Возвращаясь в Белорусское Полесье того времени, еще раз подчеркну, что именно здесь наши тыловики развернулись по-настоящему и показали, на что они способны. А может быть, и тылы дивизии, и армейские снабженцы действовали так умело, что нигде ни раньше, ни позднее не было так здорово организовано питание (включая офицерские «доппайки», иногда даже с американским консервированным, непривычно остро пахнущим плавленым сыром и с рыбными консервами), не говоря уже о табачном довольствии. Нам, офицерам, привозили папиросы «Беломорканал». А мне, курящему весьма вместительную трубку, иногда доставались даже пачки «легкого», трубочного табака. Штрафникам, как рядовым, выдавали моршанскую махорку, а некурящим – дополнительный сахар.
Все это заставляло меня вспоминать, какая проблема была с куревом в училище на Дальнем Востоке. По курсантской норме нам табака не полагалось, а курили почти все. Рядом с училищем, за дощатым забором, находилась колония заключенных. Им регулярно выдавалась махорка. Так они нам ее продавали, по 60 рублей спичечный коробок. А 60 рублей – это было месячное денежное довольствие курсанта. И вот в щели забора мы пихали деньги, а они нам – эти спичечные коробки. Но дурили они нас, мальчишек, страшное дело. Фактически в этих коробках махорки-то было не более щепоточки, а остальное – мелкие древесные опилки, измельченный сухой дубовый лист, а иногда и сушеный конский навоз! Праздником были случаи, когда кто-то из курсантов получал от домашних посылки с папиросами. Тогда каждую папиросу курили по очереди 10–12 человек! А самым ценным подарком за усердие в службе была пачка махорки.
…С погодой нам в Белоруссии повезло. Дни стояли жаркие, сухие, воздух был густо напоен хвойным ароматом. Если бы не ежевечерние артналеты противника и другие события, связанные с выполнением боевых задач, можно было бы сравнить наше пребывание здесь с неожиданно доставшимся нам отдыхом. Батальонные интенданты с нашим эскулапом Бузуном даже раза два или три устраивали невдалеке от окопов помывку в полевой бане и смену белья, о чем мы с благодарностью вспоминали в других, менее благоприятных ситуациях.
Правда, и сосновые леса, в каких мне приходилось бывать через многие годы после войны, и хвойный аромат их всегда вызывали во мне какие-то безотчетные опасения и оживляли в памяти пережитое тогда, в июне 1944 года, на минном завале в молодом, наполовину поваленном сосновом лесочке. Так случалось даже во время «грибной охоты» в самых различных местах Советского Союза, от Белоруссии и Прикарпатской Украины до костромских лесов и Дальнего Востока, куда забрасывала меня долгая военная служба после войны.
Однако там, на юге Белоруссии, порой жара была, как говаривали многие, почти африканской. У одного из моих штрафников даже случился то ли солнечный, то ли тепловой удар (я, честно говоря, и сейчас не вижу между ними разницы). Мы быстро привели его в чувство, а я вспомнил случай, который произошел со мной еще в августе 1941 года во время строевых занятий в разведвзводе на Дальнем Востоке.
Тогда был тоже жаркий солнечный день, и я, стараясь поднимать выше ногу, вдруг заметил, что все у меня в глазах стало двоиться, я потерял равновесие и «выпал» из строя. Меня подхватили, занесли в тень, окатили грудь холодной водой и заставили выпить круто подсоленную воду. Я тут же вспомнил, что утром не стал глотать соль, которую наш помкомвзвода сержант Замятин принуждал употреблять во время завтрака перед чаем. Делали мы это так: из папиросной гильзы выдували табак и вместо него насыпали соль. Получалась внушительной длины своеобразная ампула, которую мы наловчились глотать, не ощущая самой соли и не давая папиросной бумаге раскиснуть еще во рту. Нужна была для этого определенная сноровка. Оказалось, что это было простым, но надежным способом предупреждения тепловых ударов перед тяжелой работой или походом в жару. Труднее было тем, у кого не оказывалось папирос: приходилось завертывать эту порцию в обычную, даже газетную бумагу или просто глотать «голую» соль. Как нам разъяснил тогда наш сержант, соль удерживала воду в организме, и он не обезвоживался вследствие обильного потоотделения, а это и было тогда основой армейского способа профилактики тепловых ударов.
И вот здесь, на Белорусском фронте, мой личный опыт пригодился. Я приказал всем командирам отделений строго следить за неукоснительным выполнением этого утреннего «солевого» ритуала, так сказать, «солевой инъекции». Случаев тепловых ударов в дальнейшем ни в обороне, ни в изнурительном наступлении больше не было. Помогло!
А в то время, в июне 1944 года, я перешел (аппетит приходит во время еды!) на «зеленые» мины. Их обнаруживать стало значительно труднее. Где-то на втором или третьем десятке этих «неудобных» мин мне не повезло, и я… подорвался на одной из них!
Произошло это 26 июня. Как сейчас помню, часам к 12 дня, обойдя свои окопы, убедившись в том, что на моем участке обороны все в порядке, я доложил об этом командиру роты. В очередной раз хорошо подкрепился вкуснейшей белорусской черникой, вкус которой кажется и сейчас неповторимым, и, получив разрешение ротного, пошел продолжать уже почти привычную работу по разминированию. В этот раз я успел снять несколько мин, положил их на пенек, сделал шаг в сторону и, как мне показалось, высоко взлетел в воздух от взрыва, прогремевшего подо мной.
«Полет» мой был краток – почти мгновенно я оказался лежащим на земле плашмя, лицом вниз. Первое ощущение – очень болезненно печет левую ногу. Значит, думаю, ноги этой уже нет, а ощущение это – просто фантомная боль. Решил повернуться, посмотреть, что от нее осталось. Но когда поднял голову – обомлел! Сантиметрах в 10–15 прямо перед глазами – мина! Как я не угодил на нее головой?! Это просто чудо! (Вот тогда и появились в моей черной густой шевелюре первые седые волосы.) Овладев собой, я уже привычно, почти автоматически (все-таки опыт – великое дело: ведь я разрядил более двух сотен мин!) осторожно вынул детонатор-взрыватель, разогнул в сторону усики чеки и стал внимательно осматриваться вокруг. Сбоку справа увидел еще одну мину, тоже совсем близко. Только после того как разрядил и ее, повернулся и обнаружил, что моя нога на месте, только носок сапога неестественно повернут внутрь. Попробовал пошевелить пальцами, чувствую – удалось. Значит, нога не оторвана! Видимо, наступил на «маленькую», 75-граммовую мину. Потом, анализируя тот факт, что нога не отделена от моего бренного тела, я понял, что, к счастью, наступил, видимо, не на саму мину. Мой сапог пришелся, очевидно, на какую-то толстую ветку, лежавшую одним своим концом на мине, и взрыв произошел сбоку, наверное, сантиметрах в 20–30 от ноги.
Услышав взрыв, командир отделения Пузырей с криком: «Лейтенант, живой?» – бросился напролом ко мне. Я понял, что он может сейчас тоже напороться на мину, и заорал что было мочи: «Стоять! Не двигаться! Я выберусь сам!» Кое-как встал и, еще не чувствуя острой боли, волоча поврежденную ногу, стал выбираться по уже разминированной части завала к тропе. Почувствовал, что в сапоге что-то хлюпает. Понял: кровь. Вот и первое ранение!
С трудом выбрался. Меня подхватили Пузырей и ординарец Женька, уволокли к землянке, разрезали и сняли сапог. Индивидуальным пакетом перевязали ногу и на какой-то тачке, невесть откуда взявшейся, отвезли на батальонный медпункт, который располагался километрах в полутора от окопов в селе с запомнившимся названием – Выдраница, недалеко от штаба батальона, находившегося в селе Замшаны. Оттуда в тот же день к вечеру меня, перевязав уже профессионально, доставили в медсанбат.
Вывих, если можно так назвать выскочившую из своего нормального положения ступню, мне там вправили (вот когда ощущение боли пришло ко мне в полной мере!), противостолбнячный укол сделали, рану обработали и ногу забинтовали основательно, с шиной, как при переломе. Однако коварство этих мин из стеклянных бутылочек мне довелось узнать не сразу. Если крупные стеклянные осколки, обнаруженные на ощупь при обработке раны, удалили тут же, то те, что помельче, остались в ноге. Они даже не обнаруживались после и под рентгеном. И эти оставшиеся в ноге стекляшки выходили из нее еще много лет после войны, через долго незаживающие свищи, напоминая мне этот лесной завал…
Уже спустя несколько дней, в медсанбате я стал, опираясь на костыль, с трудом ходить. Вскоре заменил костыль палкой, с которой расстался только недели через две после выписки, уже у себя в штрафбате. Через неделю лечения мне кое-как удалось уговорить медсанбатовское начальство отпустить меня в мой батальон. Тем более что надо мной стали сгущаться тучи. Наш особист, старший лейтенант Глухов, почти ежедневно посещавший меня в медсанбате, подробно выспрашивал у меня, кто принял решение снимать мины с лесного завала. Нужно было отвечать за несанкционированную ликвидацию этого элемента обороны, не бросая никакой тени на ротного, согласившегося на это.
А тут еще за время моего лечения случилось непредвиденное. Уже набравший опыта мой помощник по минному делу Омельченко решил самостоятельно, без меня, да и самовольно продолжить установку «ПОМЗов». И погиб, когда по неосторожности в темноте задел проволоку только что взведенной им мины. А она, как назло, сработала. Да, к сожалению, так эффективно! Поистине, минер и сапер ошибается один раз. Вот и ошибка Омельченко для него была последней. Очень жаль было этого почти всегда улыбающегося человека.
Когда я вернулся из медсанбата, Семен Петров, командовавший взводом без меня, порекомендовал взять командиром отделения вместо погибшего Омельченко бывшего начальника инженерной службы полка, Шеостунова Федора, лейтенанта, которого он знает еще по 33-му ОШБ и который неплохо знает минное дело. Хотя я твердо решил, что этой самодеятельностью заниматься без приказа свыше не буду, совету Семена Ивановича последовал.
Как потом рассказал мне начальник штаба Лозовой Василий Афанасьевич, наш комбат, тогда уже полковник Осипов, предварительно побесе