего не предпринимайте. Мы только начинаем привыкать к американским туристам. Они ведут себя как большие дети, но в глубине души это хорошие люди. Кто это сказал – я забыл, кто именно, но он был совершенно прав, – простой американец и простой советский человек очень похожи. Так что мы не обиделись – пожалуйста, ничего не предпринимайте».

Мои американские коллеги в то время ничего об этом не знали; самые молодые продолжали в том же ключе. Мы прошли через несколько музейных залов, где группы советских посетителей уважительно слушали то, что рассказывали им экскурсоводы о выставленных на стендах памятниках прошлого России. Все говорили приглушенными голосами. Мы остановились перед большой стеклянной витриной, где были выставлены роскошные древние церковные ризы – XVI века, если я правильно помню. Я перевел замечание экскурсовода о том, что на одной только ризе нашито больше сотни фунтов жемчуга (не помню, какая именно цифра была названа, но помню, что она была очень велика); кто-то из нашей группы хлопнул соседа по спине и громко воскликнул: «О не-е-ет!» До этого момента женщина-историк говорила только по-русски, но тут она обернулась к нему и, сверкая глазами, сказала по-английски: «Пожалуйста, будьте же потише!»

Настроение тех дней, когда, как говорят, Поля Робсона приглашали сесть на императорский трон и фотографировали для пропагандистских плакатов, сгорело в огне войны, когда страну пришлось оборонять против гитлеровского вторжения. Как с гордостью сказал мне один из наших сопровождающих, когда мы входили в Кремль: «Мы не беспаспортные Иваны – у нас богатое историческое наследие!» Это замечание показалось мне особенно интересным, поскольку сам он, похоже, был преданным коммунистом, и к тому же евреем, и жил на Украине.

Что же до поведения моих молодых американских коллег, то должен сказать, что они заходили далеко за рамки традиционных и допустимых в США грубоватых розыгрышей. Но я не виню в этом их лично и считаю их поведение отражением общего настроения, которое преобладало и, к несчастью, до сих пор преобладает в Америке. Мне показалось, что в глубине души их просто ошеломило радушие, с которым нас принимали, особенно после всего, что нам наговорили на брифинге перед отъездом из Нью-Йорка; тогда можно было подумать, что мы собираемся на вражескую территорию.

Летом 1962 г. я был на семинаре «Поиск новых направлений», организованном в лагере Поконо квакерской организацией – Американским комитетом друзей на службе обществу. Там я спросил у одного психолога, кажется ли ему мое объяснение разумным. Он ответил, что да, для этого даже существует специальный термин, «регрессия», обозначающий детское поведение людей в ситуации неразрешенного и неосознанного душевного конфликта. Я счастлив сказать, что принимавшие нас советские люди, кажется, совсем не обиделись на эти проявления – но меня они не могли не расстраивать, особенно потому, что исходили от моих спутников.

На плотине Сталинградской гидроэлектростанции

Эта плотина, теперь уже завершенная, представляет собой часть целой системы плотин; они образуют цепь водохранилищ и регулируют течение на всем протяжении этой могучей реки – самой длинной в Европе и больше мили шириной возле Сталинграда. Это многоцелевая плотина: она накапливает воду для орошения, облегчает навигацию и дает 2 563 000 кВА электричества. В этом отношении она крупнейшая в мире[115]; за ней идут Куйбышевская ГЭС выше по течению Волги и Гранд-Кули в США. У этой плотины множество интересных технических особенностей, которые мы также кратко изложили в своем отчете.

В 1959 г., когда мы там были, плотину еще достраивали (фото 50). Нас привезли на стройплощадку в специальном автобусе и высадили перед временным административным зданием, где нам пришлось немного подождать, пока проверят документы. Один из рабочих услышал, что я говорю по-английски и по-русски, и спросил, кто я такой. Я ответил. Скоро вокруг меня собралась целая группа строительных рабочих (фото 51). Последовал примерно такой разговор:

«В вашей делегации есть рабочие?» – «Нет, мы все инженеры». – «Как живут рабочие в Америке?» – «Достаточно хорошо». – «Сколько там платят рабочему?» – «В зависимости от квалификации». – «Ну, скажем, слесарю, такому, как я?» – «Примерно три доллара в час». – «Что на это можно купить?» – «Цены на что вас интересуют?» – «Скажем, костюм». – «Такой вот костюм будет стоить примерно семьдесят долларов». – И я расстегнул свой клетчатый плащ «берберри», чтобы показать свой твидовый костюм. «Нет, я имею в виду хороший костюм». Я на мгновение растерялся. «Хороший? Что такое для вас хороший костюм?» – «Костюм из ткани бостон». – «Бостон – американский город, но я никогда не слышал там о ткани «бостон». Что это такое?» – «Вот бостон», – сказал рабочий, показав на плащ доктора Тер-Степаняна, ездившего с нами англоговорящего инженера-армянина. «Мы назвали бы такую ткань габардином», – ответил я. «Мы тоже, габардин и бостон – это одно и то же».

Когда кто-то из рабочих, задавая вопрос, заметил, что он много знает об американских условиях, так как был на выставке США в Москве и читал там разные буклеты, в разговор вступил еще один человек. Негромкий голос произнес: «Если знаешь – зачем спрашиваешь?» Это заместитель главного инженера строительства подошел к нашей группе с готовыми пропусками. «Хочу знать, что, врут они или нет», – жизнерадостно ответил молодой рабочий.

Мы пошли по плотине (фото 50); на меня очень приятное впечатление произвели очевидно хорошие отношения между заместителем главного инженера и рабочими. В подчинении у этого большого спокойного мужчины среднего возраста в разгар строительства находилось несколько тысяч рабочих. Это была третья или четвертая плотина, которую он строил. Он обращался к своим молодым в большинстве рабочим в старомодно-покровительственном стиле, на «ты», но без всяких признаков высокомерия, они же обращались к нему уважительно, но без страха или подобострастия. Так, одна работница совершенно спокойно обратилась к нему издалека, когда мы проходили мимо: «Товарищ главный инженер, откуда эта делегация?» И он на ходу небрежно ответил ей.

На другом (восточном) берегу Волги совсем недавно появился новый город – Волжск, специально построенный для строителей плотины. Он оказался совсем не похож на грязные бараки, о которых я привык читать в сталинские времена, когда крупное строительство осуществлялось в основном за счет рабского труда. Здесь мы увидели хорошо спланированный поселок из трехэтажных бетонно-блочных домов с собственным стадионом и большим залом для занятий спортом, с бассейном и библиотекой. Многие молодые семейные пары, работавшие на строительстве плотины, собирались остаться в Волжске и работать на новых заводах. Их должны были немало построить вокруг – ведь появилась дешевая электроэнергия. В поселке жила в основном молодежь, и потому считалось, что здесь самый высокий уровень рождаемости и самый низкий уровень смертности во всем Советском Союзе. Похоже, все жители поселка очень гордятся этим – и еще тем, что их футбольная команда выиграла у команды соседнего Сталинграда, несмотря на разницу в размерах этих населенных пунктов. Здесь все ездят на автобусах, так как частные машины в СССР до сих пор роскошь.

Сталинград, переименованный теперь в Волгоград, стоит на западном берегу Волги чуть ниже плотины. Он был полностью разрушен в период легендарной обороны во время Второй мировой войны. Сначала тем из уцелевших жителей города, кто вернулся сюда, разрешили самостоятельно сооружать себе любые укрытия и использовать для этого любые обломки – власти даже помогали им в этом. Но теперь их постепенно сносят в соответствии с новым генеральным планом; только в качестве памятника оставлено несколько полуразрушенных зданий, где советский гарнизон стоял насмерть на берегу Волги. Сооружается также немало впечатляющих монументов.

Архитектор города – мужчина лет сорока с небольшим – объяснил нам в своем офисе план реконструкции на огромной модели, а затем проехал вместе с нами по городу на юг к шлюзам на волжском конце завершенного строительством канала Волга – Дон.

Восстановленный большой Сталинград должен занять полосу вдоль Волги длиной около 50 миль. Ширина застроенной полосы составит всего от 2 до 5 миль. Несмотря на развитый городской транспорт, в городе на месте бывших пригородов возникнет несколько самостоятельных центров.

Во время поездки, когда нас везли на специальном автобусе, я сидел рядом с архитектором. Я спросил у него, станет ли Сарепта одним из таких самостоятельных центров. «Сарепта? – переспросил он. – Но это же совсем маленький поселок, откуда вы о нем знаете?» Я сказал ему, что служил в белой армии, когда в декабре 1918 г. она удерживала Сарепту. Он сменил тему разговора, но через некоторое время показал с улыбкой в окно и заметил: «Вон железнодорожный вокзал вашей Сарепты!» Я признал, что за сорок лет с тех пор, как я видел это место, район сильно изменился и застроился.

Мы побывали в музее обороны Царицына и Сталинграда – первое название этот город носил во время Гражданской войны 1918–1920 гг. Там было много интересных экспонатов, например почетный меч, преподнесенный Сталинграду королем Англии Георгом VI. Когда мы только вошли в музей, сопровождавший нас молодой местный инженер что-то сказал негромко женщине-экскурсоводу. Она взглянула на меня, как мне показалось, с большим любопытством, чем если бы он просто сообщил ей, что я буду переводить.

В начале экскурсии она, казалось, тревожилась о чем-то и даже запиналась, как будто ей приходилось на ходу менять рассказ и на ходу заново его придумывать. Добравшись до Второй мировой войны, она заговорила гораздо живее и свободнее. Возможно, мне показалось, но выглядело все так, как будто ее попросили не говорить ничего, что могло бы ранить мои чувства – ведь во время Гражданской войны я тоже был под Царицыном, только на белой стороне. Это лишь один пример того, как наши советские хозяева старались быть тактичными с нами, лично мне это было очень приятно.

Новое строительство

Возвращаясь в Сталинград после поездки на канал Волга— Дон, мы остановились на площадке, где шло строительство двойного кессона, внутри которого предстояло построить причал для нового нефтеперерабатывающего завода. Стальные шпунтовые сваи кессона загоняли в грунт разработанным в СССР вибрационным методом (фото 52). При определенных характеристиках грунтов этот метод имеет серьезные преимущества перед традиционными паровыми молотами, и нас всех он очень интересовал. Нам уже показывали в Ленинграде две стройплощадки, где применялось вибрационное погружение – причем на одной из них со значительным успехом. На второй площадке возникли проблемы, там характеристики грунта не слишком подходили для нового метода; тем не менее мне понравилась готовность наших хозяев показать нам все аспекты новой процедуры, а не только ее достоинства.

Везде, куда бы ни ехали, мы видели многочисленные стройплощадки, где возводилось жилье и другие сооружения из железобетона. Заводское изготовление деталей домов использовалось там гораздо шире, чем в США. Одной из причин этого является более холодный климат и, как результат, более короткий строительный сезон в СССР. Там выгодно производить в течение всего года на специальных заводах стандартизованные железобетонные детали, складировать их, а затем быстро собирать из них дома за короткий климатически благоприятный период года.

На фото 53 можно видеть, как собирают из железобетонных деталей фермы дорожной эстакады. Они состоят из нескольких стандартных деталей заводского изготовления, которые привозят и собирают на месте путем натяжения арматуры.

Почти все активное жилищное строительство в Москве и других крупных городах ведется при помощи подобных процедур, что очень ускоряет дело (см. фото 54 и 55).

Вообще, главным критерием в любом вопросе планирования является, по всей видимости, экономия. Это естественно для страны, которую за последние полвека неоднократно разоряли и иноземные вторжения, и внутренние конфликты. В результате часто страдает качество. Кроме того, при поиске новых решений, как в любом эксперименте, неизбежно возникают ошибки, и проходит какое-то время, прежде чем удается выловить всех «жучков». Некоторым из таких ошибок западная и русская эмигрантская пресса уделяет совершенно излишнее внимание; иногда даже утверждают, что они доказывают некомпетентность советских инженеров во всем, кроме атомной энергии и ракет. На мой взгляд, это всего лишь «болезни роста» советской строительной индустрии. Например, часто упоминается тот факт, что некоторые здания в Москве пришлось оснастить проволочной сеткой на кронштейнах, чтобы защитить прохожих от падающих плиток. Насколько я понял, на самом деле было так.

В стране не хватало квалифицированных штукатуров, чтобы одновременно быстро восстанавливать поврежденные во время войны здания и вести активное новое строительство; в результате была сделана попытка использовать для облицовки фасадов некоторых новых зданий керамическую плитку фабричного изготовления и одновременно задействовать для строительства осенние и весенние месяцы, когда стоит небольшая отрицательная температура. Однако оказалось, что разогрев стройматериалов и другие специальные процедуры работают не так хорошо, как можно было надеяться, и теперь падающие изредка плитки напоминают всем об этом этапе развития. В настоящее время эта проблема решается через заводское изготовление панелей – стен и полов – с заранее уложенной плиткой.

Без сомнения, здесь, как в любой новой процедуре, будут обнаруживаться новые «жучки», но в целом у меня создалось благоприятное впечатление о планировании и организации гражданского строительства в СССР – я увидел здесь оригинальное креативное мышление и смелость в экспериментировании с новыми неопробованными процессами в непрерывном поиске экономных и рациональных решений.

Московский университет

Пример такого экспериментирования – архитектура нескольких высоток (зданий в тридцать и более этажей), построенных в последние годы сталинской эры. Одним из примеров могут служить новые здания Московского государственного университета (фото 57); в США над подобным стилем часто смеются и называют его копией того стиля в архитектуре, которому обязан своим существованием «пряник Вулворта». Мне нигде не приходилось читать о первоначальной цели их строительства, которую один московский архитектор объяснил мне следующим образом.

В прежние времена у Москвы был собственный характерный силуэт, видный издалека. Тогда его главной отличительной чертой были кремлевские башни (фото 56), но постепенно семи- и восьмиэтажные дома, построенные вокруг, перекрыли этот вид.

Поэтому после Второй мировой войны была сделана попытка вновь создать что-то похожее на древний силуэт города – на периферии города, вдоль внешнего кольца бульваров (довольно далеко от Кремля, который расположен в самом центре) были построены несколько, шесть или семь, высоких тридцатиэтажных зданий. Должен сказать, что они действительно придают современному силуэту Москвы характер и что архитекторы американских городов оценили бы это.

Сравнив фото 56 и 57, вы убедитесь, что силуэты древних кремлевских башен и новых высотных зданий внешнего кольца поразительно похожи, хотя при более близком рассмотрении последние, вероятно, только выиграли бы, если бы внешних вычурных украшений на них было поменьше.

Новые здания Московского университета не принадлежат к высоткам Садового кольца; тем не менее они доминируют над окружающей местностью, так как стоят на возвышенности на окраине города. Оттуда видна вся Москва. (Именно там Наполеон в 1812 г. напрасно ждал ключи от города[116].) В университете нет строительного факультета; как и в Российской империи, в СССР инженерной подготовкой занимаются специализированные институты технологического или политехнического направления. Зато в нем есть хороший геологический факультет с отделением механики грунтов, где состоялся наш первый семинар.

Присутствовало на нем больше двухсот пятидесяти человек, многие из них приехали из других городов и даже из других республик, чтобы встретиться с американцами, – профессор Цытович разослал приглашения на семинар всем членам Национального общества по механике грунтов и фундаментостроению (оно является отделением Международного общества того же названия), председателем которого являлся.

Представление американской делегации проходило в том же порядке, как мы делали раньше – сначала советский ученый – председатель – представил нашего председателя, а затем тот одного за другим представил аудитории членов делегации. Советские участники семинара называли друг друга «товарищами», а нас – «коллегами»; мы говорили обо всех как о «коллегах». Один советский инженер позже сказал мне: «Хорошее слово «коллега», нейтральное».

Здесь я впервые выступал перед советской аудиторией, и меня глубоко тронул оказанный прием. Конечно, большинство присутствующих были специалистами в той же области и знали меня по публикациям; многие слышали, что я организовывал прием их делегации в США. Тем не менее мне было очень приятно, что – как позже сказали мне коллеги по делегации – мне хлопали громче и дольше, чем им. Я чувствовал комок в горле, когда стоял в большом лекционном зале и видел перед собой дружеские улыбающиеся лица, когда – чуть позже – выступал на родном языке.

Многое во время поездки живо напоминало мне прежние времена и прежнюю Россию; мне показалось, что там в основном – в главном! – уцелела традиция внутренней целостности интеллектуалов. Видимым символом этой преемственности может служить эмблема, которую носят все выпускники университета (фото 58). Точно как раньше, она представляет собой белый эмалированный ромб с золотым гербом на синем эмалевом фоне внутри – только теперь имперского орла сменил герб Советского Союза.

Возвращение в прошлое

Из всех городов, которые мы посетили, лучше всего я знал Ленинград; чуть ли не каждый шаг в этом городе вызывал в памяти бурю воспоминаний. В центре города уже восстановлены разрушения от постоянной бомбардировки, пережитой городом во время 900-дневной осады, которую он героически выдержал во Второй мировой войне. Похоже, были приложены особые усилия, чтобы сохранить центр Санкт-Петербурга – столицы Российской империи – точно таким, каким он был прежде. Так, например, мне показалось, что площадь перед Исаакиевским собором (фото 59) совершенно не изменилась, хотя внутри сам собор, как мне сказали (внутрь мы не заходили), превращен теперь в антирелигиозный музей.

Статуя Николая I на вздыбленном коне[117] тоже на месте, хотя это был один из самых реакционных и непопулярных царей. Знаменитое неудавшееся восстание декабристов – либеральной группы офицеров – было предпринято в 1825 г. с целью не допустить его восшествия на престол. Гостиница «Астория», где мы жили (на фото справа), внешне выглядит точно так же, как в январе 1917 г., когда я, молодой офицер, обедал там. Единственная новинка на фото – автобус перед гостиницей; такие автобусы возят туристов из Хельсинки через Советский Союз в Варшаву и обратно.

Красивые, архитектурно сбалансированные набережные и парапеты вдоль широкой Невы тоже практически не изменились. Шпиль Петропавловской крепости заново покрыт золотыми листами и сияет на солнце (фото 45). То же можно сказать о шпиле Адмиралтейства и куполах многих соборов. Купол мусульманской мечети – он вместе с минаретом виден справа вдалеке на фото 45 – отделан, как прежде, глазурованными плитками светлого голубовато-зеленого цвета. Мне сказали, что мечеть по-прежнему «действует», то есть открыта для мусульманских религиозных церемоний. Я не стал ставить сопровождающих в неловкое положение и спрашивать, знают ли они, кто дал деньги на строительство этой мечети (это был Николай II).

Создается впечатление, что все изменения в центральной части города направлены на восстановление более старых его черт; вообще, весь центр рассматривается как гигантский архитектурный музей под открытым небом. Так, я помню Зимний дворец (фото 6) красновато-коричневым. Теперь он покрашен в светло-оливковый цвет с белой окантовкой окон – считается, что так он выглядел сразу после постройки, во времена Екатерины II. По-моему, так гораздо лучше, чем было пятьдесят лет назад.

Зато на окраинах города идет активное современное строительство; в основном это жилые дома из стандартных заводских деталей, почти таких же, как в Москве.

В Ленинграде сложные грунты, так как близко к поверхности встречаются карманы торфа и мягкой глины. Любое строительство в этом районе сталкивается с особыми проблемами в плане оснований и фундаментов. Так, ленинградская подземка строилась не открытым способом – в сплошной укрепленной траншее, как по большей части делалось в Нью-Йорке. Здесь приходилось сначала прокладывать вертикальные цилиндрические шахты через верхние мягкие слои до толстого слоя очень плотной и древней глины, а оттуда уже прокладывать вбок горизонтальные туннели для поездов.

Во время 900-дневной блокады Ленинград постоянно бомбили и обстреливали; это, а также падающие осколки зенитных снарядов серьезно повредили в городе практически каждую крышу. Многие крыши пришлось полностью менять, и во многих случаях этим попытались воспользоваться; одновременно дому надстраивали еще один-два этажа, чтобы увеличить жилую площадь, которой очень не хватало. Моим ленинградским коллегам – специалистам по механике грунтов – приходилось в каждом случае определять, выдержит ли существующий фундамент дополнительную нагрузку. Во многих случаях ответ оказывался положительным, и у зданий появлялись новые этажи – сравните старые и новые фото 60 и 61 здания, где я начинал свои инженерные занятия.

Внутри здания я не был; я сфотографировал его на пути в Павловск. Это было ранним воскресным утром, поэтому на улицах так мало людей. Из разговоров с выпускниками Института инженеров путей сообщения я узнал, что мой институт был разбит на части и расширен. Первоначальное здание осталось за инженерами железнодорожного транспорта, а дорожники и инженеры водного транспорта переехали в другие здания, предоставленные их новым отдельным институтам. Последние утверждали, что именно их учебное заведение было старейшим и потому имеет право занимать прежнее здание. Дело в том, что при основании в 1809–1810 гг. институт занимался в основном строительством гаваней и каналов, а железных дорог в то время еще просто не было.

Но все три группы по-прежнему объединял сильный корпоративный дух, характерный для моего старого института; в декабре 1959 г. все они собрались и вместе отпраздновали 150 лет со дня его основания. Со всего Советского Союза на праздник приехало так много выпускников и старого института, и его более молодых наследников, что торжественное заседание пришлось проводить в одном из крупнейших театров Ленинграда.

В Нью-Йорке наша группа бывших студентов института – не важно, закончили они его или нет, – в декабре 1959 г. тоже собиралась, как обычно, на ежегодный обед[118]. Я рассказал о своей поездке – год назад то же сделал профессор Степан Тимошенко из Стэнфорда, самый уважаемый из ныне живущих выпускников. Услышав, что примерно в это же время в Ленинграде отмечается 150-я годовщина института, члены группы были очень удивлены, что эта дата вообще отмечается. Особенно удивились старшие члены группы; некоторые из них еще помнили, как в 1910 г. отмечалось столетие института. Почему же 150-летие отмечается в 1959, а не в 1960 г.?

Оказалось, что в 1810 г. институт был открыт и начал работать, и до революции отмечалось столетие именно этого события. Советские власти, должно быть, решили принять за дату основания 1809 г., когда вышел указ царя Александра I о его организации. Как бы то ни было, я был счастлив обнаружить в СССР этот дух преемственности; теперь, в отличие от прежних наших встреч в Нью-Йорке, у меня уже не было жуткого ощущения, что я могу остаться среди бывших студентов института «последним из могикан». Я направил в институт поздравление от себя лично и получил вежливый ответ с благодарностью от директора Ленинградского института инженеров железнодорожного транспорта.

Для поездки в Павловск я собирался взять такси за свои деньги, но Ленинградское отделение Академии строительства и архитектуры СССР предоставило мне для этой цели одну из своих машин. Ко мне проявили и дополнительное внимание – вести машину выбрали молодого водителя, который и сам родился в Павловске. С нами поехал один из моих советских коллег, с которым я уже встречался прежде и который мне очень нравился.

По пути мы проехали Пулковские высоты, которые на протяжении всей осады Ленинграда оставались в руках советских войск, резко выступая за линию обороны. Нацистская армия, как и мы в октябре 1917 г., не смогла взять их. Но сильнейший обстрел полностью уничтожил старый парк, окружавший знаменитую обсерваторию.

Чуть дальше я попытался найти ту насыпь, под прикрытием которой генерал Краснов начал тогда диктовать мне приказ об отводе войск. Возможно, это была насыпь специальной железнодорожной ветки, которая вела в Царское Село к императорскому дворцу и которую, по всей видимости, позже разобрали и сровняли с землей. Я не стал объяснять своим советским спутникам, зачем я попросил их ехать помедленнее, а пару раз даже останавливал машину.

И за Пушкин (прежде Царское Село), и за Павловск шли ожесточенные бои; оба города много месяцев подряд находились в зоне артиллерийского огня. Поэтому вся местность оказалась для меня почти неузнаваемой. Практически все деревянные дома сгорели, прекрасные старые сосны в парках были спилены на укрепление траншей или погибли под непрерывным градом снарядов. Там, где прежде были поля, подрастали молодые деревья; появились новые дороги с новыми коттеджами вдоль них. Только иногда можно было встретить старые каменные дома, которые только я и мог узнать. Некоторые из них были после войны отреставрированы, как, например, моя старая гимназия (фото 62).

Когда мы возвращались из Павловска в Пушкин, я попросил остановить машину на углу, где, как мне казалось, проходила Захарьевская улица, на которой мы жили в те времена, когда город еще назывался Царское Село. Теперь улица тоже имела новое название, да и перекресток выглядел совершенно иначе – на месте маленькой пожарной части с высокой деревянной каланчой стояли новые трехэтажные дома. Зато напротив я узнал развалины угловой стены – части каменного дворца князя Юсупова (одного из убийц Распутина).

Мои спутники остановили двух старушек, проходивших мимо, и спросили, давно ли они живут в городе. С 1920-х, ответили те, но так и не смогли вспомнить прежнего названия улицы. Помнят ли они, где здесь неподалеку стояла пожарная каланча? «О да!» – ответили они и указали в точности на то место, где я ее помнил.

Похоже, что это и несколько других подобных происшествий окончательно подтвердили мою личность. На следующий день, когда мы в Ленинграде собирались в Эрмитаж, ко мне подошла молодая женщина и сказала, что ввиду моего интереса к Павловску ее попросили сопровождать нас вместо одной из женщин-экскурсоводов, которые ездили с нами прежде на подобные нетехнические мероприятия. Она и ее муж – оба архитекторы – занимались восстановлением поврежденного во время войны великокняжеского дворца и других памятников Павловска. Она сопровождала нас весь день, в том числе и на ледовое представление; мы с ней много говорили о Павловске, и я думаю, что нам обоим было очень интересно. Накануне я видел, что снаружи дворец уже полностью восстановлен (фото 63) и парк тоже выглядит ухоженным (фото 64). Но внутри реставрация еще не завершена, и они с мужем все еще живут в Тярлеве, маленьком поселке между Пушкином и Павловском. Этот поселок не изменил названия, и я хорошо помнил его. После ледового шоу мы с коллегой по делегации отвезли ее на такси на пригородную станцию, которая выглядела точно так же, как в то время, когда я мальчишкой ездил каждый день из Царского Села в Санкт-Петербург в училище. Опять – в Ленинграде и его окрестностях это происходило чаще, чем в других местах, – я почувствовал ком в горле и слезы на глазах. В памяти понеслись сцены из прошлого.

Кстати, в тот же день в Зимнем дворце мы первым делом направились к коллекции бесценных полотен Рембрандта; среди них я не мог не обратить особого внимания на знаменитое «Возвращение блудного сына». Кажется, никто из сопровождающих ничего не заметил.

Однако во время моего визита в Павловск произошел инцидент, который заставил меня немного побеспокоиться – в первый и последний раз за все время пребывания в СССР.

Родители говорили мне, что я родился в маленьком домике, примыкавшем к каменному манежу. Сам манеж я хорошо помню, так как в детстве учился там ездить верхом. Теперь мне тоже не составило труда отыскать его, так как он расположен неподалеку от сохранившихся до сих пор развалин древнего форта (фото 65). Правда, от манежа остались одни стены, его окна заложены кирпичом, а крыша провалилась. Как и в прежние времена, он находится на самом краю территории военного городка. Встав к нему лицом, я увидел слева разбомбленный и обгоревший скелет гарнизонной церквушки, где я был крещен и часто бывал в детстве на службах. Справа, где прежде и стоял тот маленький домик, не осталось ничего, но вдали виднелись новые каменные казармы.

Я хотел сфотографировать место, где стоял дом, вместе с уголком разрушенного манежа – ничего больше, но мои спутники сказали, что этого нельзя делать. Оказывается, всесоюзный закон строго запрещает фотографировать какие бы то ни было части военных сооружений. Неподалеку от этого места я заметил дом, у внутренней двери которого чего-то ожидала шеренга солдат. Они по одному заходили в дом, затем выходили с другой стороны на улицу и шли прочь. Похоже было, что там они получают документы на увольнительную в город. Я подумал, что в доме должен быть дежурный офицер, и хотел зайти спросить разрешения сделать единственный снимок, если необходимо, в присутствии одного из офицеров. Мой спутник категорически отказался пустить меня туда, но все же согласился, хотя и неохотно, зайти и спросить разрешения сам.

Он вышел хмурый и сказал, что дежурный офицер позвонил вышестоящему начальству; ответ был: «Закон есть закон[119], и они не могут изменить его». Так место, где я родился, стало единственным за всю поездку, которое мне не позволили сфотографировать. Я говорю о фотографировании на земле – делать снимки с самолетов запрещено вообще. Но я взял с этого места немного русской земли, которую позже присоединил к земле с могилы отца.

Вечером того же воскресного дня мы вернулись в Ленинград в гостиницу «Астория», и глава нашей делегации попросил меня забрать наши паспорта из офиса компании «Интурист» в холле, где они лежали в сейфе. Мы собирались в понедельник вернуться в отель поздно вечером, когда офис уже закрыт, а во вторник уехать в Сталинград рано утром, когда он еще не откроется. Оказалось, что девушка, которая занималась в офисе паспортами, уже ушла домой; тогда другая сотрудница открыла сейф, где хранились паспорта, и поискала внутри наши документы. Она вернулась с шестью из семи паспортов – и не хватало как раз моего. Я отказался взять шесть паспортов и сказал, что возьму их только все вместе, как и отдавал.

За обедом я рассказал все это главе нашей делегации. Он одобрил мои действия, но один из коллег по делегации очень встревожился и заявил, что хочет получить свой паспорт на следующее же утро – и не важно, что произойдет при этом с моим.

В эту ночь – единственную за все время поездки – я плохо спал. Мешала мысль о том, что кто-то из излишне ретивых офицеров военной полиции или контрразведки, надеясь на продвижение по службе, мог поднять шум по поводу моей просьбы сфотографировать угол территории военного городка в Павловске.

На следующее утро я упомянул об этом инциденте старшему из принимавших нас хозяев – как мне казалось, в достаточно небрежной манере. Он, казалось, не придал моему рассказу никакого значения. Но через некоторое время я заметил, что он поговорил с одним из сопровождавших нас советских инженеров, и тот не поехал с нами в порт на строительную площадку, а остался в гостинице.

Из порта мы должны были проехать прямо в Дом ученых на завтрак, но профессор, с которым я разговаривал утром, предложил остановиться у «Астории» и забрать оставшегося там инженера. Он ждал нас перед входом в гостиницу с семью паспортами в руках. «Я видел, что вы обеспокоены, – объяснил профессор, вручая мне мой паспорт, – и попросил разобраться. Просто вчера глупая девчонка не сумела найти в сейфе ваш паспорт!» Может, и так, но этот эпизод, как и другие мои впечатления, позволяет предположить, что советские ученые и инженеры гораздо более независимы, чем считают на Западе.

Но давайте вернемся к нашей воскресной экскурсии. После посещения Павловска мы проехали в Пушкин, присоединились к остальной делегации и поехали на машинах в Петродворец – прежний Петергоф. Тамошний дворец часто служил императорской семье летней резиденцией и был известен как «русский Версаль» из-за прекрасного парка и многочисленных фонтанов. Сам дворец уступал по размерам своему французскому прототипу, но вид из его окон, на мой взгляд, более красив и внушителен, так как фоном для каскада фонтанов перед дворцом является водная ширь Финского залива.

Сопровождал нас ленинградский архитектор; во время войны он был капитаном и служил в части, которой во время наступления нацистов было поручено охранять Петродворец и попытаться спасти как можно больше из его сокровищ. Он рассказал мне много интересного о сражениях и о блокаде Ленинграда. Советские войска оставили Петродворец без боя, чтобы памятник не пострадал; позже, когда германская блокада была прорвана, они тоже не стали атаковать его в лоб, а обошли и высадились на берегу Финского залива в тылу немцев. Но все эти усилия не помогли. Уходя, нацисты заминировали водоводы, по которым вода подавалась к фонтанам, взорвали центральную часть дворца и подожгли остальное (фото 68). Если сравнить это фото с фото 69, которое я сделал через пятнадцать лет – в 1959 г. – с несколько большего расстояния, то можно увидеть, какая за это время была проделана громадная работа по реставрации дворца. Следует отметить, что во время реконструкции имперские орлы на башнях были восстановлены в первоначальном виде – с коронами (фото 67). (После Февральской революции 1917 г. и отречения царя Николая II большая часть орлов была оставлена на своих местах, но уже без корон, как на фото 66.)

В настоящее время монархизм как реалистическое политическое течение перестал существовать. С другой стороны, расовая политика нацистов, их надменная враждебность к местному славянскому населению и его культуре, бездумное уничтожение русских святынь и памятников, попытка искоренить все, что противоречило бы абсурдным теориям германского расового превосходства, – все это вызвало в Советском Союзе огромный подъем национального самосознания, новый искренний интерес к прошлому России и гордость за него. На мой взгляд, даже внешние проявления этой гордости – например, официальное признание русских героев прошлого, таких как генералы Суворов, Кутузов и другие, – это вовсе не временная военная уступка советских правителей, как продолжают думать многие русские эмигранты. Мне представляется, что возрождение национальной гордости и самосознания очень реально и идет, что называется, «от земли». Я видел его признаки и в поведении многочисленных посетителей музеев, и в том, как бывший советский офицер гордо демонстрировал боевые награды на груди и особенно одну на оранжево-черной полосатой ленточке – точно такой же, как у креста Св. Георгия[120] (это была эквивалентная Георгиевскому кресту советская боевая награда – орден Славы), и во многих других эпизодах.

Когда мы обедали в известном московском ресторане, я испытывал странное чувство. Я не мог не вспоминать, как совсем недавно (или так мне казалось) разъяренные толпы людей срывали эполеты с плеч офицеров императорской армии и пели:

Ешь ананасы, рябчиков жуй,

День твой приходит последний, буржуй!

И вот я сидел в ресторане, ел тот самый деликатес, рябчиков, среди потомков и последователей тех самых революционеров; многие из посетителей в большом ресторанном зале тоже были в форме с погонами, очень напоминавшими офицерские погоны прежних дней. А вот лица по большей части были другими, особенно у людей постарше – их черты были более грубыми и резкими, они указывали на тяжесть жизни земледельцев в деревнях, откуда родом были эти люди. Иногда рядом с этими людьми сидели их дети; их черты напоминали родительские, но благодаря городской жизни были уже гораздо мягче.

Я был глубоко тронут, когда один из наших ленинградских хозяев – человек гораздо моложе меня – сказал мне в аэропорту перед нашим отлетом: «Григорий Порфирьевич, мы имеем некоторое представление о психологии и понимаем, что вы должны были чувствовать, посещая родные места. Я не позволю себе выражать сочувствие, поскольку в сочувствии всегда есть элемент снисходительности. Могу я просто пожать вам руку и сказать до свидания?» Мы торжественно пожали друг другу руки.

Киевские и украинские впечатления

Киев, как мне показалось, очень сильно изменился с 1917–1918 гг., когда я там бывал. Его главная улица, Крещатик, обновилась до неузнаваемости. Во время Второй мировой войны она была полностью разрушена. Сначала взорвались мины замедленного действия, оставленные в домах отступающими советскими войсками. На них подорвалось много офицеров германской армии, которые были расквартированы в этих домах. Остальные здания сожгли через два года нацисты, когда настала их очередь отступать. Разрушение было настолько полным, что при новой застройке улицу без труда расширили с первоначальных 170 до 235 футов (фото 70).

Один древний собор в другой части города тоже был разрушен до основания, но, к счастью, сохранился нетронутым собор Св. Софии с бесценными православными мозаиками XI в. (фото 72). Сейчас он превращен в музей и тщательно сохраняется.

Почти тысячу лет назад именно в Киеве Россия формально приняла христианство. На фото 73 можно видеть статую князя Владимира – святого Русской православной церкви. Ее поставили в Киеве около ста лет назад на крутом берегу Днепра, над тем самым местом, где в 988 г. имело место массовое крещение киевлян. Этот памятник стоит там и сейчас.

Киев известен как «мать городов русских». Те, кто жаждет «освободить» Украину от России, тем самым хотят оторвать Россию от ее колыбели.

Когда Киев был основан, понятия «Украина» еще не существовало. В 1030 г. дочь великого князя Ярослава, построившего собор Св. Софии, вышла замуж за французского короля Генриха I и стала матерью короля Филиппа I. Во французской истории она известна как «Анна из России, королева Франции».

Внук Ярослава Владимир Мономах взял в жены Гиду, дочь последнего саксонского короля Англии; после поражения отца в 1066 г. в битве при Гастингсе она бежала в Скандинавию. Аегче осознать древность мозаик (фото 72), если представить, что под этими сводами молились те, кто бежал из Англии от норманнских завоевателей.

Киевская Русь процветала до середины XIII в. – пока ее не разорили вторгшиеся из Азии татары. После упадка татарского государства в XV и XVI вв. Украина на некоторое время подпала под польское и римско-католическое влияние.

На фото 74 можно увидеть еще одну старую реликвию современного Киева. Это памятник значительной фигуре того периода украинской истории, что последовал за польским владычеством, – Богдану Хмельницкому, гетману запорожцев, украинских казаков. В 1648 г. он возглавил яростное и кровавое восстание православных украинских крестьян против польского правления. Ему удалось изгнать поляков с Восточной Украины; после этого Хмельницкий и его сподвижники обратились к России с просьбой о воссоединении.

Царь изъявил свое согласие в 1654 г. (фото 76), всего через два года проволочек и совещаний с советниками в Москве. Принятие украинской петиции означало войну с Польшей. После этого литературным языком Украины стал русский.

Надо сказать, что самым заметным изменением в облике Киева за сорок один год стали видные повсюду признаки «украинизации». Даже в правление гетмана Скоропадского в Киеве доминировал русский язык. Теперь же все названия улиц написаны только на украинском; большинство газет выходит на украинском; начальное, неполное среднее и отчасти среднее образование ведется на украинском. Местные радио и телевидение тоже вещают на украинском языке[121]. Советы все это не только позволяют, но и поощряют, хотя украинский язык очень близок к русскому (см. фото 75); украинцы без труда понимают и говорят по-русски.

Американской публике эти факты практически неизвестны; обычно здесь на веру принимается пропаганда эмигрантов-сепаратистов о «геноциде» украинского населения. Поэтому я расскажу немного об одном моем киевском снимке – фото график памятника украинскому поэту Тарасу Шевченко (фото 71).

Недавно конгресс США по инициативе обманутых защитников эмигрантов-сепаратистов принял решение воздвигнуть в Вашингтоне памятник Тарасу Шевченко. Его вот-вот поставят рядом с Капитолием. Цель этой акции – заставить американцев считать Шевченко символом «колониального угнетения» украинцев «русскими».

Голосуя за это решение, конгрессмены, по всей видимости, не знали, что статуи Тараса Шевченко стоят по всей Советской Украине – и та, что я сфотографировал (фото 71), не самая большая из них. Я видел фотографии очень большого памятника поэту в Харькове и еще одного на круче над Днепром, неподалеку от места, где он похоронен. Кроме того, на Украине его почитают как народного героя: в Киеве, например, его имя носит один из главных бульваров, старейший университет и главный государственный театр; есть и музей его памяти.

Сторонники украинского сепаратизма в США ведут свое происхождение в основном из Галиции. При этом на родине галичане составляют очень небольшой процент всех украинцев (см. карту Е), а в США среди украинцев их 90 %, что объясняет их непропорционально сильное влияние.

Во время моего пребывания в Киеве произошло несколько инцидентов, которые показались мне по-человечески интересными. Так, на официальном обеде, который дал американской делегации президент Украинской академии строительства и архитектуры, я сидел рядом с каким-то высокопоставленным чиновником из Донецкого угольного бассейна. Если я правильно помню, это был заместитель министра строительства Украинской ССР. Во время паузы в общей беседе он спросил меня, был ли я прежде как-нибудь связан с Украиной. Я сказал о своих прежних визитах в Киев, о том, что моя бабушка по материнской линии была родом из Чугуева, где я в детстве провел одно лето, и что моя вторая бабушка (со стороны отца) владела известными Рыковскими копями. При известии о том, что среди них находится член семьи бывших российских промышленников, присутствующие как будто замерли, но стоило мне добавить, что сам я никогда не бывал на шахтах, так как бабушка лишила моего отца наследства, – и все тут же снова заулыбались.


Карта Е

Буквой А наверху обозначена небольшая австрийско-польская часть Западной Украины, известная как Галиция; последние 300 лет она находилась под властью Польши или Австро-Венгрии. Буквой В обозначена Восточная или собственно Украина, которая все эти 300 лет была объединена с Россией


В другой раз, при посещении древнего Киево-Печерского монастыря, кто-то из молодых делегатов обратил внимание на антирелигиозный музей у самого входа в катакомбы, которые в то время по-прежнему находились в ведении священников Русской православной церкви. Мои коллеги настойчиво попросили показать им музей. Сопровождавшие нас молодые люди всполошились; тревожные взгляды в моем направлении ясно говорили: они опасаются, что могут оскорбить меня, если согласятся исполнить просьбу моих коллег. Затем они подошли ко мне и спросили, не буду ли я возражать.

Убедившись, что возражений у меня нет, они попросили меня переводить, так как с нами не было переводчика, который по-настоящему свободно говорил бы по-английски. Мне показалось, они были удивлены, когда я ответил: «Конечно. Почему бы нет?» И мы прошли в музей.


Карта Ж

Европейские границы Советского Союза и составляющих его республик после Второй мировой войны.

(Сравните с картой А)


Откровенно говоря, я ожидал чего-то гораздо худшего. Значительная часть «безбожного музея» занимали картины, на которых библейские легенды о Сотворении мира за семь дней противопоставлялись представлениям об этом современной науки; в другом разделе картины демонстрировали верования, аналогичные христианским представлениям о Непорочном зачатии, которые будто бы существовали в более древних религиях – например, в Египте во времена фараонов и Вавилоне. Там были представлены сцены сожжения ученых за стремление к знаниям во времена святой инквизиции; картины, выставлявшие священнослужителей в неприглядном свете, такие как венчание юной девушки и ветхого, но явно богатого старика. Это известная картина русского художника, написанная еще до революции.

В тот же день мы посетили «действующий» собор – тот, где по-прежнему проводились православные богослужения. Мы приехали между службами и, пока ходили по собору, я немного отстал и положил сторублевую купюру[122] в ящик для пожертвований на стойке у входа, где продавали свечи. Один из сопровождающих в этот момент как раз оглянулся и заметил, как я это делаю.

Он ничего не сказал мне, но мое поведение в тот день, должно быть, показалось ему и его друзьям противоречивым и поставило в тупик. Во всяком случае, на пути в аэропорт при отъезде из Ленинграда жена одного из наших хозяев обернулась ко мне и сказала: «Пожалуйста, простите мое женское любопытство, но нам всем так интересно узнать, вы человек верующий или нет?!»

Я ответил, что все зависит от того, что понимать под словом «верующий». Если подразумевать под этим веру в то, что Бог сотворил мир за семь дней, – то нет, меня нельзя назвать верующим. Но мне кажется, что вряд ли кто-нибудь на Западе воспринимает эту и другие библейские легенды буквально – в этом отношении их антирелигиозная выставка давно устарела. Мне нравится иногда бывать в русской церкви из-за ее духовной атмосферы и связанных с ней детских воспоминаний. Мой ответ не вызвал никаких комментариев.

В Киеве, как везде, собеседники часто задавали мне один вопрос. Он мог звучать по-разному, но сводился, в сущности, к одному: «Увидели ли вы здесь что-нибудь неожиданное для себя?» Я искренне отвечал, что не ожидал увидеть на улицах так много улыбающихся счастливых молодых лиц. Затем, в свою очередь, я спрашивал, всегда ли так было. Никто не сказал мне прямо, что это результат перемен, последовавших за смертью Сталина, но большинство ответов тоже сводилось к одному: «Это после 1953 г., когда дела пошли лучше» и «Это с тех пор, как Никита Сергеевич начал реформы».

Прощание в киевском аэропорту, как и везде, было сердечным; нас приехали проводить многие из новообретенных друзей.


Наш самолет медленно двинулся прочь от здания московского аэропорта, а большая группа ученых и инженеров, принимавших нас в СССР, стояла в дверях и махала нам на прощание, пока мы не скрылись из вида.

Покидая СССР, я испытывал счастливое чувство: моя родина, Россия, жива и оправляется от выпавших на ее долю ужасных испытаний. Под словом «Россия» я подразумеваю многонациональное сообщество всех народов этой страны.

Эпилог