Правда о штрафбатах: Штрафной удар, или Как офицерский штрафбат дошел до Берлина — страница 52 из 67

И вот до бруствера окопа остается три метра… два… полтора… На краю окопа разглядел уже и солдатский котелок немецкого образца… но пока не вижу немца, которого уложу. Еще несколько движений по-пластунски, и вдруг над бруствером появляется шапка-ушанка с нашей, советской, родной красной звездочкой! Именно красной, а не цвета хаки, как чаще было на фронте и стало привычным. А затем, как в замедленном кино, открылось такое славное, узкоглазое и широкоскулое лицо солдата-узбека, или казаха, или калмыка, или… Видимо, он страшно испугался этой в кровавых бинтах физиономии советского капитана, да еще с окровавленной рукой, ползущего со стороны противника. Через мгновение он стремглав метнулся вдоль окопа, а я на остатках сил заполз на бруствер и упал на дно окопа, вновь потеряв сознание.

Очнулся оттого, что волокут меня в какую-то землянку, где офицер, тоже, как и я, в чине капитана, приказал медсестре сделать мне перевязку. Но, пока был в полубредовом состоянии, я сказал ему: "Вначале на берегу найдите лодку, в ней тяжелораненые офицер (этого штрафника я им назвал офицером) и солдат-радист. Помогите им!" Меня даже умыли и надежно, теперь уже умело перевязали.

Капитан вскоре меня успокоил, что обоим раненым оказана помощь и что их отправили на лодке на материковый берег. Скоро и меня отправят, но сейчас нельзя, немцы со своего берега простреливают то место.

Под вечер, когда солнце закатилось за западный берег Одера, жара в моем теле стала почти нестерпимой, и меня отнесли в лодку. Помню, что со мной сел усатый старшина, который сильными гребками быстро погнал лодку. Эта полоса воды почему-то все время периодически простреливалась немцами, и даже одна пуля слегка зацепила мне ногу. Но мне уже это было как-то безразлично.

Как меня доставили на какой-то сборный пункт раненых, я не помню сознание вновь покинуло меня. На какое-то время пришел в себя, когда уже в госпитале зашивали рану на голове, а окончательно овладел этим постоянно ускользающим сознанием, когда Рита нашла меня здесь.

Как это все происходило, можно узнать из упоминавшегося уже очерка "Военно-полевой роман" Инны Руденко — там она со слов Риты описала эти события. Вот этот отрывок:

Она сидела в столовой батальона, перед ней, как обычно, высилась горка селедки — ребята всегда теперь подкладывали ей свою, понимая, как хочется ей сейчас соленого, — и изо всех сил старалась не упасть. Не повалиться замертво. Когда спускалась сюда по лестнице, еще не видимая им всем, услышала голос Жоры Сергеева, с которым вчера вместе с Сашей прощалась, — на рассвете предстояло форсировать Одер. "Я видел очень хорошо — он упал лицом в воду. Погиб, погиб… Но как сказать ей об этом?"

Так вот почему утром другой друг — Муська Гольдштейн просил у нее пистолет, прямо приставал: "Дай почищу, ну, дай!"

Только бы не упасть, не повалиться замертво, не зайтись в обычном, таком понятном в нормальной жизни и невозможном здесь, бабьем вое. После свадьбы она так рвалась к нему.

Она была не просто Ритой, она была сержантом и потому изо всех сил старалась, выходя из столовой, ступать твердо и ровно. Она вышла и вдруг увидела, что в машину грузится пополнение, а с ним — запасной комроты (это был Николай Слаутин, мой «дублер». — А. П.). На передовую. Вместо ее убитого Саши. И тогда она подбежала к машине и, лихорадочно цепляясь за борт, стала просить: "Миленькие, родные мои, хорошие, возьмите меня, спрячьте. Я должна его увидеть последний раз". И они подняли ее на руки и поставили в центр кузова и прикрывали ее своими телами, когда машина, летящая к Одеру, проезжала под градом огня снарядов, мин.

На Одере все горело. И тот берег, куда уже, она знала, перебрался все же ее Саша, хотя так и не научился плавать, а с ним двенадцать бойцов — все, что осталось от роты, и этот, где вся земля на ее глазах покрывалась воронками от снарядов.

У самой воды она увидела Путрю, старика, которого так жалел — попал в батальон за провороненный ящик мыла — ее Саша, всегда оставляя в обозе. Путря плакал:

"Дочка, все: я видел сам, он упал в воду, его потащило за лодкой". Потащило за лодкой? Чего же он плачет? Это хоть какая-то надежда! И она стала ползти под градом непрекращающегося огня, от воронки к воронке и всех, кто попадался ей на пути, спрашивала: "Вы не видели красивого, высокого, с черными усами капитана?"

Она провела в этих воронках два дня и две ночи. Она могла бы двигаться быстрее, пули, разрывы ее уже не пугали, но в каждой воронке, увидев ее, стонали: "Сестричка, сестричка, перевяжи!"

И она перевязывала и ползла, и спрашивала, и наконец услышала: "Высокий, красивый, с черными усами? Увезли в медсанбат. Только вряд ли успеешь — он тяжело ранен в голову". И тогда она побежала, встав во весь рост, к машине, в которую собирали раненых.

И снова уцепилась за борт. Но в эту машину проситься она не могла. Раненые, истекая кровью, стояли даже на подножках, а сколько еще их, истекающих кровью, оставалось лежать на земле… Но идти пешком значило не успеть, и тогда она вцепилась в борт машины своими тонкими руками бывшей ученицы балетной студии, худенькими руками блокадной ленинградской девочки. Сильными руками любви.

И провисела так три длинных километра.

На этих руках она выносила для него с поля боя не только себя — их будущего сына, который уже несколько месяцев жил в ней, чтобы родиться вскоре после Победы и того дня, когда они расписались на рейхстаге "Александр и Маргарита Пыльцыны".

Она искала в медсанбате долго, потому что красивого, черноусого там не было. Если б она посмотрела на себя хотя бы в стекло, она б увидела, что и ее узнать невозможно: неожиданная седина неузнаваемо меняет даже двадцатилетних.

Она узнала его, забинтованного как мумия, по губам. Губы, его губы не ответили на ее поцелуй — он был без сознания.

Почти две недели провела она в госпитале. Они слились для нее в один длинный, изнурительный, без лиц, штрихов и деталей день. Но именно за эти две недели она получила свой орден Красной звезды. Запомнилось одно — как отдавала кому-то кровь. Прямое переливание. Только тут, на столе, она потеряла сознание.

А вечером в сознание пришел он. И совсем не удивился, что она рядом.

Я, наверное, и очнулся-то от того, что она склонилась надо мной и я почувствовал взгляд ее лучистых серых глаз под разлетевшимися на стороны круглыми дугами бровей. На ее больших ресницах дрожали, искрясь, капельки бриллиантовых слезинок. Ее ласковый взгляд был и радостным, и тревожным.

И, конечно, я не то чтобы уж вовсе не удивился, а подумал тогда: "А как же иначе!" Хотя еще не совсем понимал, где я и на сколько времени и верст отстоит эта наша встреча, этот госпиталь от того Одера, который стал могилой для большинства бойцов моей роты, так отчаянно хотевших выжить, чтобы в канун долгожданной Победы смыть с себя позорное пятно судимости и снова стать полноправными офицерами без клейма «штрафники». Да и чуть было эта река не стала и моей могилой.

Рассуждения о могилах долго не оставляли меня. Конечно, никому не хотелось после собственной гибели истлеть в чужой земле: ни холмика, ни кустика. Ни присесть родным, ни цветок положить, ни былинку выросшую потрогать. Это почти то же, что сгинуть в водной пучине чужой реки. А мне удалось избежать этого. Судьба. Счастье. Опять невероятное везение!

А тогда, узнав, как моя Рита оказалась здесь, тоже не очень сильно удивился, скорее, восхитился ее верностью и мужеством, проявленными ею в этой непростой ситуации.

Вот как писала об этом эпизоде ее войны газета «Известия» (17 января 1986 г.):

В те драматические часы, узнав о почти гибельном ранении любимого, женщина, которая была не просто Ритой, а сержантом, бросилась искать его на испещренном воронками берегу Одера, где все горело. Она провела дни и ночи в этих воронках. Могла бы двигаться быстрее, пули, разрывы ее уже не пугали, но в каждой воронке, увидев ее, стонали: "сестричка, перевяжи!" И она перевязывала и ползла… Обратите внимание: могла бы двигаться быстрее, если бы отмахнулась от чужой беды, чужой боли: не до вас, мол, я своего ищу! Нет, этого она не могла.

Через несколько дней я уже вставал, а Рита, включившаяся в бесконечный ритм работы госпиталя, теперь едва успевала подбегать ко мне.

Здесь, в госпитале меня поразил случай удивительной жизнеспособности одного солдата, раненного тоже в голову. Соседи по нарам, на которых почти вплотную были размещены раненые, обратили внимание на то, что этот солдат, не приходя в сознание, постоянно, в течение более суток, стучал пальцами одной руки по краю деревянной перекладинки нар, будто что-то хотел этим сказать. Один из раненых, видимо телеграфист, догадался, что тот перестукивает азбуку Морзе. И расшифровал этот перестук: он просит принять донесение. Тогда кто-то посоветовал: отстучи ему, что донесение принято, может успокоится. И тот «отстучал» по пальцам этого несчастного. И он действительно успокоился. А через 15 минут его сердце перестало биться. жил-то он все это время в госпитале со своей смертельной раной только ради выполнения солдатского долга. Выполнил — и умер. Какая потрясающая сила духа держала его на этом свете!

Спустя еще несколько дней я стал уговаривать Риту вернуться в батальон. Во-первых, чтобы ее не сочли за дезертира (ведь она точно убежала!), во-вторых, чтобы сообщить, где я, и передать так и не отправленное донесение с плацдарма, в-третьих — узнать, чем закончилось дело на так дорого доставшемся нам клочке земли за Одером, и в-четвертых — чтобы приехали за мной. Мне нужно успеть к взятию Берлина!

Как она добиралась до батальона и как снова оказалась в этом госпитале, не знаю, но мы тут же пошли к начальнику госпиталя просить о выписке.

Поскольку Рита уже была с ним хорошо знакома (он только на днях вручил ей орден Красной Звезды), она смело пошла к нему, захватив меня. Он неожиданно согласился, сказав, что такой медсестре он меня вполне доверяет.

На сборы — секунды! Мы вышли на залитый солнцем двор, где стояла какая-то вычурная четырехколесная пролетка на рессорах с впряженной в нее молодой гнедой лошадью. И мы, не теряя времени, получив у начпрода на двое суток хлеба и консервов, тронулись в путь.